Долгий марш. В заразном бараке — страница 10 из 13

Кончай, кончай, Эл, ты все равно проиграл. Ни буйство, ни гордость, ни терпение – ничто не поможет. Он лишь калечит себя в этом хлыстовском и бессмысленном бунте: кем бы ни был полковник – трусом и деспотом или твердым честным командиром, все равно он одержал верх, одолел и подмял Маникса. И Маникс сделал худшее, что он мог сделать, усугубив неизбежное (так казалось Калверу) несчастье своим ожесточением. Оставь их хотя бы в покое – им и без того хватает! Но мысли путались. Почки болели так, будто по ним били молотком, и Калвер шел согнувшись, прижав к пояснице ладони – как расхаживает профессор на лекции, спрятав руки под фалдами сюртука.

Сейчас он почувствовал, что стало невыносимо жарко, жара подогревала закипавшую в нем ярость. Ночью холод приносил облегчение, потели они от самой ходьбы, но сейчас утреннее солнце резало его тысячей бритв, и физическая боль переросла в ощущение краха. Калвер вдруг понял, что движет им не его свободная воля, что он как человек не выдержал испытания, не смог сказать «к черту», не вышел из колонны; У него не хватило мужества отречься от гордости и терпения, сбросить свой крест и тем объявить о своем презрении к маршу, к полковнику, ко всей проклятой морской пехоте. Нет, он не настолько был человеком, и еще меньше – свободным человеком; он был всего-навсего морским пехотинцем, как Маникс и многие другие, – все они были морскими пехотинцами, всю свою жизнь, и навсегда останутся ими, и от отчаяния при этой мысли Калвер чуть не заплакал. И Маникс? Он содрогнулся. Да, в глубине души Маникс тоже был солдатом – настолько, что в любой миг мог превратиться в маньяка. Порча пошла с ног, на строевой, много лет назад, но она ползла все выше и незаметно добралась до мозга. Калвер всхлипывал от возмущения и обиды за себя. Солнце хлестало его по спине. Сознание его гасло в лихорадочном сумраке, ловя мелькающие, слепленные кое-как ребусы внешнего мира: голос Маникса далеко впереди, теперь хриплый и прерывающийся; долгие мгновения тишины, стоянки, безветрие над полями и, наконец, канава на привале, в которой он валялся и бредил ярмарочным шатром, где продавали лед из бочек – колотый, битый лед, пиленный кубиками и пластинами, лед всех форм и размеров. Его разбудил все тот же страшный крик «Стройся, стройся!» И он снова шел. Солнце поднималось выше и выше. О'Лири упал со стоном и исчез позади. Проехали два грузовика, в которых лежали тела в зеленом, оцепенелые, как трупы. Фляга оторвалась от пояса – неизвестно, где и когда, – но Калвер с удивлением чувствовал, что больше не потеет и не хочет пить. Это опасно, вспомнил он из какой-то лекции, но в ту минуту молодой солдат, которого рвало у обочины, был для него гораздо важнее и интереснее. Он остановился, чтобы помочь, но передумал, пошел дальше – сквозь странный рой бледных, крохотных бабочек, похожих на обесцвеченные лепестки, медленно кружившиеся над пыльной дорогой. Потом радист Хоббс проехал на джипе с длинной антенной; он смеялся, дразнил солдат песней «Штаны на мне тлеют» и весело махал им толстой рукой. Над распаренным лесом взвилась алая танагра, кругами взлетела ввысь, спустилась и села на дальнем лугу; на какой-то страшный миг Калверу померещилось, что там рядком лежат восемь искромсанных трупов и по траве течет кровь. Но видение исчезло. Конечно, это было вчера, сообразил он. Вчера ли? Тогда он начал вспоминать имя Хоббса, вспоминал несколько минут, но не вспомнил; посмотрел на часы и, обнаружив без всякой радости и удивления, что скоро девять, стал методически заводить их; потом он поднял глаза и увидел на обочине огромную фигуру Маникса.

– Вставай, – говорил Маникс. Голос у него был сорван, из горла выходил только скрип, шепот. – Поднимай задницу. Вставай, говорю.

Калвер остановился. В траве лежал солдат – толстый, обросший трехдневной щетиной. На его разутой, задранной кверху ноге вздувался волдырь, большой и мертвенно серый, как поганка; солдат бережно снял с него лоскут кожи, под которым открылось огромное пятно нежного, девственно розового мяса. Голос у солдата был деревенский, терпеливый:

– Не могу я больше идти с таким волдырем. Не могу, капитан, и все тут.

– Можешь, будь ты проклят, – сипел Маникс. – Я пятнадцать километров шел с гвоздем в ноге. Я шел – и ты сможешь. Вставай, говорю. Ты – солдат…

– Капитан, – мирно отвечал тот, – я же не виноват, что у вас гвоздь в сапоге. Я, может, и солдат и еще кто, но не дурак же я полоумный…

Капитан наступил на больную ногу и сделал быстрое неловкое движение, словно желая силой поднять солдата; Калвер схватил его за руку и исступленно закричал:

– Кончай, Эл! Кончай! Кончай! Хватит!

Он замолк, встретив тупой бешеный взгляд Маникса.

– Хватит! – сказал он спокойно. – Хватит. – И совсем тихо: – Все, Эл, хватит. Хватит с них.

Конец был близок, Калвер знал это наверняка. Колонна опять остановилась, люди лежали на раскаленной обочине. Он посмотрел на капитана: тот помотал головой и вдруг провел дрожащими пальцами по глазам.

– Ладно, да… да… – пробормотал он бессвязно и горестно, а Калвер почувствовал, что по щекам у него потекли слезы. Он так устал, что только одно мог подумать: бедняга Эл Маникс Проклятие.

– Хватит с них, – повторил он.

Маникс отдернул руку от лица.

– Ладно, – прохрипел он. – Ладно, слышу. Хватит с них. Ладно, я тебя слышу. Пусть садятся. Я прав… делал… – Он замолчал, отвернулся. – К черту все.

Маникс заковылял прочь. Полковник стоял неподалеку, засунув большие пальцы за пояс, и внимательно разглядывал капитана. Сердце у Калвера упало камнем. Бедняга Эл, подумал он. Ты просто не мог победить, старый, добрый, израненный медведище.

Если поражение и надломило его, он все же сохранил в себе ту искру жизни, которая позволит ему выстоять до конца, – ярость. Она не позволит сдаться. Так человек, которого гонят сквозь строй, материт и бесит своих палачей и падает лишь в конце шпалеры. Да, Калвер должен был понять это с самого начала – ярость его неодолима; костер, издавна тлевший в его душе, вспыхнул сегодня ночью. Огонь вышел из повиновения несколько часов назад, когда Маникс впервые бросил вызов полковнику, и теперь стало ясно, что в этом огне сгорят они оба. По крайней мере – один из них.

Калвер лежал ничком в траве и сквозь стук крови в висках услышал ледяной голос полковника:

– Капитан Маникс, будьте добры, подойдите сюда на минутку.

Калвер лежал ближе всех к нему. Оставалось пройти еще десять километров. Перекур был продлен до пятнадцати минут, потому что последние километры им предстояло пройти без остановки. Полковник отдал это распоряжение при Калвере.

– Еще одна остановка, – сказал он с кривой усмешкой, – и их никакими силами не поднимешь с земли.

Калвер застонал – очередная выходка садиста, но потом устало подумал, что полковник скорее всего прав. Наверно. Может быть. Кто знает? Он слишком устал, ему было все равно. С перекошенным лицом, зажмурив глаза от боли, к ним приближался Маникс Он двигался довольно быстро, но невыносимо было наблюдать за его чудовищным ковылянием – за жуткими рывками, судорогами тела, тщетно пытавшегося подавить или хотя бы оградить, не затронуть огромные очаги боли. Позади него, на краю дороги, рядами лежали почти все его солдаты и ждали грузовиков. Они поняли, что Маникс смирился, и рухнули. Десять минут он равнодушно собирал тех, кто еще соглашался идти; их набралось меньше трети роты, твердокаменных служак, спортсменов и просто таких же, как Маникс, – готовых идти из одной лишь гордости и упрямства. Из ярости. Это была жалкая колонна, потрепанная и грязная; цепочка зеленых лиц, провалившихся, остекленевших глаз, ртов, разинутых в изнеможении; позади стояли остатки батальона – не больше двухсот человек. Маникс дотащился до полковника и встал – одна нога на носке, руки уперты в бока.

Полковник посмотрел на него пристально и бесстрастно. Маникс был уже не просто усомнившимся, а еретиком, и его ждало наказание. И все же в голосе Темплтона звучала почти родительская снисходительность, когда он медленно и очень тихо, так, чтобы не слышали остальные, сказал капитану:

– Капитан Маникс, я приказываю, чтобы вы сели на грузовик.

– Нет, сэр, – прохрипел Маникс. – Я кончу марш на ногах.

Вид у полковника был измученный, под глазами набухли серые мешки. Казалось, у него нет уже сил, чтобы изобразить обычную свою улыбку; напряженная, сгорбленная поза, согнутые колени выдавали человека со стертыми ногами, и Калвер, испытывая глубокое отчаяние, вынужден был признать, что полковник все же шел вместе с ними – где-то сзади, в хвосте, по причинам, лишь ему одному известным, но шел, – и только Маникс в своей слепоте мог не понять это.

– Черт, – услышал Калвер свой шепот, – если бы только он не шел с нами.

И затем спокойный голос полковника:

– Нет, вы не дойдете с такой ногой.

Калвер посмотрел вниз. Щиколотка капитана вздулась над башмаком рыхлой молочно-пурпурной опухолью, он не смог бы наступить на землю пяткой, даже если бы захотел.

– Вы не дойдете с такой ногой, – повторил полковник.

Маникс тяжело дышал, словно собирая силы для новой схватки. Он и полковник смотрели в глаза друг другу – два темных профиля, выбитых на бастионе сосен и утреннего голубого неба.

– Слушайте, полковник, – просипел он, – вы сами затеяли этот марш, и я буду идти, даже если у меня ни одного солдата не останется. Вы можете смыться на полдороге…

Калвер хотел остановить его – как угодно, любым способом – не потому, что Маникс навлекал на себя беду, а потому, что вся его война не имела смысла. Неужели он не видит, что полковнику она безразлична? Что для него марш не имеет ничего общего ни с мужеством, ни с жертвенностью, ни с гордостью, для него это просто задание, которое надо выполнить, и он кто угодно, но не трус, он шел всю дорогу или большую часть – любому дураку это ясно; он так же далек от соперничества, примитивной войны, которую пытается навязать ему Маникс, как самая далекая, самая холодная звезда. Все это ему безразлично. Калвер напрягся в тяжелом, болезненном усилии, желая подняться, встать между ними, но Маникс продолжал атаку: