Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи — страница 66 из 70

Так что скоро уж десять месяцев томится князь ожиданием ханского решения своей судьбы. Впрочем, на хорошее не рассчитывает. Но отчего-то тянет хан, знать, по своему обычаю хочет и горло взрезать, и белых одежд не запачкать. Одно было б дело сразу после убийства Юрия: по горячему следу казнить его. Но такого сурового наказания за справедливое-то возмездие, поди, на Руси не поняли бы. Разумеется, и тем бы не возмутились, но в души-то новое зло в память Узбекову точно впустили. Ан не любит того Узбек, и перед Русью лестно ему быть справедливым. Видать, для того и тянет, что хочет расправиться с ним спустя время, когда на Руси станет глухо и имя, и дело его, да и то само, за что казнил его хан. За год-то воды утекает, да и беспамятна Русь…

Ей-богу, затейливы эти татары! По-людски и убить не хотят. Что им, право, за наслаждение волоком человека мурыжить? Конечно, есть в том забава — дать человеку неопределенное время на то, чтобы изо дня в день он в сомнениях разгадывал, как размыслят его судьбу — то ли не изощренная пытка?

«Однако была бы загадка!» — Дмитрий усмехается в темноту.

И то, давно уж далась ему та загадка! Да ведь для русского в татарских загадках, как они ни затейливы, гадай не гадай, а ответ заранее определен, и ответ тот один. Знает Дмитрий. А в том, что жив, до сих пор повинно отнюдь не ханское милосердие, но лукавство его.

Все знает Дмитрий, но от того знания не легче ему. Бывают ночи, когда смертный ужас подступает так близко, что, кажется, все существо, все, что ни есть в нем живого, до малой жилки, которая бьется горячей кровью, криком кричит, исходит звериным воем: не хочу, не хочу умирать! Жить хочу! Я еще мало жил! Слышишь ты, хан? Слышишь ты, мерзкая твоя рожа, я хочу жить!..

Безмолвен хан. Недоступен словам, как стихия. Точно не воля человека, но тот давний ледоход несет меж утраченных берегов, как когда-то несла и теперь несет его неверная, скользкая льдина над вечной, немереной толщей неумолимой, холодной, черной и жуткой воды безвременья и небытия. И дальнего берега не достичь, и к тому, с которого шагнул он в тот ледоход, уже не прибиться. И до слез, вскипающих на глазах, до зубовного скрежета — хочется жить, просто жить! И жалко, ну никуда не скрыться от этой жалости, жалко себя молодого!

«Господи! Ну почему, почему так мало дал мне свершить?..»

И впрямь, изощренно-мучительна ханская пытка.

Но минует слабость.

Знает Дмитрий: когда б довелось ему наново решать, как прожить этот год, даже теперь, ведая следствия, ни на миг не усомнясь в своем праве и своей правоте, вновь убил бы он Юрия, как убил его в тот давний ноябрьский день.

Наверное, права и матушка, когда, прощаясь с ним, истинно точно на смерть, сказала:

«Не дело, Дмитрий, брать на себя волю вершить на земле суд Господень. Прошу: воздержись…»

Да разве можно, матушка, удержать себя в том, к чему неуклонно шел и стремился многие годы? А потом, разве тем, что свершил, посягнул он на вышний Господень суд, который ждет еще каждого впереди? Нет же, не на Господень суд посягнул, но лишь исполнит Господню волю, предопределенную ему свыше.

«Али не так, матушка?..»

Ибо сказал же пророк: «Горе тем, которые зло называют добром, добро злом, тьму почитают светом и свет тьмою, горькое почитают сладким и сладкое горьким…»

— Горе тем… — В глухой тишине слова звучат неожиданно громко.

Татарин, приставленный к нему в слуги и сторожа, что прикорнул у завешенного пологом входа, на полувздохе оборвав храп, испуганно хватается за копье.

— Где кназ?

— Здесь князь, — усмехается Дмитрий.

В самом начале сентября с огромным войском, с караваном купцов, со всем пышным двором, с музыкантами да попутными девками тронулся хан из Сарая в сторону южных куманских степей. Сказывали татары: охотиться. Может, и правда охотиться, а может, вовсе и не охотиться, а воевать с хулагуидами — разве ж его поймешь? Впрочем, о войне слухов не было. Вероятно, действительно предстояли обычные ежегодные зверовые ханские ловы. И Дмитрия погрузили тогда в эту вонючую кибитку и поволокли следом за ханом. Знать, помнил о нем Узбек. Днем глухие, войлочные стены кибитки накалялись от солнца, жаркого в этих местах и в сентябре. Дышать становилось вовсе нечем, пыль, проникавшая из-под низу, забивала и рот, и нос, и глаза, и тогда под унылый, однообразный, как татарские песни, скрип колес князь не то чтобы засыпал, но проваливался в какой-то бесчувственный обморок. А вот по ночам, на привалах, когда на землю спускалась прохлада, а шумное ордынское становище стихало, заснуть было б счастьем, но по ночам князь бессонно, мучительно бодрствовал.

Вчера достигли предгорий. Остановились близ малой речки с названием Каргалея.

— Кой ныне день, татарин?

— Пятнадцатый, бачка, от сентября.

— Вон что…

— Зачем не спишь, кназ? Ночь уже, спи, кназ, пожалуй, — сонно, смачно зевая, просит татарин.

Рад бы Дмитрий уснуть, но неусыпные мысли, облекаясь в слова, стучат в голове, точно в кузне усердный кузнец кует бесконечную цепь. Да неудобно жесткое ложе, застеленное грязной кошмой, что пряно и кисло пахнет овечьим теплом и конским потом. Тесно, чуждо, душно князю в походной татарской кибитке.

Сто раз за эти десять месяцев мог бы убежать Дмитрий. Да, кажется, того и хотел, и ждал от него Узбек, чтобы затем, поймав, в полную меру, а главное, с чистой совестью мог он его наказать, да еще и унизить, как беглого вора. А вместе с ним, за него, наказать и унизить и Тверь, а может быть, и всю Русь. Такое подозрение возникло у Дмитрия потому, что больно уж старательно сами татары, с одной стороны, страшили его ханским гневом, с другой же — готовы были пособлять ему в том побеге.

«Ей-богу, хитер хан, да не вразумлен! — смеется Дмитрий. — Али не ведает он, что Тверские-то не бегают от судьбы?..»

Да и куда бежать? Крепче татарских пут честь и долг повязали ноги, тяжельше дубовой колоды, горьким бременем Русь лежит на плечах. И Тверь.

И снова водной блескучей рябью мелькают перед глазами милые лики: матушка, братья, Люба… И снова набатно, тревожно стучит в вечной кузне неумолимый и полоумный кузнец.

«Что станет с Тверью?»

«Даст ли Узбек Русь Александру?»

«Но если не ему, то кому? Неужели?.. Немыслимо то!»

«А коли все же даст Александру — сумеет ли он удержать? Надо бы, надо бы!»

«Да больно он честен — вот в чем беда! А на дружбу с татарами вовсе не честь, а одна лишь голая сила надобна, а коли нет той силы, так умение хитрить да подличать! А где ж его взять, то умение, коли Бог не дал?..»

«Но коли не дал Бог того подлого умения Тверским, знать, на них Он в русской земле и надеется?! Иначе — для чего Его свет? Иначе — для чего Его слово? Иначе — для чего купола церквей Его в небесах, а на тех куполах кресты Его муки?»

«Так надо, надо, Саша, хоть тебе удержаться. Ради Твери, ради рода, ради Господа нашего, слышишь, брат, удержись! Не ныне, так завтра очнется Русь ото сна, и воссияет же слава новой ее зари!..»

Однако темно грядущее.

— Не то, не то… — шепчет Дмитрий.

Не верит он в утешные мысли. Мрачно ему.

И вдруг внезапно, как озарение, как грозовая вспышка на черном небе, приходит беспощадная весть.

«Так ныне?..»

«Ныне».

«Господи! Если и на то Твоя воля — дай мне мужества исполнить ее!..»

Но нет в душе мужества.

«Ай!.. Ай!..» — плачет беззвучно Дмитрий. До боли кусает губы, чтоб как последнюю сладость почувствовать эту боль, качает во тьме головой: не хочу, не хочу умирать…

Еще одна ночь на земле постепенно проходит. Отплакав, скорчившись, как младенец в утробе, молит Дмитрий о малом: дать ему спасительный сон, чтобы не думать, не помнить, не знать.

И Господь дает ему сон.

Казнили спешно. Знать, хан размыслил жизни русских князей среди ночи и теперь ждал доклада об исполнении его приговора к утреннему намазу. Он любил начать день с богоугодного дела.

Серый рассвет лишь обозначился в небе. Мир был лилов от тьмы. После спертого, затхлого духа вонючей кибитки пряный от сгоревших за долгое лето трав степной вольный холод пьянил. Ветер, что, кажется, не устает здесь дуть никогда, однако же стихший ненадолго в самую темную пору, вновь поднялся к рассвету. Было зябко. С угрева кожа побежала мурашками.

«Уже не согреюсь…» — отчего-то спокойно и как-то чуждо по отношению к себе подумал Дмитрий. Странно, но смертного ужаса, что смутил его ночью, не было в нем. Князь был тверд и даже будто нетерпелив в ожидании смерти, как бывает внутренне бодр и нетерпелив человек перед важной, значительной встречей. Томила и раздражала лишь суета необходимых приготовлений.

— Разуйся, кназ, а? — кивнув на сапоги, попросил тот татарин, что был с ним в кибитке.

Татарину одинаково было жалко и жизни этого молодого русского князя, которого разбудил он для казни, лишь только тот и заснул, и сапог его, и кафтана, и портов, и белой рубахи, что достанутся палачу.

Решив, что сапоги и правда ему уже не понадобятся усмехнувшись про себя нелепости последнего благодеяния, Дмитрий пожал плечами:

— Сымай. — И поднял ногу перед татарином.

Татарин готовно кинулся на колени, благодарно цокая языком и лопоча что-то ласковое, один за одним проворно стянул сапоги.

Точно в воду взошел. И после ночи земля хранила тепло. С последним удовольствием Дмитрий мял ступнями не колкую, но нежную, как парча, жухлую до тлена степную траву.

Первым казнили новосильского князя Александра Даниловича. По спешке ли, по милосердному Узбекову слову, слава богу, казнили без особых затей, на какие татары были большие искусники.

Князь Новосильский держался мужественно. Хотя и было заметно, как бьет его ознобная дрожь, все улыбался Дмитрию. На него и глядел неотрывно, точно не было иного ему куда глядеть. И то, во всей необъятной степи, казалось, двое их только и было.

Кисти рук стянули ему петлями, затем, как вознесли, по два татарина на каждый конец, растянули веревками руки на стороны, точно гостей встречал князь. Впечатление то еще более усиливалось от улыбки, прилипшей к губам. По натянутым веревкам побежала от князя мелкая дрожь.