Долги наши — страница 55 из 61

— Пустите, мусью, больно…

Отпустив Хаиндрову, нэпман наклонился над столом, разглядывая рисунок.

Я тоже заинтересовался им.

Это был бегло набросанный портрет нэпмана и его дамы, но это было и нечто гораздо большее.

Со всей силой классовой ненависти В. изобразил все, что думал об этом типе людей.

Не карикатура, нет, скорее обобщение, нэп сквозь увеличительное стекло.

Острая манера рисунка напоминала прославленного немца Георга Гроса, его антивоенные серии.

Но это не было подражанием Гросу — в манере В. было что-то свое, особое, неотделимое от темы, от изображенного им нэпа.

В первое мгновение, взглянув на рисунок, я чуть было не расхохотался — очень уже здорово были схвачены, гиперболизированы и высмеяны характерные черты наших соседей. Но, всмотревшись в рисунок, я расхотел смеяться. Это двое животных были не смешны, а страшны. Страшно было то, что за ними чувствовалась их среда.

Нэпман вытащил бумажник, вытянул из нее купюру и сунул мадам Хаиндровой в руку.

— Велите мне отрезать ножки. Крышку стола я заберу.

И, обернувшись к В.:

— Надеюсь, вы мне продадите рисунок?

В. замялся, он был смущен.

— Берите, пожалуйста, если нравится…

— Спасибо, — сказал нэпман и протянул В. руку: — Позвольте представиться…

И он назвал свою фамилию. Это был один из самых знаменитых русских художников.

Когда В. краснел, то это начиналось с ушей. Сейчас они у него вспыхнули, и краска разлилась по лицу, залила шею.

Художник рассмеялся и обнял В.

— Я их сам не перевариваю. Но что делать — не вы первый принимаете меня за нэпмана…

Он протянул мне руку и повторил свое имя.

— Жена, Ольга Романовна…

— Позвольте, товарищи, пригласить вас вечерком сюда, вниз. Мы приехали только на день из Москвы.


…Казалось, что этот густо-фиолетовый табачный дым нужно раздвигать руками.

Разноцветные фонарики плавали в нем, едва освещая сидящих за столом людей.

Френчи, толстовки, визитки со «штучными» — полосатыми брюками, даже несколько смокингов. Чего только здесь не было!

Курили, кажется, все без исключения. И мужчины и дамы. Нэпманская публика тут была перемешана с богемой. Длинноволосые поэты и музыканты, тощие натурщицы и художники в бархатных блузах, с повязанными вокруг шеи пышными бантами, откуда-то взявшаяся компания лилипутов, глушивших водку не хуже иных крупногабаритных посетителей. Эстрадная певица, известная более не по театру, а по скандальным историям, рядом с ней мальчик лет пятнадцати с обезумевшим взглядом; нанюхавшийся, как всегда, кокаина известный драматический актер модного в те времена амплуа — «неврастеник»… У рояля аккомпаниатор, имя которого много лет появлялось во всех афишах.: «У рояля — Гвоздков».

У одного нашего, не страдающего излишком интеллекта друга была присказка — когда ему рассказывали какую-нибудь новость, он добавлял: «У рояля Гвоздков».

— Ты знаешь, Виктор женится!

— У рояля Гвоздков.

— Отменили хлебные карточки!

— У рояля Гвоздков.

И вот теперь сам настоящий Антон Гвоздков во фраке, наклонив над инструментом свой неимоверной величины нос, на который нависли пряди длинных волос, импровизировал что-то бурное.

Он то ударял по клавишам с огромной силой, подскакивал — при этом взлетали и снова падали на плечи, на лицо пряди волос, то вдруг замирал на пианиссимо и играл, тихо покачиваясь, едва касаясь клавиш рояля кончиками длиннейших пальцев.

В. изобразил его на стене прямо над инструментом.

Клавиши разлетались от удара во все стороны, нос был вдвое крупнее, и волосы стояли дыбом, как у циркового рыжего. Но сходство карикатуры с оригиналом было поразительным.

Мы сидели за столиком в стелющихся по подвалу полосах сиренево-желтого табачного дыма.

— Так, так, — говорил изрядно подвыпивший художник, держа В. за пуговицу толстовки, — значит «эпатэ лей буржуа»?.. Пощечина общественному вкусу… Но, позвольте, когда Шишкин рисовал сосновые леса, это тоже было новаторство…

— Собачью чепуху вы говорите, — невозмутимо отвечал В., успевший привыкнуть к художнику и уже забывший, что перед ним знаменитость, — и еще раз — собачью чепуху. Когда Шишкин рисовал свои цветные фотографии, уже существовал Сезанн, и Манэ, и Писсаро… Имажинисты бедствовали, пробивали свои пути, а Шишкин был просто удачливым, провинциальным фотографом. Какое же тут, к черту, новаторство?..

— Позвольте, а вы русскую живопись признаете?

— Конечно. И очень высоко ставлю, но не Шишкина, он меньше всего представляет ее.

— Молодой человек, я вас уважаю, но русскую живопись в обиду не дам… Я, если хотите знать, за отечественную живопись могу и морду набить…

— Да ты что, ошалел? — дергала художника за руку жена. — Вы, мальчики, на него не обращайте внимания…

— На меня? Не обращать?.. — ярился художник. — Да ты, дура, знаешь ли, кто я есть? И кто ты, в конце концов? Кто тебя из грязи вытащил? Я тебя из грязи вытащил… Скажи, пожалуйста, сколько тебе платили за сеанс? А? Рупь за натуру со всем прочим. Вот твоя цена. А я что из тебя сотворил? А? Говори, сука, что я из тебя сотворил?..

По временам Гвоздков переставал играть, на эстраду поднимался какой-нибудь поэт и читал свои стихи.

Слушать было невозможно, стучали ножи и вилки, хлопали пробки, громко разговаривали за столиками, и принесенный кем-то псенок по временам протяжно взвывал, как бы подражая чтению стихов.

Однако же поэт, стоявший сейчас на эстраде, не обращал ровно никакого внимания на все эти помехи.

Он читал, ритмически покачиваясь и взмахом кулака вбивая в дымный воздух каждую строку.

Слышал ли его хоть один человек, кроме него самого?

Две миловидные сестры, проживающие в гостинице «Сан-Ремо», что помещалась в том же доме, над «Хламом», — Ната и Оля — отваживали пристающего к ним кавказского человека в черкеске с газырями.

По четвергам — а это был четверг — сестры отдыхали, не занимаясь своей древней профессией.

Кавказец просто не знал их распорядка, жаловался на одиночество и просился в компанию.

Вдруг наступила тишина.

Никто не заметил, откуда взялись эти люди, когда вошли. Три человека в ярко-красных масках, с револьверами в руках стояли в центре подвала. У выхода и у двери в кухню — еще двое, тоже в красных масках и тоже с револьверами.

Красная маска! Давно уже терроризировала город эта шайка. За ней числилось множество ограблений и несколько убийств. Ни угрозыску, ни Чека пока не удалось поймать ни одного из бандитов.

Поэт стоял на эстраде, на полуслове прервав чтение.

Такой мужественный, самоуверенный за минуту до этого, он теперь поник, увял. Его могучие кулаки разжались, кисти рук безвольно висели вдоль тела.

Все замерли. Стояла тишина.

Потом заговорил один из стоявших в центре зала, между столиками — видимо, главарь. Это был человек небольшого роста, очень тонкий, я бы сказал — изящный, элегантно, по моде тех времен одетый — галстук бабочкой, черный пиджак и полосатые, отлично отглаженные брюки, светло-серые гетры, лакированные башмаки.

— Господа, — сказал он, и оттого, что это был голос интеллигентного человека, всем стало как-то еще страшней, — прошу оставаться на местах и поднять кверху руки. Пожалуйста, поднимите руки. И дамы тоже. Благодарю вас.

Он подошел к первому от эстрады столику и молча подал знак своим помощникам. Двое здоровенных верзил в красных масках, вперевалку переходя от столика к столику, начали вытаскивать из карманов посетителей кошельки, бумажники, мундштуки, часы. У женщин отбирали сумочки, снимали с рук кольца, браслеты. Помощники были полной противоположностью вожака — грубые типы, они проделывали свое черное дело с хамской бесцеремонностью, ко всем обращаясь на «ты»: «А ну, двинься», «А ну, повернись», «А ну, лапы кверху».

Дрожащую мадам Хаиндрову детина отодвинул от кассы и пересыпал содержимое ящика в саквояж.

Все молчали, никто не смел противиться красным маскам. Никто не смел даже взглядом выразить недовольство.

Мужчины, на глазах у которых бандиты грабили женщин, грубо толкали их, срывали кольца с пальцев, засовывали руки за вырез платья, выискивая спрятанные кошельки — мужчины отводили взгляд и молчали.

Вожак ходил по проходам между столиками, наблюдал за ходом операции, не принимая в ней участия.

Он остановился у нашего столика. Достал левой рукой из внутреннего кармана пиджака золотой портсигар с крупной монограммой, левой же рукой открыл его и вынул толстую — «посольскую» папиросу. Затем у него в руке появилась английская зажигалка, и он закурил, глубоко, с наслаждением затягиваясь.

В это время один из верзил приблизился к нам.

Первым подвергся обыску В. Грабитель брезгливо бросил на стол его носовой платок не первой свежести, огрызок карандаша и с удивлением убедился в том, что ничего больше в его карманах не содержится.

В. во время этой унизительной операции сопел и, пригнув голову, исподлобья мрачно смотрел на бандита.

Второй жертвой стал я. Несколько мелких монет и испорченные карманные часы без стрелок были также пренебрежительно брошены на стол.

Я запомнил на всю жизнь это чувство отвращения от того, что тебя ощупывают чьи-то руки.

Толстый бумажник, туго набитый новыми червонцами, изъятый из кармана художника, верзила передал вожаку и тот небрежно сунул его в карман. Затем изъяты были закрытые массивные золотые часы и, наконец, круглая деревянная коробочка.

Открыв ее, бандит застыл в изумлении: на него оскалились две челюсти — запасные протезы знаменитого художника.

Их владелец был несколько смущен, хмыкал, покашливал.

Решив, видимо, что челюсти представляют из себя некоторую ценность, бандит бросил коробочку в саквояж и перешел к даме.

Он отобрал ее сумочку, снял с покорно протянутых ему дрожащих рук кольца и браслеты и побросал все туда же, в саквояж.

Вожак курил, стоя рядом с нами.

Верзила взялся за серьги. Он пытался отстегнуть замочек, но ему это не удавалось. Нецензурно ругаясь сквозь зубы, он снова и снова пробовал отпереть замочек.