Партизан сказал:
— Хочется, товарищ командир, все ж таки оформиться.
Командир повертел рапорт в руке.
— Это бы, собственно, комиссару надо… Ну, да ладно. Давай карандаш. — И написал в левом верхнем углу резолюцию: «Считать брак состоявшимся».
Вечером, перед нашим отъездом, справляли свадьбу.
Девушки высокими голосами пели частушки:
Думал Гитлер в десять дней
Всех запрячь нас в дышло,
Скоро в лужу сел злодей,
Ни черта не вышло.
Переборы баяна, отыгрыш — и снова:
Полюбила я лесочки,
Партизаны там сидят,
Я снесу туда платочек,
Пирожки в нем — пусть едят…
Собирайтесь, девки, в кучу,
Пойдем Гитлера давить,
Распроклятая немчура
Не дает спокойно жить.
Мы вышли на улицу. Сияющая холодная ночь. Над крутым обрывом высокие ели. Луна отбрасывала резкие тени на бело-зеленый снег. Из избы доносились тонкие девичьи голоса:
Партизана и любила,
Партизана тешила,
Партизану на плечо
Сама винтовку вешала…
Мы пошли вдоль деревенской улицы.
Здесь, в этой деревне, помещался партизанский госпиталь.
Врач — Лидия Семеновна — ввела нас в палату. На нарах лежали раненые. Слева у окна сидел молодой парень с забинтованными грудью, плечами и шеей. Он раскачивался из стороны в сторону — видимо, боль мучила его. Большинство раненых спало. Посреди палаты топилась чугунка. Из открытой двери на пол падал красный свет. Углы были погружены во мрак.
Какой-то парень проснулся, когда мы вошли. Он сел, потирая глаза левой рукой, — правая у него была загипсована, она как-то неестественно держалась, отставленная в сторону, с приподнятым и полусогнутым локтем.
— Эх, видел я сейчас лето… — удивленно сказал парень, — мой город Киев. Играли мы на стадионе в волейбол. Все в майках, в белых брюках. Солнышко светит. Мяч высоко летает, голову задерешь, а там верхушки тополей и синее-синющее небо… Нет ли самосейки закурить у кого, товарищи?
Ему скрутили папиросу.
— Все еще будет, — зло сказал раненый, который раскачивался от боли, — все будет. Жизнь не заканчивается, а только еще разгорается. Нашему народу на долю пришлось убивать зло. Без этого дальше жизнь затрудняется в своем развитии. Но зло мира кончится, и люди жадно задышат, и будут каждый глоток воды ценить, который можно будет спокойно выпить, и будут парни с девушками по берегу моря гулять — рука с рукой и расставаться не надо, — живи, дыши, радуйся, только цени, цени, понимай цену этой жизни, которую для тебя кровью завоевали вот мы, например…
Он сидел теперь неподвижно, уставясь взглядом в огонек, в раскрытую дверку печки.
По его лицу блуждали отблески красного света, и он казался колдуном, вызывающим образы будущей жизни.
— Да… — сказал парень с загипсованной рукой, — счастливые будут, черти, ох, и счастливые…
— А я не завидую, — отозвался из темного угла чей-то голос, — я не меняюсь.
Дровешки потрескивали в чугунке. От скруток поднимался дымок и слоисто стелился по избе.
В землянке командного пункта ложились спать. Гудела и дрожала раскаленная чугунная печурка — ночью ее старались топить как можно больше, вознаграждая себя за дневной холод. Вражеские разведчики целыми днями кружили над лесом, разыскивая партизан. Поэтому в наших землянках топили мало и осторожно — дым мог выдать расположение лагеря.
Тетя Фрося, большая, неторопливая женщина, стянула со всех нас валенки и укрыла полушубками. Затем она подсела к печке и, задумчиво глядя в огонь, стала подбрасывать маленькие сосновые полешки. Обязанности тети Фроси были весьма разнообразны. Установила круг их она сама, и все приняли это, как должное. Кроме обязанности убивать фашистов в бою, тетя Фрося должна была готовить пищу для командования партизанской бригады, убирать землянку командного пункта, топить печку, прятать личное имущество каждого обитателя землянки, чистить оружие, поливать воду умывающимся, укладывать народ спать, то есть стягивать валенки, ставить их к печке для просушки, укрывать спящих полушубками.
В землянке жило шесть человек, и в ней было очень тесно. Входя, каждый сбрасывал полушубок, беспомощно оглядывался и говорил:
— Ну, Фрося, куда же повесить?
— Давай, давай сюда! — Фрося безошибочным жестом вешала полушубок в полутемный угол, на гвоздь, только одной ей известный.
Утром никто не мог без нее одеться, вечером невозможно было без ее помощи уехать. Когда торопились, все начинали сразу кричать:
— Фрося, где мой автомат?
— Куда ты девала мои валенки, Фрося?
— Вот, черт, где же мои рукавицы, ты не видела, Фрося?
Тетя Фрося протягивала в угол, под нары руку и доставала рукавицы? Сверху, из-за поперечного бревна, она брала валенки и ставила их на пол. Только одно условие нужно было соблюдать — никто не должен был сам пытаться спрятать свои вещи. Их надо было из рук в руки сдавать тете Фросе.
Муж и сын Фроси были убиты фашистами. Она осталась совершенно одинокой.
Лежа на нарах между командиром и комиссаром бригады, — между «товарищем В.» и «товарищем О.», как их называли в газетах и в сообщениях Информбюро, — я смотрел на тетю Фросю. Она сидела, подперев голову рукой. Ее глаза были закрыты, лицо то освещалось отблесками пламени, то покрывалось тенью.
Комиссар «товарищ О.» покряхтел и сказал:
— Не перевернуться ли нам, а, товарищи?
Николай Григорьевич, лежавший с краю, стал молча поворачиваться на левый бок. Его длинные ноги сгибались в коленях, почти задевая бревенчатый потолок землянки.
Мы лежали на нарах вшестером — так плотно друг к другу, что поворачиваться можно было только всей компанией: начинал крайний, за ним последовательно переворачивались все. Каждый раз, когда кто-нибудь отлеживал руку, этот вопрос — ворочаться ли, нет ли, — дискутировался сонными голосами и в конце концов всегда решался положительно. Теперь мы повернулись молча, один за другим.
К землянке все привыкли и ощущали ее, как настоящий свой дом. Когда уезжали — по делам или на «операцию», — тянуло обратно «домой», в лес. Пять человек, жившие тут, принесли в эту маленькую землянку различные свои биографии, воспоминания о друзьях, о далеких, родных своих людях, раскиданных по всему необъятному Союзу. Здесь, под этой бревенчатой крышей, из пяти разных жизней, из пяти различных характеров создалась эта семья. Меня приняли шестым.
Я стал засыпать и сквозь дрему услышал голос нашего командира:
— Фрося, дай огонька!
Николай Григорьевич закурил.
Мне казалось, я знаю, почему он не засыпает, хоть и ужасно устал за день. Этот человек, — смелый и беспощадный, — чьего имени смертельно боялись враги, который командовал полутора тысячами партизан, во сне иногда жалобно всхлипывал. Однажды я слышал, как он прошептал:
— Мамуся…
Он знал это, знал, что, когда засыпает, то «роняет авторитет», и всегда прибегал к маленьким хитростям, чтобы заснуть последним. Этот человек, которого одни со страхом, другие — любя, за глаза называли «грозой», ложась спать, по детской привычке подкладывал одну руку под щеку.
От папиросы Николая Григорьевича прикурил комиссар.
— Не спится что-то, — сказал он. — И тебе не спится?
— И мне не спится, — откликнулся командир. — Ты о чем думаешь, о Юре?
— Ага.
Я спросил:
— Товарищи, кто это Юра?
Комиссар ответил, что Юрий — партизанский офицер связи. Пять дней тому назад, то есть за два дня до моего приезда сюда, в лес, Юрий пробирался с тремя еще партизанами мимо деревни. Немцы заметили, началась перестрелка. Одного партизана убили, двое — оба раненые — убежали. Они видели, как Юрий упал, — у него были перебиты очередью автомата ноги. Они видели, как подбежали к Юрию фашисты и как он пытался застрелиться. Но ему это не удалось — его схватили живьем. Случилось самое ужасное для партизана.
Если всегда страшно попасться партизану живым к фашистам, то сейчас это было в тысячу раз страшнее. Немцы взбешены деятельностью партизан в этих краях — им ежедневно наносят удары в самых неожиданных, в самых незащищенных местах, они терпят большой урон. Партизаны парализуют их фронт с тыла. Естественно, что немцам очень нужны сведения о партизанских отрядах. А кто же знает больше офицера связи? Юрию известно абсолютно все: расположение и численность отрядов, пароли, отзывы, тайники, сигналы, посадочная площадка советских самолетов, привозящих боеприпасы. Он знает все секретные тропинки, места, где расположены партизанские лазареты, знает всех разведчиков, засланных к немцам, знает наш лесной лагерь, знает, где командный пункт бригады, тот самый, где мы сейчас лежим в землянке и разговариваем перед сном.
И нечего сомневаться — фашисты делают все, чтобы получить у своего пленного нужные им сведения.
Мне вдруг стало ясно, что, собственно, на тонком волоске воли этого Юры висит сейчас все: человеческие жизни, судьба партизанских отрядов, судьба дела, за которое боролся он сам и его товарищи… Где-то, в каких-то деревнях прячут раненых партизан. Они будут живы или будут замучены фашистами, в зависимости от того, выдержит ли эта ниточка, не порвется ли она раньше, чем другая нить — угасающая нить жизни самого Юрия, испытывающего все муки, какие только может выдумать чудовищная изобретательность озверевших садистов.
И жизни тысяч партизан и колхозников, им помогающих, жизни их детей и стариков, и жизни наши, — тех, что лежат сейчас в этой лесной землянке, — все зависит от силы воли этого человека, которого я никогда не видел и никогда, никогда в жизни не увижу.
Командир и комиссар курили папиросы, — я им привез «Северную Пальмиру» из фронтового военторга. Хотел было я спросить их, не может ли Юра выдать… Но, не открыв еще рот, почувствовал, как обидно, глупо прозвучал бы мой вопрос. Собственно, это было бы то же, как если б я спросил кого-нибудь из них, не способен ли он на предательство. Это был их товарищ, партизан.