Так вот, сложив первые буквы праздничного, «женского» стихотворения поэта Дмитрия Урина, мы получили такой текст:
Стихотворение хотя и
небогатое,
Но лучше, чем халтура
В. Агатова.
В редакции все были подавлены. Пропустить этакую штуковину!
Главного редактора уже выволакивали «на ковер» — в губком. Теперь он буйствовал и искал виновных.
Одним из таких виновных у него оказался почему-то и художник В., который иллюстрировал крамольное стихотворение своим рисунком.
Сама по себе картинка — немного условная — широкоскулые женщины в косынках, несущие кто знамя, кто серп, а кто сноп сжатой ржи, — сама по себе эта картина не содержала решительно ничего идейно-порочного. Но в свете случившегося редактор усмотрел в ней тоже крамолу.
Каждый день, до того, в газете появлялись рисунки распространенных в те годы левых направлений. И редактор был даже их покровителем. Никакого реализма в художественной практике газеты не наблюдалось, и это считалось нормальным.
Все революционные праздники в те времена оформлялись «левыми» художниками, с транспарантов и плакатов глядели рабочие и крестьяне, состоящие из различных геометрических форм.
Теперь же редактор неожиданно решил, что все это — направления вредные, и, грозно сдвинув мохнатые брови, разъяснял это вызванному в кабинет В.
Начальственные громы не производили на В. ровно никакого впечатления, и это еще более распаляло редактора.
Сияя лысым черепом, сверкая грозными очами, неправдоподобно увеличенными толстыми стеклами очков, то и дело расстегивая и застегивая пуговички на своей видавшей виды гимнастерке, редактор говорил:
— …Заразили, заразили, понимаешь, пролетарскую газету своими, понимаешь, кубизмами! Нет того, чтобы рисовать нормальные человеческие, понимаешь, лица. Нет! Хари, футуристические рыла, вместо, понимаешь, пролетарских лиц, один глаз на лбу, другой, извиняюсь, стыдно сказать где… А что ты этим хочешь выразить? Контрреволюцию разводишь? А стишок ты читал, к которому этих уродок пририсовал, а? Что из первых букв хулиганство получается, знал, конечно? И посмеивался, признайся, посмеивался?..
В., наконец, скрутил козью ножку, которая ему не давалась, насыпал в нее махорку, достав щепотку из брючного кармана, закурил, стрельнув в редактора кусочком серной спичечной головки, и произнес своим замедленным способом:
— Я стихи сверху вниз не читаю. И снизу вверх тоже не читаю. И по диагонали не читаю…
Услыхав это, редактор побелел.
Он нажал изо всей силы кнопку звонка и закричал вбежавшей секретарше:
— Давай сюда, понимаешь, эту… сегодняшний номер… и всех посади — пусть читают, понимаешь, снизу вверх, по диагонали, по параллепипеду, по трапеции — сейчас же… и доложишь — что там еще окажется… а ты — иди отсюда, иди… — набросился он на В., который подкинул ему эти новые сомнения.
Дымя вонючей козьей ножкой, В. вышел из кабинета грозного редактора.
И мы с ним пошли обедать в «Хлам».
Учреждение под такой вывеской помещалось на Думской площади. «Хлам» — означало «Художники, литераторы, артисты, музыканты».
Нечто вроде литературно-артистического клуба. Содержателем ресторана был здесь осетин, по фамилии Хаиндров. Осетин Хаиндров заказал некогда В. роспись стен в верхнем помещении, где находилась нормальная столовая, и в подвальном, которое, собственно, и было «Хламом».
Здесь имелась маленькая эстрада, с которой поэты завывали свои стихи. Здесь до глубокой ночи, а то и до утра спорили братья литераторы чуть не до драки, а то и в самом деле до драки.
Здесь, в подвале табачный дым бывал таким плотным, что противоположная сторона помещения тонула в сизой мгле, а свет электролампочек едва пробивался сквозь туман.
В «Хламе» разыгрывались великие баталии между приверженцами разных направлений искусства, а то и просто пьяные драки с участием поэтов, артистов, проституток и официантов.
В верхнем зале Хаиндров велел расписать стены различными съедобными натюрмортами, а также видами обнаженных купальщиц и лебедей. Художник честно выполнил этот «социальный заказ».
Зато в нижнем помещении — в «Хламе» — он позволил В. писать на стенах что душе угодно.
И В. здесь отыгрался за мерзость, которую ему пришлось изображать наверху!
Художник выложился здесь до конца. Чего-чего только тут не было — и летающие по воздуху мужики, и гигантский рыбы, в животе у которых просматривались насквозь, видимо, проглоченные ими, целые коллективы людей; иные стены были расписаны абстрактными формами самой удивительной расцветки, и вдруг — гигантский глаз, которому суждено было смотреть на все, что по ночам здесь происходило. На потолке была изображена неимоверных размеров нога в сапоге.
За труды художника осетин Хаиндров расплачивался обедами. Каждый день В. имел право бесплатно получать борщ и гуляш в верхнем помещении «Хлама». Это было великим подспорьем для него в ту пору.
Гоген и того не получал, расписывая свою хижину на Таити.
Итак, мы отправились обедать в «Хлам» — В. бесплатно, я за свои кровные.
Нэп был в разгаре. За столиками в верхнем зале «Хлама» в основном сидели нэпманы со своими нэпманшами.
Контраст между этими преуспевающими дельцами, мгновенно откуда-то появившимися, как только была разрешена частная торговля, и остальными гражданами, — этот контраст был разителен.
Социальные признаки ясно обозначались во всем — в одежде, в лицах, в меню, которое заказывалось официантке, в манерах, во взглядах — во всем! Зимой у нэпманов было нечто вроде униформы — на дамах обязательные котиковые манто и высокие фетровые боты, на мужчинах котиковые шапки и котиковые шалевые воротники на шубах, подбитых лисой или белкой.
Синтетику в те годы еще не изобрели. Подделывать кошку или крысу под котика тоже еще не научились. И шли на нэпманов и на их нэпманш чистопородные морские котики.
Сколько же, боже мой, пришлось истребить этих милых, большеглазых, беззащитных существ, чтобы одеть мгновенно разжиревшие тела нэпманских животных. Откуда только появились бриллианты, золото, платина…
Сидя здесь, в «Хламе», эта публика обделывала свои дела. Что только тут не продавалось и не покупалось! Сукно, лес, железо, кокаин, галоши, мука, губная помада, кожа, электромоторы, граммофонные иголки, кирпич, духи, повидло, сапоги…
Откуда только все это явилось? Казалось, в голодной, разрушенной стране хоть шаром покати…
Для нас, впрочем, как и для подавляющего большинства, жизнь оставалась все еще полуголодной…
Тем более ненавистными были для нас эти сытые, самодовольные, мгновенно раскормившиеся самцы и самки.
На этот раз мы ели не вечный гуляш, а рагу из настоящего барашка, обгладывали косточки и запивали обед чистейшей водопроводной водой.
Нас усадила за свободный столик сама мадам Хаиндрова, велела официантке подавать и величественно вернулась на свое место за кассой.
Воздух в зале гудел — сделки, сделки, сделки… шепоты, стук сдвинутых стаканов, стук вилок и ножей. Пальцы пересчитывают червонцы…
— Свободно? — раздался над нами густой, жирный голос.
Типический нэпман с ярко крашенной блондинкой остановился возле нас.
Не ожидая, пока сядет дама, нэпман плюхнулся на один из свободных стульев.
Дама с интересом посмотрела на В., у которого как раз в этот момент изо рта торчала баранья косточка, и уселась между ним и своим нэпманом.
За окнами послышался цокот подков. Все повернулись к зеркальной витрине.
По брусчатой мостовой, грациозно переступая тонкими ногами, почти танцуя, двигались две лошадки — серая в белых яблоках и, немного отставая от нее, вороная.
На «яблочной», поджав короткие толстые ноги, сидел сам Голубков — комендант города, на вороной — его адъютант Бабанов, которого весь город называл Сеней. Оба в ярко-красных галифе, в блестящих сапожках с серебряными шпорами.
Толстый Голубков был похож на молодого мясника и как-то не сочетался с лошадью — он сам по себе, она сама по себе. Зато Сеня Бабанов, с коротенькими усиками, с розовыми щечками, стройный, всегда подтянутый, казалось, родился, чтобы натянуть красные галифе и сесть на лошадь.
Таким цирковым манером проезжала эта пара по городу каждый день, ровно в четыре. Население привыкло к этому спектаклю. Говорили, что по Голубкову можно проверять часы — почти как по знаменитым выходам из дома Иммануила Канта.
Проезд коменданта означал, что все, мол, в порядке, в городе спокойно, жизнь идет своим нормальным ходом.
Наш нэпман мрачно пил и ел, не разговаривая, не обращая ни на свою даму, ни на нас ровно никакого внимания. Пышущая здоровьем дама расстегнула пальто и предъявила окружающим огромное декольте.
Вырез был настолько глубок, что ни у кого не могло оставаться сомнений по поводу количества и качества того, что за ним помещалось.
Я посмотрел на В. — он был чем-то крайне озабочен.
Коротко взглядывая время от времени то на нэпмана, то на его пышногрудую подругу, В. начал рисовать на столе.
Нэпман сопел, чавкал, громко глотал вино и густо краснел. Лысина, лоб, нос, щеки мало-помалу покрывались капельками пота, потом капельки стали сливаться в ручейки.
Дама держала бокал рукой, унизанной кольцами и браслетами. Мизинец она отставляла, как принято было по правилам мещанского хорошего тона. В ушах у нее сверкали серьги с крупными голубыми бриллиантами.
Оба не произносили ни слова.
Мы с В. вначале обменивались по их поводу понимающими взглядами. Но затем В. увлекся рисованием и, видимо, забыл обо мне, Он посматривал на наших соседей исподлобья, колючими, ставшими злыми глазами.
Подошла мадам Хаиндрова, я рассчитался, и мы поднялись.
— Ой, боже ж мой! — всплеснула руками мадам. — Опять вы мне столик спортили!..
Она схватила тряпку, собираясь стереть то, что В. нарисовал.
Нэпман взглянул на рисунок и, зарычав, выхватил тряпку из руки мадам Хаиндровой.