Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи — страница 31 из 70

— Ничуть не смеюсь, Параскева!

Тонкие пальцы, защищаясь, останавливают Александровы руки, да не больно-то останавливают.

— А вот я батюшке-то скажу!..

— Да ты мне-то сначала скажи: люб ли?..

— Что ты… что ты… увидят же!..

— Ну?..

— Так, ить, сам-то али умом повернулся, княжич? — Одно говорит, да сладко стонет в руках Александровых девушка. — Разве ж я тебе пара?

— Да люб ли?

— Да как же не люб-то?..

Наконец-то Параскевины губы раскрылись навстречу Князевым. Долог их поцелуй, ох как долог, да уж лучше и не кончался бы никогда. Через един-то тот поцелуй будто навеки слились друг с другом.

— Ах, княжич, что же мне будет-то?

— Дак что? Сватов за тобой пришлю.

— Ой ли?

— Слово мое!

— Как и верить-то?

— Ай не веришь?!

— Тише, тише… Как не верить, люба ты мой!..

— Истинный крест — как улажусь, пришлю за тобой!

— Не божись, княжич, — грех!

— Параскева!..

Мягко катятся, тихо звенят на запрокинутом лбу боярышни жемчужные обнизи, пышет жаром под сарафаном налитое юной силой и прелестью упругое тело, да достичь-то его нелегко — дрожит Александр от сладостной, не терпящей промедления муки и еще пуще путается руками в бесчисленных поневах под пышной, семиклинной сарафановой юбкой.

— Ай, как зажглось-то мне, княжич, пусти! — Сама же целует, целует его неопытными губами, попадая то в темя, то в шею.

— Параскева!

— Ах, пусти! Идтить мне надо! Матушка ругать станет!..

— Постой, погоди еще, погоди…

— Да, ить, не могу я так, княжич! Вот-вот сгорю, как огарочек…

— Параскева!..

— Параскева! — слышится снизу нарочно грозный матушкин голос. — Параскева! Чертова девка! Искать тебя, что ли?..

Легкая, жаркая, как огонь, подхватив с пола масляную чадную лампицу, убегает она, будто ветер листвой, шурша непроникновенными, таинственными своими поневами, оставляя князя впотьмах.

«Ай!..» — стонет он неутоленно и горестно. И не скатится семя его в манящее, нежное Параскевино лоно…

Никогда.

Наутро позвал Александра Юрий.

Глава 10. Кого бесы водят

Как бы утешно да радостно было покойному батюшке узреть сына на владимирском великом столе, увидеть на плечах первенца заветные бармы великокняжеские! От самой смерти Даниила Александровича, внезапно сделавшей те бармы вовсе недостижимыми, всеми силами, всей душой стремился к ним Юрий, и чем далее отдалялись они от него, чем немыслимей и невероятней казалась победа, тем злей и упористей становился Юрий в достижении цели.

Пятнадцать лет без устали, тайно, и явно бился он с дядей не на жизнь, а на смерть, и не его вина в том, что дядя-то верную цену той битве сумел определить лишь в последние годы, когда уже нелегко ему было взять Юрия на копье. Заматерел он, шакальи ухватки сменил на волчьи, такую силу обрел в Орде, что ранее ни ему самому, ни иному кому и во сне не могло привидеться — шутка сказать: ханским зятем заделался!..

Но то, когда уже стало, а прежде-то — горько вспомнить, что перенес! Пятнадцать лет — постоянного страха и осознания собственной ничтожности, пятнадцать лет — словно и не жил, одной жаждой палим, как в нескончаемом, вечном похмелье, — то ли не плата за право убить?..

Не счесть, сколь раз сам смерти в глаза заглядывал, не счесть, сколь раз вроде бы и отчаивался бороться, случалось, готов был в ноги пасть Михаилу: «Пощади! Твоя воля…», ан тут же новой силой наливался, как жаром при лихорадке, точно и впрямь та борьба — худая болезнь, когда уж и сам над собой не властен. А сколь раз, когда тот Михаил, точно забавясь, на людях совестил да урезонивал его словами, хотя не единожды в праве и силе мог урезонить мечом, бежал по спине да из-под Юрьевых мышек липкий, вонючий пот, стыдный запах которого, казалось, слышали все округ; да, да, до дрожи в руках, до стука зубовного, до знобкого холода в чреве, до поноса, именно так — животно-мучительно боялся Юрий великого родича! Да, боялся, боялся, боялся — ан победил! Победил! Поверг в прах того, кого единственно трепетал на земле! Али не в том и есть высшая отвага да доблесть, чтоб устоять перед тем, кто сильнее и достойней тебя? Ведь только для глупых слава — безропотную чухну да безответных корел топтать на корысть и утеху ненасытным новгородцам! И не было в том для Юрия ни веселья, ни малой утехи. Какое уж здесь веселье, когда душа день и ночь скулит, точно кутенок без суки? Да кто б мог понять, как тяжко, как муторно, как несносно жить с вечной тоской в душе оттого, что знаешь про слабость и трусость свою, а главное, и твой ненавистник, может быть один в целом свете, ведает про ту твою трусость и слабость и потому живет себе в царском покое, смеясь над тобой, ни на ноготь не веря, что ты, трусливый и слабый, все же сумеешь осилить его…

Так отсмеялся!

И пусть теперь слабые да неудачливые судачат промеж собой — им вечная воля и страсть судачить-то втихомолку, пока их за язык не возьмут! — что, мол, не по чести, а хитростью, обманом да подкупом перед татарами свалил он Тверского, — что проку в том суесловии? И пусть злорадствуют, поминая, как бил его тот Тверской и под Москвой, и под Бортеневом, да вся-кий-то раз, как доводилось встречаться им ратями в чистом поле, — али память-то та серебряная? Ну какой ныне толк в той памяти? Да, бить-то он, может, и бил (как ни хочется, а того из жизни не выкинешь!), да вот только до Юрьева сердца достать руки у него оказались коротки! А он, Юрий, до самого сердца его проник, до осклизлых дымящихся потрохов — то-то же!..

То ли в некрасивой улыбке, то ли в злой, оскальной усмешке Юрий растянул бесцветные, бледные губы, вспомнив, как умирал Михаил…

Было то промозглым, ноябрьским утром. К веже, где в ожидании исполнения приговора вот уже почти месяц после последнего, второго, суда, на котором и приговорили его умереть, томился Тверской, подъехали в седьмом часу, когда толком-то и развиднеться еще не успело. От Ясских гор, что темно и грозно виднелись вдали, несся ветер. Бесснежная, стылая земля змеилась трещинами, гулко отдавалась на ней дробь копыт. Спешились, слов не произносили. Юрий хотел было вместе с убийцами пойти в вежу, но Кавгадый — ханский темник и посол, главный союзник Юрьева по Михайлову делу — молча удержал его подле себя: мол, тебе-то там делать нечего. Дурак! Если кому и было дело до Михайловой гибели, так только ему, Юрию. Однако пришлось остаться подле татарина. Так что, находясь снаружи, Юрий, к сожалению, не видел, как да что на самом-то деле происходило в веже.

С замершим сердцем видел лишь, как вошли в нее палачи: трое ли, пятеро ли татар, предводительствуемые Романцом — неким русским, издавна прибившимся к татарам, звероватого вида, сутулым, тупым мужиком, один взгляд на которого во всяком вызывал ужас и омерзение. Кавгадый сказывал, что сам, мол, Узбек- хотел того, чтобы Тверского убил непременно русский, Так отчего бы, как и хотел он того, не дать самому Юрию кончить князя — али он хуже русских-то, чем тот Романец? Нет, и глазом-то поглядеть не дали — на все у них своя хитрость!..

Михаил, говорят, поднялся навстречу убийцам, точно ждал их именно в это утро, глядел спокойно, как близились, хотел осенить себя крестным знамением, да, видать с перепугу, забыл про дубовую колодку на шее-то, в кою он был закован, ан та колодка-то не дала и руки ко лбу донести. Али он и тогда не смутился?..

Врут, придумали люди, что, мол, он с благодарною молитвою дух испустил — некогда ему было и молиться-то! Врут, конечно…

Сначала татары железами закололи боярина Ефремку Тверитина, сдуру бросившегося было защитить князя. Ку-у-у-да?! Так и обвис на ножах! Затем уж Романец к самому приступил…

Раздел донага, бил пятами, бесчинствовал, как умел, потом, как Михаил хрипеть зачал да ртом пузыри пускать, кинул его со всей силы на стену вежи, да так, что и стена проломилась. Выпал Михаил за вежу, и здесь, на воле, а мало-мало, но уж развиднелось, на глазах немногих самовидцев, среди которых был и Юрий, и кончил его Романец. Надо отдать ему справедливое: на удивление дико и ловко убил он князя, где и обучился тому? Руками, собака, умудрился вырвать из ребер живое сердце.

Как ни доволен был Юрий, а все же хоть слабо, но и по сю пору он немного досадовал, что не сам — как всю-то жизнь до волчьего воя и зубовного скрежета грезил о том — заколол Михаила, что так и не удосужилось ему глянуть в его глаза перед смертью, увидеть ужас в тех глазах да еще посмеяться ему в лицо: ну, так где же твой Закон, Михаил Ярославич?..

Врут, придумали люди, что, мол, не было ужата 6 глазах Михайловых. Как это не было? Чай, он, Юрин, видал, и не раз видал, как глядят глаза перед смертью. Али тот Михаил и впрямь был иным? Да ведь какой ни иной, а всякому жить-то хочется. Да еще когда такая свинья, как тот Романец, надвигается, протянет к тебе ручищи, дохнет зловонно — так сколь ты ни крепок, сколь ни есть в тебе готовности умереть, так поди, смутишься и затрепещешь чревом-то, на то ты и человек!

Али не так то было? Али не так?..

Так! Врут люди, все люди врут…

Юрий помнил, как подошел он к нагому телу Тверского, уже бездыханному, с алой, разверстой раной лежавшему на стылой, чужой земле. Кабы кто знал, что творилось тогда у него на душе! Победил! Победил!..

«Что смотришь? Вели накрыть тело — ведь он князь великий, — сказал тогда Кавгадый. Да еще поддел: — Он ведь тебе дядя, будто отец! — Ишь, милосердный какой татарин!»

Он тому Кавгадыю, что глупыми словами нарушил его торжество, мог бы и в глотку вцепиться: «Молчи, пес! Что ты знаешь? Что ты можешь понять?..» — но смолчал, лишь поднял с земли, взял в руки Михаилово сердце, парной еще, теплый, маленький — он вполне умещался в ладони — кровавый кусок жалкой человеческой плоти, пред которым он так трепетал.

«Ну так что, Михаил Ярославич? Молчишь? А я ныне волен хоть собакам тебя скормить…» Эвона, его, Юрьево, живое сердце пело в груди: победил, победил, победил! И тем вознесся не только над ним, поверженным, не над одной лишь Русью, но и над Собой, над собой!..