Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи — страница 49 из 70

— Юрий Данилович-то, тесть мой, конечно, свою блюдет выгоду. Хочет он, брат, через мой союз с Софьей в дружбу к тебе войти. Лукавит ли, нет ли — не знаю, ан клянется; ищет твоей приязни. Так вот льстил: мол, знаю злобу Дмитрия и боюсь его, однако, коли Дмитрий меня признает, вместо отца ему стану!..

— Молчи! — Лицо старшего брата сковала судорога бешенства. — Молчи, Константин, в чем не смыслишь! Вор он, блядов сын! Вор!

— Так-то оно так, — опустив глаза, прошептал Константин. — Ты не верь ему, да… Только, — неожиданна до звона возвысил он голос, — не лай его боле при ней! — кивнул он на Софью. — Отец он ей, а мне тесть! Пред Богом мы с ней повенчаны. Знать, быть тому по судьбе суждено.

Софья стала бледна, как льняное полотно, выбеленное на крещенском снегу. Однако взгляда, в котором застыла мольба о добре и прощении, не опускала.

— Матушка! Великий князь Дмитрий! Все люди тверские! Знаю, сколь зла принес вам отец. Видно, не искуплю… А все же простите мне грехи отца моего, — едва шевеля помертвелыми губами, произнесла она и склонилась головой на грудь в смиренном поклоне.

— Не винись, в чем не вольна. Останешься нераскаянной, — строго сказала Анна Дмитриевна, но затем уже мягче добавила: — Ты за отца-то не ответчица.

— Да, ить, не слышит она тебя! Худо ей, матушка! — первым всполошился возле жены Константин.

Тут и другие заметили, что не в смиренном поклоне склонилась Софья, шея голову держать перестала. Вовсе без чувств осталась Юрьева дочь на погляде.

— Да сделайте что-нибудь! Воды! — закричал Константин, и по тому, как беспомощен и нежен был юный княжич с женой, всем стало видно, как она ему дорога.

— Ништо, Костя! Обойдется еще, — утешила сына мать и поторопила невесток, которые уже хлопотали возле Софьи. — Сведите ее в светелку да квасом, квасом виски-то натрите…

Настасья и Маша, подхватив Софью под руки, повели ее вон. При этом впервые наметанным женским взглядом заметила Анна Дмитриевна, как и еще округлились и без того круглые бедра и бока Герденки, какими осторожными и плавными стали ее движения.

«Ну вот же — не задержалася! Знать, понесла, скороспелая!.. — с тихой внезапной радостью догадалась она. И с тайной лаской и благодарностью взглянула на Сашу: — Ишь ты — отец! Жив Михаилов род…»

— Она-то поменее моего виновата, что на брак ее батюшка принудил. Али не так, брат? — спросил Константин Дмитрия, когда Софью вывели.

Дмитрий в ответ смолчал.

— Так что ж… Не по своим грехам платит девушка, — вздохнула Анна Дмитриевна, поддержав младшего перед старшим. — А на судьбу Господь нам милость дает. Какая ни есть, а все же жена венчанная…

В последнем ее замечании был и малый упрек Дмитрию, который по-прежнему жил с тверитинской дочерью, пренебрегая и видимой-то обязанностью супружества перед Марией Гедиминовной. Так лишь в людском присутствии изредка, вот как ныне, допустит побыть ее около.

— При Софье не стану боле худословить ее отца. И другим не велю, — сказал Дмитрий. — И тебя тестем не попрекну… — Он помолчал и тихо добавил: — Ну, а уж коли убью — не взыщи.

— Ты старший — тебе и судить, — согласно кивнул Константин.

На том день не закончился. Далее слушали Михайловых слуг да бояр, вернувшихся с Константином. А после дарили их княжьей милостью.

По обычаю, как и полагалось по смерти хозяина, холопов Михайловых отпустили на волю. Правда, надо сказать, не все, но лишь некоторые решили испытать жизнь на вольных хлебах. Иные же валились в ноги, просили сохранить их в холопском звании. А старый князев повар Василий так тот и до слез обиделся.

— Век с Михаилом-то Ярославичем колесил! Служил верой-правдой — куды мне воля? Али лишний я стал на дворе? — заплакал старик. — Одним, ить, именем семейства вашего жил! Княгиня-матушка, не оставь милостью! Не вели гнать меня со двора…

— Да кто ж тебя гонит-то, дедушка Светлый? — Так кликали Василия за белые от рождения волосы. Дмитрий развел руками: — Живи как знаешь. Чай, на поварне-то дело всегда найдешь…

— Батюшка-милостивец…

И бояр, и служилых людей всех отличил Дмитрий Михайлович. Кого деревенькой пожаловал, кого сельцом, кого пустошью, иного гоном бобровым, иного беличьим, кого — покосами, кого — бортным угодьем, кого — рыболовством, кого — другим каким путным доходом, и всех — серебром.

Смеялся:

— Чай, не один Константин в плену отощал. Нагуливайте бока-то, люди тверские, крепите силу в руках. Авось понадобится!

— Ужо не выдадим, князь! — бодро отвечали в ответ.

Однако не всем пришлась по душе щедрость Князева. Боярин Федор Акинфыч не удержался, возразил:

— Пошто ты жалуешь их, князь? Нас, слуг своих, заезжаешь? Чать, они не с похода победного воротились — из плена пришли.

— А ты, Федор, не завиствуй, — осадил его Дмитрий. — Больно злобен ты к чужой-то радости. А жалую их не за славу, а за службу и верность. Чаю я, не зря их в железах-то Юрий держал, поди, склонял на кормление, а они хлебами-то его лукавыми пренебрегли, ради Твери и совести. За то я их ныне и жалую…

Случилась и другая заминка. От жалованного ему отказался старый гридник Парамон Дюдко. Смолоду, чуть не от первого кашинского похода, нес он службу в дружине тверского князя. Отличался и отвагой и сметкой. В свирепой на врагов горсти доблестного Тимохи Кряжева воевал, с ним и на Ногая когда-то ходил, и на Москву не единожды, под Бортенево сам сотню вел на татар. Да, поди-ка, ни один Михаилов поход в стороне не оставил. Одним словом, воин от младых ногтей до самых седых волос. Несмотря на преклонный возраст, по сей день был он крепок и без меча на боку в том плену-то, поди, ощущал себя не иначе, как поп без креста. Дюдком же, то есть попросту Дудкой, прозвали его за дивный голос, коим был он отмечен. Даже и поразительно, как тем голосом Парамон владеть обучился. Горлом мог он и птичьему щебету подражать, и собачьему скулежу, и волчьему вою, и ястребиному клекоту, и прочим живым голосам, крикнуть же мог так громоподобно, что в оконницах стекла дрожали, коли дело было в дому, а коли в поле, так кони округ приседали от ужаса да из-под хвоста не твердые яблоки, а мягкую жижу выкидывали до времени.

А уж лучшего певуна, чем тот Парамон, во всей Твери, поди, не было! Да песни-то на разные случаи имел про запас, откуда и брал, неизвестно, будто сам из головы и выдумывал. И про любовь горючую умел спеть так, что молодки целыми улицами (докуль голос доставал) томилися. И то, истомишься, когда по небу, словно к тебе одной, издали чудный парамоновский голос тянется:

Не огонь горит, не смола кипит,

А горит-кипит ретиво сердце мое по красной девице…

А сколь подблюдных свадебных песен знал Парамон:

Еще ходит Иван по погребу,

Еще ищет Иван неполного,

Что неполного, непокрытого;

Еще хочет Иван дополнить

Свою братину зеленым вином…

А охальных да плясовых:

Стоит девка на горе

Да дивуется дыре:

Свет моя дыра, дыра золотая!

Куда тебя дети?

На живое мясо вздети!

А я тебе толды-всегды!

Играй веселей — не жалей лаптей!..

Про баб и говорить нечего, а у мужиков истинно сердце в груди замирало, как зачинал он горловыми переливами погребальную петь. Словно песней той всех товарищей Парамон поминал, коих схоронил в боях но Руси:

…Ах, его-то матушка плачет, что река льется,

А родная сестра плачет, как ручьи текут,

Молодая жена плачет, как роса падает…

А за то ото всех имел Парамон и ласку и уважение, во всяку избу зван был — что к горю, что к радости…

Так вот, Когда пришел черед Дюдка отличать да жаловать, он в ноги Дмитрию поклонился, повеличал его, как требовалось, ан от милости отказался:

— Ништо не надо мне, Дмитрий Михалыч. Одно прошу: пусти на покой.

— Да разве не заслужил ты покоя-то, Парамон Филимоныч? — опешил Дмитрий. — Ступай себе с миром, живи как знаешь, да от добра-то не отказывайся — не обижай!

— Не от добра твоего отказываюсь, князюшка, — сказал Парамон. — От мира суетного отстать хочу!

— Ишь ты… Али ты на старости лет в монахи сподобился? — весело усмехнулся Дмитрий, и в гриднице по лавкам прошел смешок.

И то, смешно оказалось тверичам даже и в мыслях представить Дюдка в «чине ангельском». Не та беда, что рубака — на то он и воин, а та закавыка, что и в преклонных-то летах слыл он большим забавником и беспощадным охотником за женскими прелестями. И в последний-то раз, уходя в Сарай с Михаилом, оставил он в Твери новую, третью уже по счету, молоденькую жену брюхатой.

— И рад бы, пожалуй, в монахи-то, — кивнув, серьезно ответил Парамон Филимоныч. — Да многими греховными путами удержан есть, Дмитрий Михалыч. Однако же далее паутину ту плесть не желаю.

— Загадками говоришь, Парамон Филимоныч, — посетовал князь.

— Дозволь мне, Дмитрий Михалыч, слово отцу Федору молвить.

— Что ж, говори теперь, коли в церкви его не нашел, — пожал плечами Дмитрий.

— Отец Федор! Батюшка! — обратился Дюдко к настоятелю Спасской соборной церкви, бывшему, разумеется, здесь же. — Всю жизнь мечом правду искал. Не сыскал. Убили поганые нашу правду вместе с князюшкой… — Он обвел взглядом собрание и громко, для всех, сказал: — Отныне иную стезю торить хочу.

— Говори, сыне, слушаю. — Поднявшись с места, отец Федор Добрый, ласково внимая, как он один и умел, раскрылся светлым лицом навстречу старому воину.

— Так говорю же — устал я, отче, от мира-то. Однако многогрешен и плотью слаб перед уставом монашеским, а посему прошу тебя, отче, замолвь слово за меня перед владыкою, не оставь хлопотами…

После того как вернулись из Святославлева Поля, от небесного ли затмения, от переговоров ли с Юрием или же просто от многих прожитых лет занедужил епископ Варсонофий. Вот и ныне не пришел ко князю, хоть и зван был…