— Счастливо, Жерар, — сказал он, — может, еще встретимся. — Германия велика, — ответил Жерар. — Всякое бывает, — упрямо возразил парень из Отского леса.
Потом узкоколейка до Ларош-Мижен. Кажется, они довольно долго ждали дижонского поезда — сначала в кафе, переоборудованном под солдатский клуб. Жерар попросил позволения выйти по нужде. Но он был скован одной цепью со стариком крестьянином из Аппуаньи, а охранник, командовавший конвоем, не позволил их расковать. Жерару пришлось тащить старика за собой в уборную, хотя, собственно говоря, и ему самому в уборную идти было незачем. В такой обстановке о бегстве думать не приходилось. Потом они снова ждали на перроне под дулами наведенных на них автоматов. В ногу со всей колонной шагает Жерар по аллее, залитой ярким светом и покрытой снегом едва начавшейся зимы, а вслед за этой едва начавшейся зимой ему предстоит еще одна долгая зима. Он смотрит на орлов и эмблемы, чередующиеся на высоких гранитных колоннах. Парень справа от него тоже смотрит на них.
— Они теперь всюду понатыканы, — со знанием дела говорит парень.
Жерар снова пытается подсчитать ночи и дни пути, который близится к концу. Но выходит какая-то неразбериха. В Дижоне они провели всего одну ночь — это точно. Потом начинается путаница. Но по крайней мере одна остановка между Дижоном и Компьенем была. Жерар помнит, что провел ночь в какой-то пересылке на территории казармы, в обветшалом и полуразрушенном административном здании. Посреди камеры стояла печка, но ни матрацев, ни одеял не было. Какие-то парни в углу вполголоса пели «Не видать вам Лотарингии с Эльзасом», и Жерару еще подумалось, что это смешно и трогательно. Другие утешались на свой лад, сбившись в кучку вокруг молодого кюре из породы зануд, у которого на все случаи жизни припасены поучения. Жерару еще в Дижоне пришлось разъяснить ему, что к чему, и вежливо, но напрямик объявить, что он ни в какой духовной поддержке не нуждается. Это повлекло за собой сбивчивый спор о душе, который он теперь вспоминает с улыбкой. Потом Жерар свернулся калачиком в укромном углу, закутав ноги в пальто, ища тишины и наслаждаясь счастьем тех редких минут, когда ты в ладу с самим собой и на душе у тебя легко, потому что ты доволен тем, как распорядился собой и своей жизнью. Но тут к нему подсел какой-то паренек.
— Закурить не найдется, старик? — спросил он.
Жерар отрицательно помотал головой.
— Я не из запасливых, — добавил он.
Парень пронзительно рассмеялся.
— Я тоже, черт возьми. Я даже не догадался одеться по-зимнему перед тем, как угодить к ним в лапы.
И он снова засмеялся.
На нем и в самом деле был легкий пиджачок, брюки и рубашка с открытым воротом.
— Мне принесли пальто в тюрьму, — сказал Жерар.
— Это потому, что ты семейный, — говорит парень.
И опять заливается пронзительным смехом.
— Семья дело наживное, — говорит Жерар.
— Я уже сыт по горло семейным счастьем, — загадочно говорит парень.
Жерар мельком оглядывает парнишку. У того слегка ошалелый вид, он чуть-чуть не в себе.
— Ты не обижайся, — говорит Жерар. — Я малость вздремну. — А мне охота поговорить, — отвечает парень.
И в его худом, осунувшемся лице проступает что-то совсем детское.
— Поговорить? — переспрашивает Жерар, повернувшись к нему. — Я молчал несколько недель, — говорит паренек.
— Объясни толком.
— Очень просто, я три месяца просидел в одиночке, — говорит парнишка.
— А я сидел с Рамайе и иной раз думал, что, пожалуй, предпочел бы одиночку.
— Я предпочел бы Рамайе.
— Так плохо в одиночке? — спрашивает Жерар.
— Я твоего Рамайе не знаю, но предпочел бы Рамайе, это я верно говорю.
— Значит, ты не умеешь углубляться в себя, — говорит Жерар.
— Как это углубляться в себя?
Его взгляд все время тревожно блуждает.
— А вот так: застынь совершенно неподвижно, расслабь мышцы и потом читай стихи, перебирай в памяти ошибки, которые наделал в жизни, или рассказывай себе свою биографию, поправляя в ней кое-какие мелочи, а не то спрягай греческие глаголы.
— А я не учил греческого, — говорит парень.
Поглядев друг на друга, оба хохочут.
— Черт, вот досада, что курева нет, — говорит паренек.
— А ты попроси у нашего вояки кюре, — советует Жерар. — Может, у него найдется.
Паренек строптиво пожимает плечами.
— Спрашивается, кой черт я здесь сижу?
— Пора бы понять, — отвечает Жерар.
— Я и стараюсь. — Он не переставая стучит правым кулаком по левой ладони.
— Может, тебе и в самом деле лучше было оставаться дома, — говорит Жерар.
Паренек снова смеется.
— Меня отец выдал гестаповцам, — говорит он.
Отец выдал его гестаповцам: хочу иметь покой у себя дома, — объявил он, а гестаповцы пытали парнишку, у него на правой ноге след от раскаленного железа. Он закатал штанину до колена, но, как видно, шрамы тянутся еще выше, до бедра. Парнишка держался молодцом, не выдал Джекки, руководителя своей группы, а через два месяца узнал, что Джекки работал на две стороны. Вот он и не понимает теперь, кой черт он здесь сидит, и подумывает, не прикончить ли ему потом своего папашу. (Рассказ о Джекки напоминает Жерару записку, которую Ирен сумела передать ему в Осере. Ален дал ей понять, писала Ирен, что Лондон предлагает ей во избежание новых пыток перейти на службу к немцам, продолжая в этой своей новой роли работать и для Бакмастера. «Представляешь меня в роли двойного агента?» — спрашивала Ирен, негодующе подчеркнув карандашом последние слова. У этого Алена на роже было написано, что он гад.)
Как знать, думает Жерар, не встретится ли ему тот самый паренек в лагере, к которому они маршируют теперь по широкой аллее. Наверно, он прибыл с их эшелоном, Жерару даже показалось, что он заметил его в то утро, когда в Компьене перед отъездом их всех построили в длинную колонну. Жители еще спали в неосвещенных домах или только-только просыпались, начиная новый трудовой день. Иногда из неосвещенного дома раздавался вдруг звон будильника. Этот резкий, пронзительный звон будильника, заводящего пружину нового рабочего дня, был последним отзвуком былой жизни. То там, то здесь какая-нибудь женщина приоткрывала окно и выглядывала на улицу, очевидно привлеченная шумом, топотом бесконечной колонны, идущей к вокзалу. Эсэсовцы ударами прикладов затворяли окна первых этажей. До верхних этажей они дотянуться не могли, но выкрикивали ругательства и грозили оружием.
Головы мгновенно исчезали. Это чувство изоляции, пребывания в каком-то обособленном мире появилось у пленников еще с того дня, когда они прибыли в Компьень. Они сошли с поезда в Ротонде, светило солнце. Их вели среди деревьев в снегу, расцвеченном солнечными бликами. После долгих месяцев, проведенных в сыром каменном застенке, после прогулок по вытоптанной земле без единой былинки, без единого листка, трепещущего на ветру, где ни одна ветка не хрустнет под ногами, идти по лесу было как-то удивительно радостно. Жерар вдыхал лесные ароматы. Его так и подмывало крикнуть немецким солдатам: да кончайте вы эту идиотскую игру, освободите нас, и мы разбредемся кто куда по лесным тропинкам. Из каких-то зарослей у них на глазах однажды даже выскочила лань, и у Жерара, как говорится, взыграла кровь. То есть его сердце бешено заколотилось при виде лани, легкой и свободной, которая прыжками мчалась от одних зарослей к другим. Но Компьеньский лес кончился. А Жерар с великой охотой часами брел бы по нему, несмотря на наручники, которыми он был скован вместе с Раулем. В Дижоне перед отправкой в этот долгий, неизвестный путь ему удалось устроиться так, чтобы его сковали в паре с Раулем. С Раулем хоть можно было словом перекинуться. А старик из Аппуаньи точно воды в рот набрал.
Компьеньский лес кончился, и им опять пришлось топать по мостовой. По мере того как их колонна — шесть человек в ряду, скованных по двое, — углублялась в город, вокруг воцарялось тягостное молчание. Слышен был только топот их ног. Только топот их ног, только топот их смерти на марше жил в этом городе. Люди, окаменев, застывали на краю тротуара. Одни отворачивались, другие спешили скрыться в боковые переулки. Вспоминая их пустые глаза, Жерар думал: таким взглядом смотрят на отступление, на разбитую, откатывающуюся в беспорядке армию. Он шел с правого края колонны, у самого тротуара, и пытался поймать хоть один взгляд. Мужчины опускали голову или отворачивались. Многие женщины вели за руку детей — Жерару вспомнилось, что в этот час, кажется, кончаются занятия в школах, — женщины не отворачивались, но в их глазах появлялось что-то текучее, какая-то непроницаемая, расширенная прозрачность. По городу шли довольно долго, и Жерар попытался простым подсчетом проверить, справедливо ли его первое впечатление. Сомнений не было: большинство мужчин отворачивались, большинство женщин скользили по колонне взглядом, лишенным выражения.
И все-таки нашлись два исключения.
Звук их шагов привлек внимание человека, который, должно быть, работал в мастерской или в гараже, а может, на каком-нибудь другом предприятии, потому что вышел он, вытирая черные, вымазанные маслом руки о такую же черную, замасленную тряпку. Под комбинезоном на нем был красный свитер с воротником под горло. Он вышел на улицу, вытирая руки, и, увидев, что происходит, не отвернулся. Наоборот, он внимательным взглядом изучал все подробности того, что увидел. Похоже было, что он прикидывал, из скольких примерно человек состоит эта колонна заключенных. Похоже, что он пытался угадать, из каких районов страны их, согнали, горожане они или деревенские. Похоже, что его заинтересовало, много ли молодежи в колонне. Он внимательным взглядом изучал все эти подробности, снова и снова медленно вытирая руки. Казалось, он нарочно без конца повторял это движение, чтобы чем-то занять руки и на свободе внимательно рассмотреть то, что представилось его глазам. Словно он прежде всего хотел хорошенько запомнить то, что увидел, а потом сделать для себя необходимые выводы. И в самом деле, каждый идущий в колонне пленник своим обликом, возрастом, одеждой сообщал ему подлинную правду о том, что делается в стране, говорил о борьбе, идущей даже в самых отдаленных ее уголках. Само собой, когда Жерару пришла в голову эта мысль, когда он подумал, что поза этого человека, его сосредоточенное внимание