Долги наши — страница 2 из 61

Писатель прежде всего, как принято говорить, бывалый человек, и Алексей Каплер принадлежит к числу таких людей. Не занимать стать ему жизненного опыта — он черпал его сам из гущи наших дней. И в трудные годины войны не случайно нам запомнились его статьи, печатавшиеся в центральных газетах, которые слал он, как военный корреспондент, высаженный, по его собственной просьбе, в далеких и опасных тылах противника, где так славно геройствовали ленинградские партизаны.

К этому опыту военного корреспондента подготовила Каплера и его практика сценариста. Ведь не приступал он ни к одному из своих кинодраматургических произведений, пока не производил глубокую разведку, будь то на фронтах мирного социалистического строительства, будь то экскурсы в историю революции.

И здесь и там требовался меткий глаз, умение отбирать самое важное, самое существенное, ощущать ясность цели и испытывать убеждение в правильности, необходимости выбранного пути.

На страницах этой книги, которая как бы подводит частичные итоги творческой жизни автора, явственно проступает то, что, как мне кажется, составляет особое его обаяние. Алексей Каплер прежде всего советский патриот, художник, взращенный советской действительностью, любящий и знающий ее людей, и главным образом людей труда. Вот почему его повесть «Вера, Надежда и Любовь» — о трех поколениях рабочей семьи — по праву открывает книгу.

И так же правомочно соседствует с этой повестью рассказ о русской эмиграции, где тема советского патриотизма получает новое и неожиданное по материалу раскрытие.

Эхо войны прозвучит трагическим откликом в повести о мирных днях, так же как и на страницах журналистского блокнота повествование о борьбе партизан будет чередоваться с защитой автором и в мирные дни тех основ справедливости и человечности, которые лежат в самой природе нашего социального строя.

И, наконец, отголоски юности автора как бы вернут нас к истокам той веры и любви к человеку, которые, в моем представлении, сближают облик советского писателя и драматурга с неистощимым жизнелюбцем Кола Брюньоном, созданным творческим воображением великого гуманиста Ромена Роллана.

Кинодраматургическая практика Алексея Каплера наложила отпечаток и на книгу его прозы. Но это совсем не то модное подражание фильму, которое встречается в некоторых образцах западной литературы. Это не кинематографическая повесть «Донгоо-Тонка» Жюля Ромена или эссе двадцатых годов Поля Морана и не современные обесчеловеченные описания «крупных планов» вещей «в новом романе»; у Каплера кинематографичность сказывается прежде всего в ярком и свободном диалоге, что всегда составляло силу его сценариев. Вспомните хотя бы, как точно и в то же время не цитатно воссоздал он характер ленинской речи. В своей прозе он часто избегает подробных описаний, прибегая к тем самым лаконичным ремаркам, которые в фильме получают дальнейшее воплощение в творчестве режиссера и актера, а на страницах книги призывают к воображению читателя, заставляют его быть более активным, подталкивая к творческому соучастию.

Повести Алексея Каплера населены живыми людьми, обладающими различными характерами и речевым своеобразием.

Язык автора нигде нарочито не стилизован, разговорная речь кажется иногда как бы зафиксированной «скрытой камерой», но во всей стилистике писателя господствует качество, которое резко отличает его от тех, кто страдает либо натуралистическим описательством, либо, пытаясь проникнуть в «поток сознания», запутывает читателя и запутывается сам в лабиринте необязательных ассоциаций и метафор; проза Алексея Каплера, будь то повесть или даже только публицистический или журнальный очерк, принципиально  д р а м а т и ч н а.

Это свойство отличало Каплера уже и в сценарной работе. Вот почему не коснулась его соблазнившая столь многих пресловутая теория «дедраматизации» и проза его сохранила ту интонацию рассказчика, который сознает свою ответственность перед читателем. Он знает, что обязан, как бы глядя прямо ему в глаза, всегда чувствовать, что тот заинтересован в его рассказе, что не имеет права он, как автор, оборвать ту незримую связь, которая образовалась между ними, связь, составляющую само существо подлинного искусства.

Образ Ленина вдохновил Алексея Каплера на лучшие страницы его кинопроизведений. Свою прозу посвятил он образам советских людей, человеку ленинской эпохи и ленинской закалки. Таким образом, вы, читатели этой книги, — не только бесстрастные свидетели описанных в ней событий, но и их соучастники, и поэтому верю, что придется она вам по сердцу.


Сергей Юткевич

СЛОВО К ЧИТАТЕЛЮ

Кому незнакомо чувство неоплаченного, неисполненного долга. Начиная с досадного ощущения, когда вспоминаешь, что не вернул взятую в долг мелочь, от кольнувшей в сердце боли при мысли о том, что когда-то не исполнил маленькую просьбу матери, а теперь это уже непоправимо, и до стойкого, глубокого чувства неудовлетворенности жизнью, если ты понимаешь, что не делаешь то, что должен делать.

Признаюсь, что вот уже много лет меня терзает мысль о том, что я не плачу долгов — сколько раз я давал себе клятву написать о каком-нибудь замечательном человеке, с которым меня сталкивала жизнь, сколько раз я собирался рассказать о своих друзьях юности, о больших событиях, свидетелем которых я был… и как ничтожно мало исполнил.

А ведь для литератора — это и есть единственное мерило смысла его жизни.

Как часто я ужасаюсь, перелистывая записные книжки и находя в них сотни заметок, относящихся к людям, о которых я просто обязан был рассказать.

И если я не исполню этого, никому на свете короткие записи — иногда одно слово, одно имя — решительно ничего не скажут. Никому, никогда…

В самом деле, что можно узнать из старой записи «Костя Блинов»? А для меня за этими двумя словами целая эпоха, поразительная биография и мужественный характер Константина — драма его любви и все, все, что я знал о нем, и Нина, и шумная компания наших друзей, и их судьбы. И, наконец, подвиг Костика, его смерть и нравственный урок, который он дал нам — своим товарищам.

В этой книге я пытаюсь хоть отчасти, хоть в самой малой мере рассчитаться с долгами.

И вот один из самых неотложных.

Долгое время я жил в Краснопресненском районе Москвы. Слово «Трехгорка» в нашем районе произносилось так же часто, как «хлеб».

Мне казалось неправдоподобным, что вот эти будничные корпуса, видные из моего окна, эти ворота, проходная — сколько тысяч раз я проходил мимо них по Рочдельской улице — это и есть та самая легендарная Трехгорка 905-го года, Трехгорка 17-го года, Трехгорка, куда считал своим долгом приезжать Ленин, отчитываться, искать поддержку рабочего класса…

Сколько знавал я людей — и каких людей! — с Трехгорки. Какие героические биографии, какие поразительные характеры!

Много раз стоял я перед скромной мемориальной доской — той, что установлена на месте расстрела рабочих в девятьсот пятом, — если вы войдете через проходную, увидите ее слева на кирпичной стене.

Я бродил по цехам — по фабрикам, как теперь называются отделы комбината, — и воображение стирало следы времени, следы перестроек, ремонтов, следы современности, и мне открывалась старая Трехгорка, и я встречал тех, кто некогда жил, радовался и страдал в этих стенах. Я говорил с ними, и они были для меня не менее реальны, чем любой из моих сегодняшних друзей и знакомых.

Я заходил в Театр имени Ленина — Дворец культуры Трехгорки, — и мне казалось, что я стою, стиснутый толпой рабочих, и слушаю Владимира Ильича, приехавшего, чтобы выступить на митинге перед тружениками Трехгорной мануфактуры.

Так образно и так часто мне рассказывали об этом, что я поклялся бы, что сам видел здесь каждое ленинское движение и слышал его голос.

Воображение переносило меня к трехгорцам в тяжелые, голодные годы гражданской войны, я был с ними, когда начинали восстанавливать холодную, мертвую фабрику, и тут уж не воображение, а реальность — я провожал уходивший с Трехгорки отряд народного ополчения в недоброй памяти сорок первом…

А женщины Трехгорки!.. Сколько раз я собирался написать об этих замечательных женщинах, видевших столько горя и умевших с таким достоинством перенести его…

Особенно поразила меня жизнь одной семьи.

Не знаю, сколько поколений этой семьи были кровью связаны с Трехгоркой. Какой-то их еще пра-пра-пра попал в Москву крепостным, оброчным мужиком, да и осел, обосновался на Трехгорке. Потом у них появился и свой дом, так что Филимоновы числились не просто какими-нибудь там, а — не шутите — домовладельцами. Не такими, конечно, домовладельцами, как их хозяин — знаменитый миллионер Прохоров, чей дворец стоял на горе, над всей Пресней — Филимоновы были только их рабами, их фабричными рабами. С незапамятных времен все женщины и мужчины этой семьи просыпались среди ночи, чтобы к трем часам стать к станку. Трудились каторжно, жили впроголодь. И все же по сравнению с теми, кто ютился в смрадных фабричных казармах, они были, так сказать, аристократами…

Историю трех поколений этой семьи, три истории любви я узнал и вот — написал об этом, стараясь как можно точнее придерживаться того, что мне было рассказано…

ВЕРА, НАДЕЖДА, ЛЮБОВЬ

ПРОЩАНИЕ

Из ворот комбината — влево, вправо, вверх по крутому переулку расходилась рабочая смена. Шли хозяева Трехгорки. Женщины, женщины, женщины…

В проходной вахтер окликнул высокую, светловолосую девушку.

— Вера, тебе замдиректора велел зайти.

Заместитель директора — молодой, совершенно лысый человек, — не переставая подписывать бумаги, поздоровался с Верой.

— Садись, Филимонова, тебе надо будет сейчас со мной поехать в главк… Вот, видишь, отношение: «Художника Филимонову В. А…»

— А я не могу, — отвечала, не садясь, Вера, — я занята.

Замдиректора оторвался от бумаг.

— Дело в том, — сказал он, — что твоя ткань… эта… на худсовете высоко оценили твой рисунок, ну эту…