ЖЕЛТЫЕ ВОДЫ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Валашский, червонного золота конь вынес Стефана Потоцкого на веселую от одуванчиков вершину косогора.
Степь, изумрудная, как спинка ящерицы, сверкающая влагой, необозримая от края и до края, манила в просторы пылкое войско молодых шляхтичей.
Стефан Потоцкий незримым движением узды приковал коня к земле, и все невольно засмотрелись на живое изваяние. Рыцарь медленно поднял десницу и указал направление передовому отряду. В следующее мгновение всадник и его конь ожили.
— Пан Шемберг! — по-мальчишески звонко закричал Стефан Потоцкий. — Пан Сенявский! Сюда! Ко мне! Пан Чарнецкий! Пан Сапега! Все! Все! Вы только посмотрите!
Полководец, обрастая свитой, показывал степь, как новую игрушку, радуясь ее красоте, не скрывая своего счастья: он — первый здесь, он — командир, прекрасное войско, проходящее под холмом, его войско, оно повинуется его слову, его жесту.
Вслед за тысячей драгун пана Сенявского, вольно сидя на лошадях, вольно держась в строю, проскакала тысяча реестровых казаков каневского полковника Войниловича и полковника белоцерковского Бучанского. За казаками двигалась личная сотня наемников комиссара Войска Запорожского пана Яцека Шемберга, сразу же еще полторы сотни кварцяных немцев под командой Стефана Чарнецкого, за двумя сотнями крылатой конницы Сапеги проскакали крылатые коронного обозного Стефана Калиновского, сына польного гетмана Мартына Калиновского. Чуть приотстав, нарядный, похожий сверху на моток цветных ниток, гарцевал отряд, состоящий из трехсот шляхтичей, рыцарей вольных, скучавших по настоящему делу, молодых, драчливых, помышляющих о славе.
Наконец, пушки, обоз.
…Потоцкий не торопился к войску.
— Как это все грустно, ясновельможные паны! Как все это невыразимо грустно! — воскликнул он, даже не позаботясь погасить улыбку.
Он весь сиял, этот загрустивший полководец.
— Что бы вы мне ни говорили, пан комиссар, я остаюсь при своем горьком для меня убеждении, — обратился Потоцкий к пану Шембергу. — Наше поколение — поколение неудачников. Экое геройство — побить сумасбродного сотника! Войско, рожденное для великой славы, для великих побед, должно обшаривать степь в поисках сумасшедшего хлопа.
Молодой Потоцкий не скрывал, что его пугает ничтожность предстоящего дела. На балу, перед выступлением в поход, вздорная красавица Катерина Серховецкая возложила ему на голову венок из весенних цветов, но через минуту, не понижая голоса, сказала окружавшим ее кавалерам:
— Нынче, чтобы стать героем, нужно иметь отцом гетмана. Уж гетман отыщет разбойника, который даст разбить себя в пух и прах.
Все это было чистой правдой. Николай Потоцкий мечтал оставить гетманскую булаву своему старшему сыну. Должности в Речи Посполитой пожизненные, но отнюдь не потомственные. Стефану необходимо проявить себя на поле брани. И слава богу, шумное дело сыскалось. О шуме Хмельницкий сам позаботился. Раззвонил о своем бунте по всей Польше. Имя Хмельницкого, как пасхальное яичко, перекатывалось и в старостве, и в сенате, и во дворце короля.
Все, конечно, понимают: разогнать скверно вооруженный и трусливый сброд — искусства большого не нужно. Стефана Потоцкого заранее угнетала его будущая победа.
— Нет более разрушительного оружия для великого государства, чем покой, — говорил он теперь Шембергу и свите. — Сидя на землях, доставшихся от дедов, мы будем знать толк в породах поросят и даже научимся в конце концов сами, без помощи арендаторов, считать прибыли. Но вот когда мы этому научимся, некий государь в звериных шкурах пройдет по нашим отменно вспаханным землям, чтобы раздать их своим воинам.
— Я давно знаю Хмельницкого, — мрачно откликнулся комиссар Шемберг. — Пан Хмельницкий не из тех, кто начинает дело очертя голову.
— А на что он может надеяться? — спросил Стефан Потоцкий. — Нет, я об этом Хмельницком даже слышать не хочу, ибо нам тоже не на что надеяться. Сия победа лавров не принесет. Я — о другом. Я о моей тоске по иным временам, когда отважный рыцарь мог создать королевство, а мог разрушить дюжину королевств. Я о временах Болеслава Храброго. А за мерзавцем Хмелем нам придется еще по днепровским островам лазить, как за подбитой уткой.
Шемберг первым тронул коня, раздражение переполняет его.
Уж больно все легко делалось!
Коронный гетман, имея под рукой пятнадцать тысяч великолепного войска, дошел только до Чигирина. Далее начиналась дикая степь, и гетман, дабы не утруждать себя заботой о громоздком обозе, разделил армию на две части. Одна с ним осталась под Чигирином, другая, во главе со Стефаном, выступила на бунтовщиков. Но и эту армию хотели избавить от лишних хлопот. Ради быстроты маневра коронный гетман разделил войско еще на две части. Четырехтысячный отряд реестровых казаков с пушками и со всем продовольствием был отправлен на лодках по Днепру до крепости Кодак, а со Стефаном, сушей, пошла конница, легкие пушки и небольшой обоз — всего тысячи три воинов. Чтобы не повторять за Днепром долгой петли, углубились в степь. Марш совершали без разведки, не выдвигая заслонов, не заботясь о тыле.
Шембергу не хотелось быть каркающей вороной, да и не мог он себе представить, что засевшая на островах голытьба, хоть с самим мудрецом Хмельницким во главе, сможет оказать регулярному войску сопротивление, но неспокойно было на сердце.
«Видно, убьют меня», — подумал Яцек Шемберг и сразу успокоился. Что ему смерть? До седых волос, слава Господу, дожил. До позора бы не дожить. Умереть на поле брани — не худшая доля. Для того и называют себя люди солдатами, чтоб весь век у славы и смерти быть на примете.
За час прошло два коротких сильных дождя, войско, выйдя на сырую низменность, поломало строй, тяжелые возы и пушки застревали в грязи, но у Стефана Потоцкого настроение нисколько не испортилось.
Не останавливая всего войска, он разрешил пушкарям и обозу сделать короткий привал, покормить лошадей: впереди переправа через речку Желтые Воды.
Мысли молодого полководца витали далеко. Он мечтал о встрече с Катериной Серховецкой. Грохоча шпорами, пройдет он через весь дом и в опочивальне пани устало сбросит пыльный плащ…
Впрочем, почему устало? И зачем он — пыльный плащ? Нужно явиться к пани, как с аудиенции у короля. Порядок в костюме, духи, светская новость на устах, что-нибудь из сплетен о новой королеве. Словно бы и не было этого похода. А если будут вопросы — как им не быть, — то рассказать следует что-нибудь забавное, а главное — об охоте на лебедей. Надо обязательно после разгрома Хмельницкого устроить лебединую потеху.
Комиссар Войска Запорожского Яцек Шемберг в эти самые минуты тоже помянул Хмельницкого. Где он теперь, старый сыч? Потоцкий вон что вытворяет! Оставил без прикрытия пушки и обоз. Налетят казаки — возьмут голыми руками. И главное, никого не заботит, что Хмельницкий потерян из виду. Знали: на острове Буцком он строит крепость. Знали: уговаривал крымского хана прислать на Украину войско. Знали: у бунтовщика не больше трех-четырех тысяч сабель, но, если он прорвется на Украину, отряд за неделю станет армией. Стотысячной! Торопился коронный гетман затоптать костерок, пока не полыхнуло на всю украинскую степь, но вот беда — Хмельницкого посчитали разбитым, даже не зная, где он.
Шемберг хлестнул коня плеткой, поскакал к Стефану Потоцкому.
Тот издали прочитал на лице комиссара недовольство и, не дожидаясь назидания, заговорил первым:
— Странно, мы ничего не знаем о супостате. Давно уже сбежал, наверное… Вас я хотел просить об одолжении перевести войско через реку. Вы самый опытный из нас.
«А ведь не дурак! — подумал Шемберг о молодом Потоцком. — Слава Богу, не дурак. Если булава достанется ему — не в худшие руки».
Разбрызгивая грязь, мчался со стороны реки всадник.
— Пан Выговский, кажется? — узнал Потоцкий.
Выговский осадил коня.
— Ясновельможные милостивые паны! Драгуны пана Сенявского, гусары полковника Стефана Чарнецкого и казачий полк пана Войниловича переправились через реку Желтые Воды.
Конь Выговского, задирая морду, пританцовывал: от волнения всадник тянул узду.
— Пан Выговский, вы порвете лошади губы, — сказал Шемберг.
— Простите, пан комиссар! — Выговский отпустил повод. — Позвольте доложить, ясновельможные паны! На противоположном берегу реки Желтые Воды — лагерь изменника.
— Хмеля?! — Кровь бросилась в лицо Потоцкому. — Всем назад! — И тотчас овладел собой. — Передайте мой приказ: ставить табор на этом берегу. Занять круговую оборону. Рыть шанцы. Будем ждать подхода отряда, идущего по Днепру.
Голос был спокоен и тверд, распоряжения точны и разумны. Комиссар Шемберг улыбнулся. Молодой Потоцкий начинал ему нравиться.
— Пушки в круговую оборону! Всем рыть траншеи! Ясновельможные паны, приказ мой и для вас тоже!
Стефан Потоцкий не суматошно, но быстро объехал табор и нашел дело всякой паре рук. Дети магнатов, не знавшие «подлого» труда, кипели от ярости, но уже через четверть часа они возблагодарили Бога, что послал им в командиры Стефана Потоцкого.
Казаки, собравшись на другом берегу реки, готовили атаку и, конечно, обманули, напали с тыла, из степи.
Пушки поляков ударили нестройно, какие не успели развернуть, какие не успели зарядить, вреда огонь противнику не причинил, но отпугнул.
— Проучить изменников! — приказал Потоцкий и пустил на бунтовщиков реестровых казаков.
Шемберг одобрил и этот приказ. Первая же неудача охладит пыл восставших, и самые умные из них уже этой ночью кинутся в бега. Так всегда было.
Конница Хмельницкого, отойдя в степь, развернулась и пошла на реестровых в бой.
Шемберг заволновался: бунтовщики чувствуют себя сильными. Возможно, они приготовили какую-то ловушку. Нужно было подсказать молодому Потоцкому, чтоб он был наготове. Но Шемберг даже коня не успел тронуть. Две лавины на глазах накатывали друг на друга, как две тучи. Сшибутся, сверкнут молнии, и грянет сеча.
— Да поможет нам Бог! — Шемберг снял шлем и перекрестился.
Тучи сошлись, затопили зеленое поле, но ни молний, ни грохота.
В воздухе летали шапки, казаки обнимались, не покидай седел. Вдвое потяжелевшая туча развернулась и ушла за косогор. А ветер беды гнал на ошеломленный польский табор новую напасть.
— Орда! — закричал в отчаянье Ян Выговский.
Подскакал Шемберг. Стефан Потоцкий повернулся к нему и, успокаивая, мягко, но убежденно, как больному, сказал:
— Надо только проследить, чтобы шанцы были вырыты на совесть. Нам придется ждать днепровский отряд. Проследите за работами, пан Шемберг, — и властно приказал пушкарям: — Порох и заряды беречь! Пли!
Грянул залп, табор накрыло дымом, татары растаяли, как наваждение.
Стефан Потоцкий собрал командиров на совет.
— С обозными нас осталось две тысячи. Каковы силы неприятеля, мы не знаем. Когда подойдет днепровский отряд, мы тоже не знаем. Мы должны были прийти к крепости Кодак, а не они на речку Желтые Воды.
— Надо послать гонца! — раздраженно дергая кончик уса, выкрикнул петушком Стефан Калиновский.
— Мы пошлем гонца и к днепровскому отряду, и в ставку коронного гетмана, — сказал Стефан Потоцкий. — Но в днепровском отряде реестровые казаки…
— Их ведет Барабаш, человек преданный, — высказался Шемберг и не удержался, съязвил: — Милостивый пан Потоцкий, вы боялись легкой победы. Теперь, я думаю, вам не стыдно будет выстоять против врага, который численно превосходит наши силы, может быть, в десятки раз.
— В десятки? — поднял брови пан Стефан.
— Мы не знаем, какая орда пришла на помощь к Хмельницкому: перекопский мурза, нуреддин или хан.
— Всякий, вставший на пути рыцарей Речи Посполитой, будет уничтожен! — яростно выкрикнул пан Чарнецкий.
— Я не собираюсь преувеличивать опасность нашего положения, — спокойно сказал Стефан Потоцкий, — но оно достаточно серьезное. Продовольствия у нас на трехдневный переход. Пороха и зарядов мало. Когда подойдут основные силы — неизвестно. Поэтому я приказываю беречь пули и порох, беречь продовольствие, шанцы рыть с расчетом на длительную оборону.
В палатку вошел офицер:
— К лагерю приближаются трое с белым флагом.
— Ваша милость, дозвольте изрубить изменников в куски! — Ян Выговский схватился за саблю.
Выговский был украинец, он демонстрировал верность. Потоцкий посмотрел ему в глаза:
— Мы доверяем вам, пан Выговский. Парламентариев — пропустить. Пусть поглядят: у нас достаточно пушек, чтобы сбить спесь и с Хмеля, и с самого хана. Милостивые паны, должен, однако, вам сказать: в длительных переговорах наше спасение.
Богдан Хмельницкий, упершись ногами в обод колеса, сидел на телеге и зевал. Да так сладко, что и обозные тоже зазевали.
Перекопский мурза Тугай-бей держал на своем лице восточное высокомерное равнодушие, он вот уже несколько часов не покидал седла. Его коршуны только с виду коршуны, на самом деле они — воробьиная стая. Налетают дружно, но вспархивают и разлетаются по сторонам от любого решительного взмаха. Под рукой бея — четыре тысячи; под командой Хмельницкого — три, но все это голь перекатная. Одно дело — быть охочим до драки, и совсем другое — уметь драться.
Польская крылатая конница не потому страшна, что рубится жестоко, не давая пощады ни врагу, ни себе, она страшна потому, что до конца, до последней точки исполняет приказы своих командиров. Напрасно казачий гетман изображает скуку.
А Хмельницкому и впрямь было не до сна и не до скуки. Он зевал от жесточайшего напряжения ума и нервов.
Все последние дни его крепостью была неторопливость. В жестах, в словах, приказах, отдаваемых без единого окрика, с деловитой крестьянской назидательностью.
Люди охотно поймались на сию хитрость. Продуманная неторопливость их вожака показалась им несокрушимой уверенностью в себе и в них. Но сам Богдан знал: это всего лишь игра. Он, человек опытный, самый большой грамотей среди казаков, видел, что от него ждут, и не обманывал надежды, подчиняя волю многих каждому своему слову.
Приказы он отдавал глуховатым голосом, заставляя слушать себя с напряжением. Это были не приказы, а внушения. Приказывать он еще не научился, да и не мог. Он не доверял каждому своему произнесенному вслух слову, но уж раз оно слетело с языка, то должно было стоять, как камень среди дороги, и он отделял слово от слова паузой. Он уже не мог позволить сотнику Хмельницкому, домовитому казаку, встать на пути у гетмана. Отныне он был гетман, и всякое слово, жест, чих были не чувствами казака Зиновия-Богдана, но были изъявлением высшей государственной воли.
Зевнул… И зевок годится на пользу государственным делам.
Уж он-то знал, Богдан Хмельницкий, сколь зыбка, а по сути своей ничтожна его теперешняя власть. Всей силы — три тысячи казаков да четыре тысячи татар, и еще неизвестно, помогать они пришли или смотреть за ним. Если им худо придется, схватят и тому же Потоцкому продадут по сходной цене.
Страх свой Богдан посадил на цепь, спрятал в подземелье душú, как Змея Горыныча.
Все последние дни казачий гетман хлопотал, словно сваха перед свадьбой.
У хорошей свахи — хорошие свадьбы. Еще ни одной головы не слетело с плеч, а у поляков трети отряда как не бывало.
Казаки, прибывшие в лагерь Стефана Потоцкого, привезли от Хмельницкого письмо. Гетман учтиво приветствовал сына коронного гетмана, клялся в верности королю перечислял казачьи обиды и свои собственные и просил кончить дело миром. Пусть-де польское войско уходит из пределов Украины, а польские магнаты возвратят казакам прежние вольности.
Комиссар Войска Запорожского Яцек Шемберг, выслушав письмо, сокрушенно покрутил головой:
— Не пойму старую лису! Ясно, что он посадил нас в капкан, но почему не торопится захлопнуть его, переломав нам кости?
— Он сам в капкане! — пылко возразил Стефан Чарнецкий. — Мы преградили ему путь на Украину, в тылу у него ненадежные татары.
— Теперь трудно понять, где фронт, где тыл, — проворчал пан Шемберг. — Пока у нас есть продовольствие, порох и заряды, пока лошади и люди не истощены, нужно пробиваться и уходить к Чигирину.
— Пробиться мы пробьемся, — согласился командир драгун пан Сенявский, — но потери будут велики. У нас только сорок возов, мы не сможем составить сильного табора, татары нас истерзают, как волки.
— Обоз можно бросить! — отрезал Чарнецкий.
— И пушки? — спросил Стефан Потоцкий.
— Ради спасения войска можно бросить и пушки, — поддержал Чарнецкого пан Шемберг.
— Я коронный обозный, и я против того, чтобы усиливать врага имуществом и оружием, принадлежащим его королевской милости и всей Речи Посполитой, — напыщенно, назидательно выступил сын польного гетмана Стефан Калиновский. — И почему такие разговоры? Еще несколько часов тому назад мы искали врага — и вот нашли его. Нужно подождать полковника Барабаша и сделать то дело, ради которого нас послали сюда.
Стефан Калиновский говорил как будто здравые слова, но все знали, что он глуп, и теперь вся его глупость лезла наружу. Не объяснять же, в самом деле, пану коронному обозному, что отряд в первой же стычке потерял тысячу казаков, которые не погибли под саблями и пулями, а изменили. Конечно, можно, а может быть, и нужно подождать полковника Барабаша с его сильным отрядом, но ведь у Барабаша под рукой все те же казаки, а что, если и они… Нет, лучше об этом не думать, но только как не думать… Все посмотрели на Стефана Потоцкого.
— Пан коронный обозный прав, — сказал Потоцкий, — мы искали врага. Но беда в том, что не мы нашли его, а он подкараулил нас… И все же отступление слишком рискованно. Мы не знаем, какими силами располагает враг. Если к Хмельницкому на помощь пришел хан, нам не уйти из степи.
— Коли Хмельницкий так силен, почему он затеял переговоры? — опять же с вызовом спросил Чарнецкий.
— Может, для того только, чтобы сохранить видимость дружелюбия к Речи Посполитой и к королю, — сказал пан Шемберг. — Хмельницкий озабочен не нашим уничтожением, а будущими переговорами.
— Какие переговоры! Какие переговоры! — вскричал Чарнецкий. — Все казачье племя нужно — под корень.
— Милостивые паны, мы пустились в разговоры беспредметные. — В голосе Стефана Потоцкого прозвенела власть. — Мы дадим Хмельницкому следующий ответ: вопросы, поставленные им, мы решать не вправе, потому что такие вопросы решает сенат и король. Мы предложим Хмельницкому, в обмен на помилование ему и его бунтовщикам, немедленно сдаться. Приказываю продолжать укреплять лагерь. Я убежден, что у нас достаточно отваги и воинской выучки, чтобы отбить все атаки неприятеля и дождаться помощи.
Заря не поспела за молодым командиром. Все спали: небо, казаки, поляки, а Стефан Потоцкий уже был на ногах, осматривал с паном Шембергом позиции.
За рекою Желтые Воды — лагерь Хмельницкого, слева и с тыла — река Зеленая, справа — топкая низина. Удобнее всего отступать налево, через мелкую на изгибе речку Зеленую и по лесистой балке Княжьи Байраки.
— Какое сегодня число? — спросил Потоцкий.
— Двадцать четвертое апреля, — ответил пан Шемберг.
— Если отец узнает, что к Хмельницкому пришел хан, нам придется надеяться только на свои силы.
Пан Шемберг сурово шевельнул бровями.
— Твой отец поступит правильно. Его небольшая армия — единственная военная сила на Украине. Потерять ее — потерять Украину.
Стефан, оглаживая шею своего прекрасного коня, усмехнулся, покрутил головой.
— Я вслед за паном Калиновским могу сказать: еще несколько часов назад мы искали врага и, столкнувшись с ним, оказались в безвыходном положении. Ладно бы мы — плохо оперившееся рыцарство — прозевали смертельную угрозу, но, оказывается, смертельная угроза нависла над всей Украиной. Правда, поняли мы это здесь, еще ни разу не схватившись с врагом, но уже потеряв тысячу воинов. А ведь в Чигирине этого не понимают.
— Будем надеяться на лучшее, — сказал пан Шемберг.
— Я надеюсь только на гонцов.
И только он сказал эти слова, послышался конский топот. На холм выскочили два всадника с пиками. На пиках торчали головы гонцов. Казаки воткнули пики в землю перед польским лагерем и ускакали прочь.
Пан Шемберг перекрестился. Стефан Потоцкий закрыл глаза и повернул лошадь к своему шатру.
— Хватит ли сметки у полковника Барабаша поискать нас в степи, — сказал он то ли Шембергу, то ли себе.
Полковник Барабаш, с выкрученными за спину руками, сидел между двумя другими полковниками, Ильяшом и немцем.
На Каменном Затоне, где реестровое казачество ожидало Стефана Потоцкого, кипела черная рада.
Ганжа пробрался в казачий лагерь за полночь. Разговор его с казаками был недолог.
Филон Джалалия, старый запорожец, счастливый в бою, будто белый сокол у него за пазухой, собрал вокруг себя самых надежных людей, напал и вырезал отряд немецких наемников.
Барабаш, разбуженный воплями умирающих, кинулся с оружием в руках на помощь немцам, но людей с ним было мало, и, окруженный восставшими казаками, он сдался.
Рада была крикливая. Может, и не все пошли бы к Хмельницкому, но куда теперь денешься. За убитых немцев поляки все равно шкуру сдерут. На телегу с пушкой забрался Филон Джалалия.
— Казаки! Время теряем попусту. Наши братья на Желтых Водах бьются за волю матери Украины, а мы лясы точим. Прихвостней в воду, и — в поход! Украина слезами умывается, ждет нас.
— В полковники Филона! — закричали казаки.
— Зачем меня? Есть и поумней моего! Хотя бы кум Хмельницкого, пан Кричевский.
— Пан Кричевский Хмельницкого в тюрьму сажал, в Сечь ходил, на усмирение. Тебя хотим! Джаджалыха!
И полковничий пернач оказался в руках Филона Джалалии.
Бывших полковников, связанных по рукам-ногам, кинули в челн, отвезли на глубокое место и утопили.
Едва казачье войско изготовилось к походу, показались татары.
— К бою! — приказал Джалалия.
— Это свои, — объяснил Ганжа. — Хмельницкий послал Тугай-бея, чтобы доставить на конях вас к Желтым Водам.
Четыре казацкие пушки начали бить с утра. Ядра падали посредине лагеря, но вреда особого не причиняли. Была убита лошадь, ранен драгун, разбит полковой барабан.
На следующий день — тишина.
— Они нас голодом собираются уморить! — сердился нетерпеливый Чарнецкий. — Пан Потоцкий, дозвольте сделать вылазку.
— Мы совершенно ничего не знаем, что делается вокруг нас, — поддержал Чарнецкого пан Сенявский. — Нужно добыть пленных.
Решено было разведать силы противника. Из польского лагеря одновременно выметнулось два отряда: драгуны Сенявского и крылатая конница Сапеги.
За рекой Зеленой лагерем стояли татары и полтысячи казаков Кривоноса.
Татары, увидав атаку, отошли в степь, а Кривонос принял вызов и послал казаков на Сапегу. Татары опамятовались, развернулись к бою, и тут Сапега увидал: драгуны отрезают ему путь к лагерю.
— Измена!
Крылатая конница прорубилась сквозь своих же драгун и ушла за реку, в лагерь. Пан Сенявский попал в плен.
— Что же это делается?! — закричал пан Шемберг.
— Бог избавил нас от изменников и лишних ртов, — и теперь не дрогнул пан Потоцкий.
— Мы набираем в драгуны всякое отребье, все тех же украинцев! Боже мой, как мы доверчивы и неразумны! — Лицо Шемберга стало серым.
— Ступайте в шатер и отдохните! — властно приказал Стефан Потоцкий и обратился к рыцарству: — Шляхтичи! Нам остается доказать врагу и самим себе, что мы по праву владеем необозримыми землями и бесчисленными хлопами. У нас мало пороху и пуль, значит, каждая пуля должна найти и сразить врага.
И провидение, словно испытывая молодого командира, тотчас послало на него новую беду. В тылу появились всадники, по двое на лошади. Это татары привезли полк Джалалия.
— Выходит, что и реестровых Барабаша нам нечего ждать, — сказал Стефан Потоцкий, и губы у него предательски дрогнули.
— Пора съесть мышку! — сказал Кривонос Хмельницкому. — Вдоволь наигрались.
Хмельницкий отпил из кисы глоток кумыса и, улыбаясь, посмотрел на Тугай-бея.
— Сколько пан Сенявский дает тебе выкупа?
— Сто тысяч талеров.
— А сколько ты просишь?
— Сто тысяч и еще двадцать тысяч для моих воинов.
— Коли дает сто, даст и сто двадцать, — сказал Богдан серьезно. — Нет, пан Кривонос, мы не станем атаковать окопы. Шляхтичи собираются умереть героями, а нам не нужны мученики. Нам нужны пленники, за которых великий хан возьмет хороший выкуп. Выкуп в этом лагере есть с кого брать.
— А если на нас пойдет сам коронный гетман? — спросил Кривонос.
— Дай бы Бог! Уж мы бы его здесь хорошо встретили. Боюсь только, его сюда не заманишь. Полторы недели не имеет от сына известий, и горя мало.
— В степи, в той стороне, где речка Желтые Воды, большой шум. Из пушек стреляют! — доложили гетману Николаю Потоцкому.
— Значит, зверь оказался сильней, чем мы думали, — ответил коронный гетман. — Бьется до последнего издыхания…
— Надо бы послать подкрепление, — посоветовал гетману Александр Конецпольский. — Ваша милость, я бы мог пойти с конным полком.
— Боюсь, что этот мой жест вызовет недовольство сына, которому, несомненно, хочется справиться с врагом самому. Ах, молодость! Гордая молодость! Стефан даже гонца не шлет. Ему нужна победа! Своя — неоспоримая и не разделенная ни с кем.
Разговор этот происходил на очередном балу, на этот раз в доме пана Чаплинского. Здесь блистали красотой хозяйка дома Хелена и столь же молодая и прекрасная жена Конецпольского пани Ядвига, родная сестра князя Замойского.
После пиршества и танцев гости разбились на кружки, и самый интересный был там, где властвовала пани Ядвига.
— Меня совершенно захватила каббала. Несносный мир наших мелких страстей, полумыслей, получувств в свете каббалы преобразился. Всякое, даже малое, событие приобрело особый тайный смысл. Оказывается, существуют дýхи, которые не имеют бессмертной души. Саганы. Они могут производить потомство и жить среди людей.
Пани Ядвига обвела слушателей ясными глазами, приглашая удивиться, и удивилась сама.
— Мне показалось, вас нисколько не покоробили эти мои слова. А что до меня, так я была ужасно напугана и проплакала целую неделю, узнавши, что среди нас живут совершенно и во всем подобные нам существа, но без души. Мы привыкли говорить: «Ах, он такой бездушный!» Но что, если это не образ, а сущая правда. Я долго потом озиралась, не доверяя никому. И теперь не вполне смирилась с этим откровением. Вы подумайте только: среди нас живут, плодят детей существа, не имеющие бессмертной души.
— Но как отличить их? — спросила пани Хелена.
— Я знаю, что саганы произошли не от Адама, что они — силы природы. Да, я вспомнила! Они питаются стихиями.
— Завтракают метелями, обедают грозой, а на ужин заказывают мрак осеннего ненастья! — Пан Чаплинский, подслушав женщин, оглушил их раскатами геройского своего баса и, звякнув шпорами, захлопал в ладоши, как петух крыльями. — Давайте поиграем в жмурки!
Поднялась беготня и возня, а когда игра закончилась и пан Чаплинский, отирая потное лицо, удалился в мужскую компанию, пани Ядвига, бросившись на диван возле пани Хелены, шепнула ей:
— Зачем ты за него пошла? Он же старый! От него пахнет козлом.
— Мужчины всегда чем-нибудь да пахнут: конем, табаком, вином… Я счастлива, пани Ядвига, за паном Чаплинским.
— Любовь, или хесед, — четвертая сефирота, — сказала пани Ядвига. — Со мною занимался Сабатея Коген, юный, но совершенно ослепительный ум.
— Наши местные евреи, увы, сильны в более низких познаниях: спаивают казаков в корчмах, скупают земли и очень обижают простых, не умеющих за себя постоять людей.
— А вы знаете, почему я занялась каббалой? — спросила пани Ядвига, заглядывая в глаза пани Хелены. — Да потому, что уже в этом году явится Мессия! А в 1666 году наступит царство Божие, и народ, избранный Богом, получит все мыслимые блага жизни!
— Хотела бы я посмотреть на этого Мессию, — сказала пани Хелена, трогая пальцами виски.
— И я! — горячо откликнулась пани Ядвига. — Быть свидетелем события, которого народы ждали долгие сотни и тысячи лет, это значит быть среди избранного Богом поколения.
— Простите, — извинилась пани Хелена. — У меня нестерпимо разболелась голова. Перед тем как улизнуть, пойду покажусь гостям.
Улизнуть пани Хелене не пришлось. С ней вступил в беседу сам Потоцкий.
— Уже за полночь, самое время погадать, а вам, я слышал, открыт тайный смысл линий на руке.
— Ну, какая же я гадалка! — улыбнулась пани Хелена, она и впрямь устала, но покинуть столь важного гостя не осмелилась. — Дайте обе ваши руки.
Повернула руки гетмана ладонями вниз и только потом принялась рассматривать сами ладони, говоря скороговоркой, волнуясь и волнуя старого гетмана.
— Вашей милости суждена долгая жизнь, полная событий. Вы человек, любящий власть, но равнодушный к деньгам. Женщины тоже не занимают в вашей жизни большого места.
— Жизнь, полная событий, — улыбнулся Потоцкий. — Все уже позади. Было и прошло.
— Нет! — живо возразила пани Хелена. — Вам еще предстоят какие-то сильные переживания, даже потрясения, но жизни вашей они не будут угрожать, а власти — будут. Возможно, вы понесете какой-то материальный ущерб, но все встанет на свои места.
Пани Хелена отпустила руки гетмана, и он улыбкой поблагодарил ее:
— Спасибо вам за хорошую минуту. Не знаю, откуда бы взяться бурям в моей такой уже неинтересной жизни старого человека?
— Ваша милость, скажите мне, если это только не рассердит вас… — спросила пани Хелена. — Этот Хмельницкий! Что ему надобно? Мой муж, кажется, обошелся с ним нехорошо…
— Милостивая пани Хелена, если бы ваш муж совершил что-либо предосудительное в отношении Хмельницкого, то суд сената несомненно взял бы сторону последнего. Что же до моего личного взгляда на всю эту суету, то я вам скажу прямо, не как гетман, а как солдат и поляк. Если уж владеть, так владеть. Украина принадлежит Речи Посполитой, и с казацкими замашками пора кончать. Если даже пан Чаплинский не прав, ущемив казака, то он все равно прав. Спите спокойно, пани Хелена. Мой сын Стефан защитит вас от безумца, поднявшего меч на Речь Посполитую.
Весь день 5 мая казаки и татары пытались ворваться в лагерь осажденных, а между атаками палили из пушек.
Польские пушки сначала огрызались, а потом и вовсе замолкли.
Под вечер перед лагерем появились казаки с белым флагом. Хмельницкий снова, в который раз, затевал переговоры. Вести переговоры приехал Максим Кривонос.
Он вошел в изодранный пулями шатер Стефана Потоцкого и, глядя в упор страшными, смотрящими словно с двух лиц глазами, сказал:
— Ваша милость, в твоем лагере много раненых. Ни один твой лазутчик до Чигирина не дошел и не дойдет. Выручки ждать неоткуда. Мы бы давно взяли с боя ваш лагерь, но гетман Хмельницкий не хочет приносить лишних огорчений его милости пану коронному гетману. Отдайте нам пушки, казну, ибо нам надо заплатить татарам, и тогда с нашей грамотой к гетману коронному можете уходить.
— Мы дадим ответ завтра, — сказал Стефан Потоцкий.
— Ответ нам нужен нынче, — Кривонос усмехнулся. — Завтра с утра я сам поведу свой полк на ваши окопы.
Потоцкий собрал командиров на совет.
— У нас много раненых, у нас нет фуража, мы голодаем. Нам нечем воевать. Осталось по одному-два заряда на пушку и по одному-два заряда на мушкет.
— Неужели мы, шляхтичи, сдадимся казакам?! — у Чарнецкого навернулись слезы на глаза.
— Война есть война, — сказал пан Шемберг. — Потерять головы дело немудреное. Мудрое дело — в безвыходном положении сохранить людей и честь.
— Честь?! — вскричал Калиновский.
— Мы не в плен идем, а к своим. Пан Хмельницкий к тому же щадит наше самолюбие и не требует знамен. Пушки стали бесполезны, а при отступлении они будут только обузой.
Так сказал Яцек Шемберг, а Потоцкий вынес решение:
— У нас нет иного выхода. Вернее, у нас два выхода: первый — погибнуть, второй — принять условия сильнейшего во много раз противника, сохранить себя и жолнеров для пользы отечества, для будущих побед. Пушки мы отдадим, а требование о казне отвергнем.
— Я советую собрать тысячу-другую злотых, — сказал Шемберг.
— Пусть будет так, как говорит опытнейший из нас! — Потоцкий бросил на барабан свой кошелек. — Отступать мы будем в полном боевом порядке. Пан Шемберг, лично проследите за устройством табора.
Восемь пушек и две с половиной тысячи злотых казаки увезли в свой радостно гомонящий лагерь.
Не успела погаснуть заря, как в казачьем лагере пошли веселая пальба и клики.
— Что у них? — спросил Потоцкий Чарнецкого, который нес дозор со своим отрядом.
— Лазутчики слышали русскую речь. Видимо, к Хмельницкому на помощь пришли донские казаки.
— Бедный мой отец! — вдруг воскликнул Стефан Потоцкий. — Он и не ведает, что изменник подготовил большую войну. Господи, помоги прорваться к своим.
— Но казаки нам дают свободный проход!
— Бьюсь, что Хмельницкий нас обманывает. Ему нужна полная и сокрушительная победа. Такая победа, чтоб о ней протрубили по всей Украине.
Стефан Потоцкий обошел всех командиров и сам отдал распоряжения о ночном походе. Потом он вернулся в шатер и приказал, чтобы прислали капеллана.
Когда полог шатра осторожно приоткрылся, Стефан лежал на своей походной постели и спал. Человек, заглянувший в шатер, хотел уйти, но командующий открыл глаза.
Посмотрел на капеллана и увидал, что он совсем еще молод, ровесник. Сомнение отразилось на лице Стефана.
Капеллан печально улыбнулся.
— Бога зовут на помощь, когда уже нет другой надежды.
— Я позвал моего капеллана, а не Бога, — холодно возразил Потоцкий. — Впрочем, еще раз прошу меня извинить. Вы сказали правду: положение у нас очень трудное.
— Вы хотите исповедаться? — спросил капеллан без обиняков.
Стефан резко повернулся к нему, готовый яростно выругаться, и тихо сказал:
— Да, я хочу исповедаться.
Они оба добросовестно исполнили обряд.
— Бог да поможет нам, — сказал капеллан, уходя.
«Хмельницкий тоже, наверное, молился Богу, прося у него победы», — подумал Стефан.
Оставшись один, он, не раздеваясь, лег, чтоб хоть сколько-то восстановить силы на тяжелейшую ночь.
Он расслабил ноги и руки, но голова была стиснута заботой: «Только бы добраться до Княжьих Байраков!»
Стефан встал:
— Умываться!
Ему принесли воду.
Умылся. Надел доспехи.
В шатер пришел пан Шемберг:
— Табор готов.
Ни одно колесо не скрипнуло, не всхрапнула ни одна лошадь, не закричал в бреду тяжко раненный человек, но уже спешил, спотыкаясь о колдобины, перебежчик-гайдук.
Двадцать возов с одной стороны, двадцать возов — с другой. За ненадежным укрытием конница, остатки пехоты.
Казаки встретили табор у Княжьих Байраков.
Конница Кривоноса выметнулась из-за холма и пошла в атаку.
— К бою! — закричал Стефан Потоцкий, выхватывая из ножен саблю, но люди сами знали, что им делать.
Грянул залп. Заржали раненые лошади, закричали раненые люди, но казаки прорвались к табору. Их длинные пики доставали через возы.
— Господи, помоги! — молился капеллан, вставши на возу во весь рост, поднял над головой сверкающий золотом в лучах взошедшего солнца обыкновенный медный крест.
Казак, проскакивая мимо, выпалил в капеллана сразу из двух пистолетов.
Крест закачался, и, не ведая сам, зачем он это делает, Стефан Потоцкий выпрыгнул из седла в телегу, подхватил умершего капеллана, но до креста не дотянулся и капеллана не удержал. Разламывая ребра, разрывая вены, в него вошла смерть.
«Я вчера исповедовался — и убит. Зачем я исповедовался?» — подумал Стефан, укладываясь в телегу, потому что война и сама жизнь для него кончились, нужно было наконец-то отдохнуть…
А кругом неслась пронзительно воющая карусель. Это ударила лавина татар. Табор распался на две части, и войны уже не было. Шел грабеж. Татары хватали пленников, тащили скарб.
Хмельницкий казакам участвовать в грабеже не позволил.
— Шемберг! Шемберг! — понеслись над войском клики.
Казак мчался перед войском, водрузив на пику усатую голову старого воина. Подскакал к Хмельницкому.
— Принимай, гетман, дар от казаков! Вот он, наш лютый враг, комиссар Войска Запорожского.
Хмельницкий увидал, что это ошибка. Подозвал Ганжу.
— Найди пана Шемберга! Дикого убийства не дозволяй.
Все было кончено.
Татары гнали пленных — первый дар войны. Среди них были и пан Шемберг, и пан Стефан Чарнецкий, и пан Стефан Калиновский.
Потоцкого нашли в беспамятстве. Гетман приказал устроить покойную повозку и спешно везти раненого в Сечь, к великим сечевым знахарям. Не довезли ясновельможного пана. Умер. И стала ему могилой широкая украинская степь.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Скрипачи выводили томительные кружева звуков.
— Легче! Легче! Великолепно! — француз порхал вокруг Мишеля, как бабочка, сам тоже в кружевах, томный, но расторопный.
Новая королева — новая жизнь двора. Мазурку сменил изысканный менуэт.
Князь Иеремия вошел в залу бесшумно. Француз сделал вид, что не видит князя, но полет его вокруг Мишеля стал поистине вдохновенным.
— Выше голову! Взгляд открытый! Ясный!.. О, князь! С такими манерами Париж будет у ваших ног. Остается лишь подрасти.
Мишель увидал отца, просиял. Теперь он танцевал только для него, своего кумира.
У князя Иеремии дрогнуло сердце. Он должен немедленно оборвать прекрасную идиллию.
Час тому назад прискакал шляхтич Машкевич с вестями: у Желтых Вод наголову разбит Стефан Потоцкий, в Паволочи восстание. Казаки вырезали шляхту и собирают полк, чтобы идти к Хмельницкому.
Князь Иеремия дал Машкевичу свежих лошадей, пятерых джур и отправил в ставку Потоцкого. Князь был готов выступить в поход и просил коронного гетмана указать, куда идти, чтоб соединиться с главными силами.
Мирная жизнь всегда тяготила Вишневецкого, но предстоящая война, война с народом, не обрадовала.
Он смотрел на танец Мишеля и не находил в себе мужества остановить музыкантов. Словно бы от его слова зависело — быть или не быть Хмельницкому. Князь вспомнил вдруг ребенка-урода, прорицателя, свой вопрос: «Кто у меня украл?» — и твердый короткий ответ: «Сотник». А кто Хмельницкий?
Князь Иеремия повернулся и вышел из залы. Мишель с плачем кинулся к матери. Он подумал, что отец рассердился на какую-то его неловкость. Музыка оборвалась…
Князя ждали возле его кабинета. Кто-то поклонился ему.
— В Котельне горожане захватили замок!
— Коростошев тоже бунтует.
Он обвел всех глазами:
— Хмельницкий — кто он?
— Украинец, — ответили ему.
Князь досадливо дернул плечом:
— Я спрашиваю — кто?
— Казак!
Лицо у князя Иеремии стало белым.
— Сотник! — выпалил пан Заец, посланный княгиней узнать, чем его милость недовольны.
— Ах, он-то и есть сотник! — сказал князь Иеремия растерянно. — Пошлите за мальчиком.
— За княжичем! — встрепенулся пан Заец.
— За мальчиком! — топнул ногой князь. — За прорицателем. — Взял пана Заеца под руку: — Прошу вас, сообщи те княгине, а впрочем — я сам.
Вернулся в залу, увидал плачущего сына.
— Вы уже знаете? — спросил он княгиню.
— Нет, — сказала она.
— Стефан Потоцкий разбит. Я прошу вас, княгиня, собраться без промедления в дорогу Вы поедете в Брагин, там будет вам покойно.
— Неужели это… так опасно?
— Это очень опасно, княгиня.
— Когда вы назначаете день отъезда?
— День?! Вы поедете немедленно, — и, чтобы сгладить сухость тона, добавил: — Через час или через полтора часа.
Поклонился и вышел, чтобы не объяснять. Ничего и ни кому не объяснять.
Ровно через час ему доложили:
— Княгиня и князь в карете.
Он вышел проводить их. Поцеловал княгиню, поцеловал Мишеля.
— Князь, я даю вам сотню драгун, будьте вашей матушке надежным защитником.
Мишель посмотрел на строящийся отряд, глаза у него засияли.
— Неужели это так опасно? — опять спросила княгиня.
Гризельда.
— С нашими полководцами беды не оберешься!
— Берегите себя! — она сняла с шеи крестик с алмазами, надела на князя.
— Я клянусь вам, княгиня, навести порядок в стране!
— Дай вам Бог!
К Вишневецкому подошел кто-то из шляхты:
— В Ясногородке и Любартове неспокойно.
Князь Иеремия снова взялся за ручку кареты.
— Князь Михаил, я отменяю свой прежний приказ. Вы получаете в свое командование не сотню, а три сотни драгун.
Карета сорвалась с места, поскакали драгуны, тронулся обоз.
К князю Иеремии подвели мужика.
— Что ему?
— К вашей ясновельможной милости зван, — мужик опустился на колени.
— Кого я звал?
— Это отец ясновидящего! — подсказали князю.
— Я отец Стася, ваша милость.
— А где же сын твой?
— Помер, ваша милость!
— А-а! — сказал князь и, обойдя стороной мужика, ушел в свои покои.
Князь Дмитрий сидел в просторной низкой комнатке, дожидаясь, когда его примет великий коронный гетман.
Из-за размолвки со своим опекуном Дмитрий Вишневецкий прибыл в ставку без обещанной князем Иеремией сотни. Завидуя Чарнецкому, Сапеге, Сенявскому, молодому Калиновскому, которые отправились на Хмельницкого во главе прекрасных отрядов, и уж конечно, Стефану Потоцкому, князь Дмитрий посчитал для себя невозможным влиться в пеструю толпу шляхетского ополчения и остался в ставке.
— Не советую вам сегодня говорить с его милостью гетманом, — сказал князю Дмитрию пан Чаплинский, занимавшийся какими-то бумагами за столом у окна. — Его милость сердит на сына своего. Военное дело требует порядка. Разбил бунтаря — сообщи. Улизнул бунтарь — тоже сообщи. А так разве можно? Ни одного гонца не прислал!
— Охота началась, — откликнулся пану Чаплинскому пан Комаровский. — Люди там все молодые, дело сделали и — загулялись.
Князю Дмитрию стало не по себе. Вместо того чтобы быть среди упоенных победой сверстников, обивает он пороги гетманской канцелярии, слушает сплетни, пошлости.
— Узнайте, примет ли меня коронный сегодня? — попросил Вишневецкий человека при дверях гетманского кабинета.
Человек этот появился у гетмана недавно, но уже все знали, что он Самойло Зарудный, и всячески перед ним заискивали. Был Самойло важен, грузен, лицо имел непроницаемое, умное, на любую шишку глядел свысока и пропускал к гетману не по чинам, но по делам. Потоцкий души в нем не чаял.
— Ждите, ваша милость, — сказал Вишневецкому Самойло. — Ясновельможный пан большие дела переделает, тогда уж и ваш черед.
Князь Дмитрий вспыхнул, но что-либо сказать в свою защиту не нашелся. Он было встал, чтобы уйти, но в это время входная дверь тяжело и медленно отворилась, и, пошатнувшись на пороге, в комнату вошел, черный от грязи и запекшейся крови, драгун.
— Гетмана! — прохрипел он.
У самой двери его качнуло, и князь Дмитрий успел подхватить падающего. Самойло Зарудный проворно отворил дверь, и они оба, гонец и князь, оказались в кабинете Николая Потоцкого.
Потоцкий подписывал какой-то документ. Он поднял глаза на шум, и перо выпало из его руки.
— Убит? — спросил он ровным деловым голосом.
— Ранен, — прохрипел драгун. — Твой сын, ваша милость, ранен. Тяжело. Мы разбиты. Все в плену.
Драгун захрипел и стал оседать.
— Положите его! — приказал гетман.
Драгуна уложили на пол, дали ему вина.
— Сколько у Хмельницкого войска? — закричал гетман, наклоняясь над раненым.
— Реестровые изменили, — прохрипел драгун. — Мы ждали помощи. Но пришли татары…
— Татары! — вскричал Потоцкий. — Говори! Какие татары?!
— Татары! Много! — драгун посмотрел на гетмана широко открытыми глазами и потерял сознание.
— Лекаря… Лекаря! — закричал гетман, становясь на колени перед раненым. — Какие татары? Кто пришел? Хан? — Посмотрел на Вишневецкого: — Скачите к Калиновскому в Корсунь… Нет, стойте! К пану Черняховскому, в Канев. Пусть идет в Корсунь на соединение с польным гетманом. Мы выступаем туда же. Тотчас!
Князь Дмитрий выскочил из кабинета.
— Вот и назначение! — сказал он вслух, натягивая перчатку на дрожащую руку.
Уже в седле вспомнил дрожащую свою руку. Дрожала оттого, что устал держать тяжелое тело драгуна.
«Все в плену, — стоял в ушах хрип раненого. — Значит, я тоже был бы в плену? Я завидовал тем, кто теперь убит или в плену у казацкого бунтаря».
Отряд Потоцкого покинул Чигирин в единочасье. В городе остался пан Чаплинский с двумя сотнями жолнеров, которым приказано было спалить Чигирин дотла.
Пан Чаплинский никак не мог понять страха, охватившего коронного гетмана.
— Со стариками горе! — говорил пан подстароста зятю и помощнику своему по службе пану Комаровскому. — Хмель на Желтых Водах, ему до Чигирина идти и идти, а гетман пустился наутек… Выпроваживай скорее шляхетские семейства — и займемся делом. Такой случай раз в жизни выпадает.
Комаровский смотрел на Чаплинского, не понимая, о чем это он.
Пан Чаплинский засмеялся и приказал джурам подогнать к дому двадцать пустых телег.
— Забирай все! — говорил он пани Хелене. — Мы не такие богачи, чтобы разбрасывать вещи, нажитые в трудах.
Вместе с жолнерами подстароста обшарил брошенные польскими семьями дома, прихватывая все, что поценнее. Грабеж перекинулся, как пожар, на казачьи дома. Загремели выстрелы. Казаки пытались дать мародерам отпор.
— Сжечь! Все сжечь! — приказал подстароста, но тут прискакал пан Комаровский.
— Чигиринские хлопы собрались возле церкви. Их много, они вооружены. Надо уходить.
Пан Чаплинский посмотрел на свой дом, окинул взглядом город.
— Жалко жечь. Да и чего ради? Через неделю-другую, когда его милость гетман придет в себя, мы сюда вернемся…
— Пан Чаплинский! — У Комаровского от ярости свело скулы. — Казаки не дадут нам ни одного дома поджечь. Уходить надо. Бежать!
— Прикажите поджечь стога сена! Потоцкий хочет пожарища. Так давай хоть надымим.
Тяжелогруженый обоз с каретой для пани Хелены выкатил на Черкасский тракт.
Пан Чаплинский дал повод своей лошади жолнеру, а сам сел в карету жены.
— Ну вот, — сказал он радостно и облегченно, как после важного и небезопасного предприятия.
Потрогал руками тюки с материями, повозился в корзине с серебряной посудой.
Пани Хелена, задавленная ворохом вещей, сидела молча, без страха в лице. Она посмотрела на мужа с любопытством, не осуждая его.
— Это все наше! — сказал он ей. — Твое!
Она опять посмотрела на пана Чаплинского очень серьезно, очень внимательно и совершенно равнодушно.
— Пусть тебя не пугает весь этот переполох, — сказал пан Чаплинский. — Нам он определенно выгоден.
— Казаки! — раздался тревожный крик.
Пан Чаплинский выглянул из кареты:
— Где казаки?
— Впереди.
Чаплинский поймал ногой стремя, прыгнул в седло.
Дальнейшее произошло быстро и просто. Казачее войско, загораживая дорогу, развертывалось по-татарски, полумесяцем, чтобы окружить отряд и обоз.
— К балке! — крикнул пан Комаровский и помчался, уводя жолнеров на другую сторону лесистого глубокого оврага.
Пан Чаплинский беспомощно повернулся к своему обозу и, нахлестывая плетью коня, пустился догонять жолнеров.
— А вот и невеста с приданым! — Хохоча во всю глотку, казак стоял у распахнутой дверцы кареты. — Иди ко мне, моя краля!
— Я замужем, — сказала пани Хелена.
— Хлопцы, вы слыхали? Она замужем!
Дружный гогот вспугнул лошадей.
— Тпру! — закричали казаки, хватая лошадей под уздцы.
— Я хочу видеть вашего старшего!
— Она не хочет простого! Она старшего хочет! — захохотали казаки, им нравилась строптивая полька.
— Эй, Богун! Поди глянь! Красивая, стерва!
Подошел еще один казак. Лицо узкое, скулы точеные, черные брови у переносицы сошлись, глаза голубые, прозрачные.
— Кто вы?
— Я — пани Чаплинская!
— Пани Чаплинская? — переспросил Богун. — Вы жена того самого Чаплинского?..
— Того самого!
Богун посмотрел на пани Хелену с любопытством и откровенным одобрением.
— В вашем положении лучшая защита — объявить себя Чаплинской. Ведь Чаплинскую придется доставить к Хмельницкому, не правда ли?
— Я действительно Чаплинская. Мой муж, чигиринский подстароста, бросил меня и бежал со своими рыцарями.
— Казаки! От нас ушел пан Чаплинский! Догнать!
Зазвенело оружие, послышался топот.
— Что вы со мной сделаете? — спросила пани Хелена у Богуна.
— Доставлю к гетману.
— К гетману?!
— Не к коронному, пани! К казачьему!
Петро Загорулько, самый могутный парубок из братства «березы» Карыха, ставил бочонок на бочонок до пяти и до шести и тащил пирамидку в костел. А были те бочонки, набитые порохом, невелики, но тяжелы.
— Этого довольно будет, — остановил парубков Максим Кривонос, поглядел на крест. — Хоть и латинский, а снять бы его надо.
— Дозвольте мне, панове казаки! — выступил вперед Карых.
— С Богом!
Карых на глазах всего Чигирина, щеголяя смелостью, карабкался на шпиль костела. Шпиль был высок, но зодчий словно бы позаботился о будущем храбреце — украсил шпиль фальшивыми домиками. Они, как ступени, вели к кресту и к небу.
На крыше последнего домика Карых снял с пояса веревку, кинул петлю на крест, захлестнул.
Рисуясь, стал на самом краю островерхой крыши лепного домика и, подняв руку козырьком, оглядел дали. И увидал, как по зеленой степи вьется веселая лента казачьего войска.
— Хмельницкий идет! — крикнул Карых, подпрыгнул, ухватился за веревку и лихо съехал по ней на землю.
— Грохнем во славу казацкого войска! — сказал Кривонос.
Сорвали крест. Он упал, зарывшись в землю.
Гетман был уже на околице, когда глухой грозный рык колыхнул землю, и на глазах островерхий нарядный шпиль костела приподнялся к небу и тотчас рухнул в клубы черно-красного дыма и крошева.
Хмельницкий бровью не повел.
Направил коня к своему дому.
Снял белый плащ, шапку, вошел в горницу. Посмотрел в передний угол. Икона Богоматери, принесенная в дом покойницей-женой Анной, висела косо. Какой-то не больно ретивый католик махнул по святыням схизматика то ли саблей, то ли пикой.
Богдан встал на лавку, поправил икону, поднял с угольника и повесил упавшие маленькие иконки святых.
— Ну, здравствуй, Анна, — сказал тихонько, для себя и для нее, — вот, вернулся. Гетман я теперь у тебя. За Тимоша не серчай. Такая наша доля мужская — собой рисковать.
Дверь распахнулась.
— Заходи, Иван Выговский. Садись. Был Ян — стал Иван.
Широкое простодушное лицо Выговского осунулось, глаза смотрели жестко, с вызовом. Хмельницкий углядел этот ледяной блеск и, садясь напротив пленника, улыбнулся смущенно.
— В своем доме, а угостить нечем.
Выговский глухо покашлял, посмотрел Хмельницкому в глаза.
— Человек себе на уме в столь смутное время предпочел бы плен у татар вольной службе восставшему войску. Но я просился и прошусь в это войско, в твое войско, гетман. Я — украинец и должен испить чашу судьбы своего народа, какая бы она ни была, горькая или сладкая.
— Так ты дурной? — спросил Богдан серьезно.
— Как дурной? — удивился Выговский.
— Ты сам говоришь, человек себе на уме к Хмельницкому не пойдет! Или деваться некуда, ведь я тебя на лошадь выменял…
Выговский покраснел и засмеялся вдруг. Так просто и весело засмеялся, что и Богдан хохотнул.
— Перемудрил? — хлопнул он Выговского по плечу, расходясь в смехе.
— Перемудрил! — смеялся Выговский.
— А мне очень нынче нужны такие, как ты, себе на уме, — говорил Богдан, отирая пальцами выступившие на глаза слезы. — Горячих голов предостаточно, а вот холодных, для государственных дел, пока не сыскалось и полдюжины. Вот взяли мы Чигирин, а что дальше?
— Нужно идти и разбить коронного гетмана.
— Разобьем и гетмана, а потом?
— Необходимо занять как можно больше украинских земель и согласиться на переговоры. Король тебя поддержит. Власть магнатов на Украине станет зависимой от воли короля и украинского князя.
— Украинского князя?
— Украина должна иметь не меньшую самостоятельность, чем имеют ее Радзивиллы и литовцы.
— А будет ли с того облегчение народу? Литва — страна хлопов, а казаки — люди вольные.
— Народ благословит тебя, Богдан Хмельницкий. Он избавится от гонений за свою православную веру.
— Ты православный?
Выговский встал, перекрестился на икону.
— Есть хочется, — сказал гетман. — Займись канцелярией, Иван. Бумаг нам надо много написать.
— Благодарю тебя, гетман! Буду служить тебе умом и сердцем.
Пошел к двери, но остановился.
— Выкладывай все, не оставляй и песчинки за пазухой! — строго сказал гетман.
— Пани Чаплинскую казаки привезли.
Выговский смотрел себе под ноги.
— Что ты хочешь, не пойму?
— Пани Чаплинская — воспитанница матушки моей… Не надругались бы казаки.
— Сам присмотри! Сам! Теперь у тебя воля! Даже две воли: своя и моя. С делами управлюсь, пришли ее сюда. Как зовут?
— Елена.
— Ступай к делам да позови панов радных.
Остап Черешня точил саблю.
— От гетмана прислан? — спросил он Выговского. — Где, спрашиваешь, пани подстаростиха? С бабами, в светлице. Сидит — не ест, не пьет. За все: «спасибо», тише травы. Чего с ней будет-то?
— Как гетман скажет. Может, помилует, а может, и казнит.
Жена Остапа Черешни Оксана при этих словах вышла из чуланчика, всплеснула перед лицом Выговского руками.
— Мы от пани плохого не видели! Да и не полька она вовсе, такая же хохлушка, как все мы. В чем вина-то ее? За кого выдали, тот и муж!
— Дай мне пройти, — строго сказал Выговский.
— Уберись с дороги, баба! — грозно пробасил Остап.
— Ишь какие! Уберись! Попомните мое слово, паны казаки. Обидите добрую душу, всех чигиринских баб на вас подниму.
Выговский улыбнулся и, покачав головой, открыл дверь в светлицу.
Пани Хелена задрожала, глядя, как по-чужому — хозяева не так по дому ходят — отворяется дверь. И вдруг увидала перед собой Выговского. Крупные слезы закапали с шелковых ее ресниц.
— Пан Выговский, — прошептала она, прислонясь спиной к стене. — Спасите меня.
Он поклонился, поцеловал у нее руку.
— Только трус мог бросить вас на произвол судьбы на дороге.
Пани Хелена отерла платком глаза.
— Моему мужу ничего другого не оставалось, как бежать. Он был один перед тысячами казаков… Ко мне он тоже не мог успеть.
— Вы ведь знаете, я был против этого брака! — сказал Выговский.
Пани Хелена вскинула вопрошающие глаза: разве не этот человек приходил в ярость, когда она пыталась отказать Чаплинскому?
— Да, я помню… Но все от Бога… Вы сами-то… где?
— Я служу Хмельницкому, — сказал Выговский. — Вся Украина нынче с Хмельницким.
— Ах, вы у Хмельницкого! — сказала она. — Ну конечно, у Хмельницкого… Его казаки взорвали давеча костел.
— Польскому игу пришел конец!
Дверь отворилась.
— Можно? — спросила Галя Черешня, внося большую корчагу. — Вот вишня в меду. Отведайте, пани! Нельзя ничего не есть.
— Галя, спасибо тебе, милая! Не до еды теперь. Ты же видишь, за мной пришли.
Корчага так и выпала из рук. Грохнула, разваливаясь на куски, мед поплыл по полу, сияя темно-рубиновым огнем под весенним, беззаботно заходящим за горизонт солнцем.
Галя стояла над разбитой корчагой, но смотрела на пани Хелену. Как на мученицу смотрела.
Выговский отвесил пани Хелене почтительный поклон и сказал:
— Я пришел сказать, что вас хочет видеть гетман Хмельницкий.
— Он наш, чигирннский! — вырвалось у Гали. — Он не обидит.
— Позвольте мне поговорить с пани с глазу на глаз, — сказал Выговский девушке.
Галя вышла, старательно прикрыв за собою дверь.
— Он казак, — сказал Выговский, глядя пани в лицо, — но казак с иезуитской коллегией. Никогда не забывайте об этом.
— Вы говорите что-то очень странное, пан Выговский. Господи! Выжить бы!
— Тот, кто в этом мире собирается сначала выжить, а потом возвеличиться, выживет, но и только. Кони Хмельницкого могут вынести нас на тесную, но очень высокую гору, которая предназначена для жизни первых людей государства.
— Пан Выговский! О чем вы? Теперь, когда все так зыбко.
— Я скажу вам правду именно теперь. Такие разговоры дважды не разговаривают. — Выговский подошел к двери, постоял, вернулся к столу, сел. — Я за Хмельницкого голову положу. Выслужиться до больших чинов, до больших дел в старом государстве, где все места заняты и расписаны на века вперед, дело, как понимаете, немыслимое. У меня одна жизнь, и я хочу быть при таких делах, от которых зависит жизнь государств и народов. Я могу проиграть жизнь маленького ничтожного человека, а если выиграю, то это будет выигрыш для всего рода Выговских. Выигрыш на века. Вы хотите что-то сказать, но сначала выслушайте меня. Первое. Вспомните все, чему учила вас моя матушка — украинка каждой кровиночкой своей. Второе: отбросьте все страхи. Играйте! Играйте королеву. Третье и главное: будьте прекрасной.
— Но я мужняя жена, пан Выговский!
— К черту! — он размахнулся, а положил ладонь на стол без звука. — Старый мир, пани Елена, — запомните, не Хелена, а Елена! — рухнул. Мы создадим новую страну и с нею самих себя, новых, великих! Вы всегда были очень тихой, но я знал, что вы — большая умница. В ваших руках, пани Елена, и сама жизнь ваша, и счастье. — Он встал, поклонился. — Я приду за вами вечером.
Было за полночь. Богдан, сделавший за день тысячу дел, казался себе куклой из ваты и тряпок. Одни мозги у него были живыми, но они превратились в маленьких замученных собачек, которые выли каждая на свой лад. Ему была незнакома такая усталость. Уставал от долгой скачки, от работы и никогда не думал, что можно умориться ворочать мозгами.
Вкрадчиво отворилась дверь, блеснул огонь. Выговский вошел в комнату, осторожно неся перед собой два канделябра.
«Это зачем?» — вознегодовал Богдан, но возразить сил не было.
Выговский пожелал покойной ночи и вышел.
Дверь опять отворилась, явился Ганжа, поставил на давку, а не на стол почему-то вино, какую-то снедь.
«Очумели, — подумал Богдан, — среди ночи обед затевают».
Дверь отворилась в третий раз, и в комнату вошла пани. В одной руке она держала букетик синих цветов, в другой — свиток бумаги. Остановилась у порога, щуря глаза от яркого света.
— Кто ты? — спросил Хмельницкий.
— Я пани Чаплинская. Это вам! — Поставила цветы в кружку, положила бумагу на стол.
— Что здесь? — гетман показал пальцем на бумагу.
— Я прошу вашу милость помиловать меня.
— За какое зло? — он поднялся, переставил поднос с вином и едой с лавки на стол. — За какое зло миловать?
— Не знаю, — упавшим голосом сказала она. — За зло… мужа.
— Муж сам ответит мне.
— Его поймали? — спросила она.
— Поймают. — Хмельницкий вынул из кружки цветы, зачерпнул воды. Сказал почти ласково: — Барвинки.
— Барвинки, — как эхо откликнулась пани Хелена.
— Давай выпьем вина, — сказал он ей. — Ты за свое, я за свое. А можем и за нас с тобой выпить? За одиночество наше?
— За одиночество?! — удивилась она.
— Пока будут победы, будут люди мне как братья, но останется ли кто подле меня в день первого поражения?
Он посмотрел ей в глаза. И она выдержала взгляд.
— Меня бросили одну перед толпой казаков, я уже испытала, что такое быть одной. Если ты меня не убьешь, я не оставлю тебя в твой тяжкий час, не дай Бог, если он случится.
Она залпом выпила вино. Он смотрел на нее любуясь.
— Я казак. Ты моя добыча. Но я не хотел бы взять тебя против воли твоей… Ступай, если хочешь, с миром.
— Бог послал мне орла! Я готова свить ему гнездо, чтобы он знал отдых от великих дел своих.
Он сильно дунул на канделябр и погасил свечи. Она задувала свечи на другом канделябре, ее дыхания хватало на одну свечу.
Дым пожарищ стоял в небе по всему горизонту.
Пан Машкевич, посланный Вишневецким к великому гетману, остановил лошадь и повернулся к джурам.
— Куда ехать? Это ведь Черкассы горят! Кто там. Потоцкий или Хмельницкий?
— Давайте заедем в Секирную, — предложил кто-то из джур.
— Рискнем! — согласился пан Машкевич.
Секирная им показалась тихой и безлюдной. Вестей решили спросить у католического священника, но, едва выехали на площадь, увидели огромную толпу крестьян и мещан.
За ними погнались, грохнул выстрел.
— По дымам надо идти, — решил пан Машкевич. — Потоцкий жжет казачьи логова.
Войско догнали под вечер. Коронный гетман выслушал пана Машкевича в седле. Бледный, со впалыми щеками, он разжал рот лишь для одного слова:
— В Корсунь!
Старик Потоцкий уже знал некоторые подробности Желтоводской битвы, знал, что сын его умер от ран.
Не смерть Стефана сразила коронного гетмана — сразила собственная вина перед ним. Стефан бился в мышеловке, расставленной дьяволом Хмельницким, а он, старый вояка, вместо того чтобы обеспокоиться отсутствием вестей, плясал мазурки в Чигирине.
Теперь, пылая гневом и ненавистью, он приказывал сжигать все селения на пути, убивать всех украинцев, даже детей, но чужая боль не остужала своей боли.
Десятого мая войско Николая Потоцкого, состоящее из двух тысяч шляхты, трех тысяч жолнеров, многочисленной челяди, тридцати пушек и обозов, подошло к Корсуни.
Польный гетман Мартын Калиновский ждал коронного гетмана в хорошо укрепленном лагере, расположенном на удобных позициях, позволяющих выдержать осаду превосходящих сил. Тридцать пушек коронного, одиннадцать польного — большая получалась сила.
Калиновский встретил Потоцкого вопросом:
— Где мой сын, ваша милость?
— Сын Калиновского в плену, — ответил коронный гетман. — Вы можете его выкупить, ваша милость. Сын Потоцкого умер от ран. Нет таких денег, чтобы можно было выкупить человека у смерти.
— Зачем было делить войско на части? Всякому ясно, что это гибельный замысел.
Коронный гетман прошел к столу, на котором лежала карта.
— Проигравшему, битву можно поставить в вину все его действия, даже самые правильные. Изменили казаки. Но они могли изменить в решающий момент решающей битвы, и тогда не только дети гетманов, но мы, гетманы, оказались бы в плену или того хуже.
— Позвольте задать вам еще один вопрос, ваша милость. Зачем вы сжигаете города? Это наши города.
— Да, я сжигаю наши города. Я выморю на Украине всех смелых и ретивых, как вымаривают тараканов. Корсунь я отдам жолнерам на двое суток. После того как ее ограбят, она будет предана огню.
— Вы собираетесь отступать, ваша милость?
«Вот образ поляка со всем дурным, что воспитывал он в себе столетиями». — Коронный гетман откровенно разглядывал гетмана польного.
Калиновский был невысок ростом, ладен фигурой, красив лицом, но все его достоинства давно уже обернулись карикатурой. Если он шел, то не как все люди, но выступал, если стоял, то выдвинув вперед плечо, откинув голову и руку держа на рукоятке сабли. Говорил он, постоянно меняя голос. С людьми ниже себя — высоко и резко. Весь разговор тут сводился к приказам. С людьми равными и приятными Калиновский предпочитал разговаривать бархатным баритоном, одаривая собеседника своими мыслями. С людьми, стоящими выше, Калиновский вел себя кичливо, всегда у него было наготове особое мнение, весомая поправка или даже решительное и полное несогласие. Он приходил в негодование, когда его мысль совпадала с мыслью начальства, и пусть эта мысль была единственно правильной, он тотчас отказывался от нее и выдвигал нечто противоположное, и такое противоположное, что все находили и эту новую мысль, и само поведение польного гетмана неумным, нелепым, недостойным, наконец!
— Я за отступление, — сказал Потоцкий, слегка поморщившись.
— Отступить с таких позиций! — изумился Калиновский. Картинно рухнул в кресло.
Может быть, впервые в жизни он предлагал действительно продуманный, обоснованный, черт побрал, по-настоящему блистательный план кампании, и этому плану грозила гибель по причине упрямства, по той самой причине, по которой он, польный гетман, всю жизнь губил и портил великие планы.
— К Хмельницкому пришел на помощь хан, — сказал Потоцкий.
У него не было никаких точных сведений, но он уже уверовал в это, и с этой верой ему было удобнее. Одно дело, если Стефан погиб в сетях казаков, и другое дело — в сетях крымского хана.
— У нас нет точных сведений, кто помогает Хмельницкому, — возразил польный гетман. — Мы знаем только, что в битве на Желтых Водах принимали участие татары.
— Хмельницкий ездил в Крым и заключил договор с ханом.
— Если мы продолжим отступление, — ядовито размышлял вслух Калиновский, — то будем терять свою армию в стычках, а Хмельницкий в каждом городе получит свежий казачий полк, пылающий к нам чувством мести.
— Чтобы уберечь от разгрома армию, мы будем отступать! — крикнул Потоцкий.
— А я говорю, что мы должны стоять на месте, не допуская бунтаря во внутренние, густонаселенные староства.
— Хан и Хмельницкий удушат нас здесь, и Речь Посполитая останется без прикрытия.
— Мы должны сковать силы казаков под Корсунью и дождаться помощи из Варшавы.
— Этот план, ваша милость, ошибочный! — устало сказал Потоцкий.
— А план вашей милости — труслив и бездарен! — Калиновский отпустил удила и летел сломя голову на от крытую ссору.
— Я не в состоянии продолжать беседу, — Потоцкий встал.
Калиновский ударил шпорой о шпору:
— Я тем более, ваша милость!
Всю ночь шел дождь.
«Дороги размокнут», — мысль гвоздем торчала в сонном мозгу.
— Спи! — приказал он себе. — Завтра в поход. Спи!
«Дороги размокнут», — стоял поперек сна упрямый гвоздь.
Богдану казалось, что он распластан на земле, что это сам он — дорога. Та самая, которая должна вывести его войско на сухое, солнечное место.
Под утро он крепко заснул и встал здоровым и бодрым.
Вышел на улицу. Поглядел на сеявшее мелкий дождь серое, но уже высокое небо и подмигнул, то ли небу, то ли самому себе.
— Позовите пушкарей! — приказал он.
Пушкари собрались.
— Ставьте ваши пушки на колеса. На два колеса. И коням легче, и вам сподручнее. Развернуть пушку на двух колесах в любую сторону в единый миг можно.
За неделю после Желтых Вод отряд Хмельницкого превратился в сорокатысячное войско. К четырем тысячам татар Тугай-бея пришла помощь от хана. Татарская конница теперь насчитывала пятнадцать тысяч сабель.
Особой заботой Хмельницкого была артиллерия. Двадцать шесть пушек охраняли полтысячи пеших казаков и еще триста на лошадях.
Две тысячи чигиринцев стали гвардией Богдана Хмельницкого — Чигиринским полком.
Разведка доносила: Потоцкий стоит на реке Рось, вблизи от Корсуни. Корсунь коронный гетман сжег. Сжег и разграбил в своем же тылу город Стеблов. Видимо, поляки замыслили дать решительное сражение.
Не позволяя войску растягиваться, Хмельницкий шел медленно. Под Черкассами его армия пополнилась еще семью тысячами казаков.
В палатке гетмана было шумно. Максим Кривонос пришел к Хмельницкому со своим сыном.
— Вот мой Кривоносенко! — радовался Максим. — Полтысячи казаков привел.
Хмельницкий добрыми глазами смотрел на молодого Кривоноса. Копия отец. Из одного куска железа кованы, только молодой лицом пригож. Во взгляде твердость, а губы девичьи, нежные.
— Вот и я таким же был, — сказал Максим, — покуда не отведал поцелуя сабли.
Хмельницкий опустил голову, задумался.
— Тимоша вспомнил? — спросил Кривонос-отец. — Дай Бог, побьем Потоцкого, и Тимош явится.
Хмельницкий согласно кивнул головой.
— Начинай, Максим! Завтра и начинай! В большую драку не ввязывайся, а покусать покусай. Посмотри, как стоят гетманы на своей горе, чего они оба стоят?
Вошел в палатку Выговский.
Максим Кривонос зацепил его глазом, как крючком и повел, не отпуская.
— Письмо к его королевской милости написано, гонец ждет твоего приказа, гетман.
— Дай письмо! — взял грамоту, прочитал. — Дельно, и тон хороший. Можешь отправлять гонца.
— Теперь-то зачем пишешь ты свои письма? — удивился Кривонос.
— Зачем письма пишу? Потому и пишу, что после нынешнего дня будет завтрашний. Не войною люди живы, но миром.
— Ты что же, думаешь, шляхта нам даст мир после того, как мы ее побьем?
— Мои письма — семена, из которых вызревает сомнение. Сомневающийся враг теряет в силе на треть. И ведь не нам же с тобою королями быть!
— Англичане без короля ныне, с Кромвелем. Не пропали, как видишь… А если уж без короля не обойтись, так его искать надо не среди врагов, но среди единокровных и единоверных стран.
— Такая страна одна. Имя ей Москва.
— Вот туда и надо письма слать.
— В Москву послано. Эх, Кривонос! Поляки нас русскими зовут, но ведь мы — часть Польши. Наше восстание — внутреннее дело Речи Посполитой. Москва встанет за нас, когда доподлинно будет знать, что мы не разбойники, а восставший народ, что мы — Украина.
Перепалки между коронным и польным гетманами переросли в ссору. Нужно было принять решительный план действий, но полковники и командиры частей ввязались в распрю, интригуя друг против друга, переманивая на сторону своей партии сомневающихся.
Александр Корецкий, командир двухтысячного отряда крылатой конницы, был возмущен всей этой междоусобной возней перед лицом сильного, неведомого врага.
Корецкий стоял на древнем валу, разглядывая в зрительную трубу позиции. Лагерь на возвышенности, окружен с трех сторон окопами. Четвертую сторону прикрывала река Рось. На валу и на флангах пушки. Их более сорока.
— Не завидую! — сказал Корецкий вслух.
— Кому? — спросил Самойло Зарудный, верный страж покоя гетмана Потоцкого.
— Хмельницкому не завидую.
— Лучше бы хозяина моего слушали, — печально сказал Самойло. — Человек большую жизнь прожил, он-то знает.
— Что он знает? — усмехнулся Корецкий.
— Знает, что казаки любую крепость могут взять. Не силой, так хитростью. Пока Хмель не пришел, уходить надо. Я сам из Корсуни, лучший путь показал бы, и удобный, и короткий.
— Опоздал ты, братец, со своим коротким путем! — Корецкий передал Самойле зрительную трубу: — Вон на ту кущу смотри.
— Казаки! — ахнул Самойло. — Легки на помине.
Несколько групп по двадцать, по тридцать всадников явились перед лагерем, крича что-то дурное, обидное, вызывая шляхтичей на «герцы».
— Пугни! — приказал Корецкий своему сотнику.
Свистя перьями, из лагеря выметнулась сотня «крылатых», казаки тотчас повернули коней, умчались в степь. Запели боевые трубы, польская конница и пехота построились для сражения.
Польный гетман Калиновский летал на белом коне по фронту, выкрикивая боевые призывы. Потоцкий же не показывался из шатра.
Снова появились казачьи разъезды. Полусотня казаков приблизилась на пушечный выстрел, явно приглашая пушкарей пострелять, но Калиновский пустил на казаков отряд охотников, а другой отряд конницы ждал своего часа в лесистом овражке. Казаки увидали, что окружены, пошли россыпью, под неумолимые сабли «крылатых».
— С победой! Браво! — Калиновский с вала аплодировал рыцарям.
Только несколько казаков ушло из западни.
— Задумались! — сказал Корецкий, оглядывая опустевшую степь.
Часа через два после первых «герцев» прикатила артиллерия, пришло основное войско.
Хмельницкий приехал на командную высоту Кривоноса.
— Как наши дела, Максим?
— Как сажа бела.
Хмельницкий прикусил кончик уса.
— Хорошо стоят.
Глянули друг другу в глаза, не улыбнулись.
— Прогнать их надо с горы, — сказал Богдан.
— Это как же?
Хмельницкий сорвал веточку дикой вишни, жевал, оглядывая лагерь Потоцкого.
— Смельчака нужно искать.
— Чего их искать?! — удивился Кривонос. — Любой голову готов за мати Украину положить.
— Я не про тех смельчаков, Максим. Нужен такой, чтоб не оробел в плен угодить. На верную пытку.
Кривонос опустил голову:
— Лучше бы самому…
— Самого на все не хватит!
Максим, косолапя обеими ногами, словно гири ему к сапогам привязали, ушел к войску.
Их было семеро. Пятеро братьев Дейнек и еще двое: чигиринский хлопец Петро Загорулько и весельчак Федор Коробка.
Сам Хмельницкий пришел к ним поклониться:
— Спасибо вам, казаки.
Они сидели на земле, и он сел с ними.
— Вы знаете, на что идете, и не отступились! Дай же Бог каждому из нас прожить такую светлую жизнь… Пойдет один. Кто — сами решите. Но прежде чем сказать «иду», измерьте духом вашим силу вашу, ибо пытки ждут «охотника» хуже адовых, а стоять надо будет на своем, как Байда стоял, вися на крюку в Истамбуле.
Молчали. Хмельницкий горестно покачал головой:
— Какой наградой поманить можно человека, если смерть ему обещана. Нет такой награды. Но знай, человек, ты спасешь все наше войско и спасешь саму Украину. Вот и все утешение.
Хмельницкий встал, и казаки встали. Обнялся с каждым до очереди.
— Ну что, хлопцы? — подмигнул товарищам Федор Коробка. — На палке будем канаться или как?
— Лучше соломинку тащить, — сказал Петро Загорулько. — У кого короткая, тот и пойдет.
Наломал сухих стебельков, измерил, обломил концы. Растерянно улыбаясь, поглядел вокруг, кому бы отдать соломинки. Хмельницкому — неудобно вроде, Кривоносу или старику-запорожцу, отбиравшему охотников. Запорожец этот был сед и жилист, под стать Кривоносу.
— Возьми, тащить у тебя будем! — протянул ему соломинки Петро Загорулько.
— Погодите, казаки! — сказал запорожец. — Давайте-ка кровь я вашу заговорю. Становись круг меня.
Запорожец перекрестился, поцеловал крест.
— За мной повторяйте. И шло три колечки через три речки. Як тем колечкам той воды не носити и не пити, так бы тебе, крове, нейти у сего раба Божьего. Имя реките.
Казаки назвали каждый свое имя.
— Аминь! Девять раз «аминь» надо сказать… А теперь еще два раза повторим заговор.
Повторили.
— Ну и славно! — просиял запорожец, словно от самой смерти казаков загородил. — Богдан! Максим! А к полякам я пойду. Этим молодцам сабелькой-то рубать да рубать. Погляди, силища какая! Что у Петро, что у Хведора… А у меня какая сила? На дыбе голоса не подать разве что. Столько рубцов и болячек. Привык я терпеть.
Богдан шагнул к старику, поглядел в голубые глаза его и опустился перед ним на колени:
— Прости, отец, за хитрости наши проклятые, но врага без хитрости не одолеть.
— Встань, гетман! — тихонько сказал старый запорожец. — Негоже тебе убиваться за каждого казака. На то мы и казаки, чтобы на смерть идти. Пришел мой черед. Не беда. Себя береги. Берегите его, хлопцы.
— Чем хоть порадовать-то тебя? — вырвалось у Богдана.
— Дайте мне воды попить и доброго коня.
Принесли воды, привели коня.
Запорожец сунул за пояс два пистолета, попробовал большим пальцем лезвие сабли.
— Я за себя хорошую цену возьму, — поманил семерых казаков. — Давайте-ка, хлопцы, оружие ваше. Заговорю от сглаза. То будет вам память от меня.
Казаки достали сабли, положили на землю, положили пистолеты и ружья.
— Господи! — поднял запорожец к небу глаза. — Очисти грехи мои, очисти и оружие мое. Царь железо! Булат железо! Синь свинец! Буен порох! Уроки и урочища среченные и попереченные, мужичие и жоначие. Аминь!
Вздохнул, улыбнулся, поставил ногу в стремя — и сразу пошел галопом, не оглядываясь.
— Имя-то ему как? — спохватился Богдан.
— Не знаю, — развел руками Кривонос. — Господи, помилуй раба твоего!
«Герцы» затевались вокруг польского лагеря то на одном фланге, то на другом. Стычки были короткие, но кровавые.
Запорожец выехал перед лагерем один и стал вызывать поединщика. В него пальнули из пушки, но ядро перелетело.
— Коли вы такие трусы, мы вас до самой Варшавы гнать будем! — кричал запорожец. — Вот уж потешимся над вашими панночками, как вы над нашими тешились!
— Взять его! — налился кровью Калиновский.
— Я же звал одного, а вы пятерых послали! Ну, держитесь! — Запорожец повернул коня, но поскакал не вспять, а по дуге. Жолнеры вытянулись в цепочку, и старый воин первым же выстрелом уложил одного, а вторым — другого. На глазах всего польского войска он, как лозу на учении рубят, аккуратно снес головы трем жолнерам. За последним ему пришлось гнаться, он догнал его у самого вала и рассек саблей от плеча и до седла. Жолнеры дали залп. Конь запорожца взвился на дыбы, рухнул, придавив седока. Со стороны степи с криками «алла!», сотрясая землю топотом, шла орда.
Запорожец радостно закричал, выбрался из-под коня, побежал, прихрамывая, к своим.
— Взять его! Живым! — приказал Калиновский.
Запорожца догнали, окружили.
Он стоял среди вооруженных людей, разведя пустые руки.
— Нечем мне вас стрелять и резать, да все равно вы все сгниете в этой земле.
Шел между всадниками, глядя через плечо на степь, по которой летела ему на помощь татарская конница.
С вала ударили пушки.
В тот же миг запорожец сорвал из седла жолнера, прыгнул на коня, но его схватили и затянули в лагерь.
Допрашивал запорожца сам польный гетман. Допрашивал трижды. Сразу, как взяли в плен, обойдясь мордобоем. Во второй раз — серьезно, на дыбе. В третий раз огнем пытал.
Запорожец твердил, как присказку: «Хмель идет с ханом. У хана сто тысяч войска и у Хмеля сто тысяч. А пушек у Хмеля двадцать шесть».
Потоцкому было доложено, что говорит запорожец на допросе, и еще о неистовстве Калиновского: польный гетман изощряется в пытках, кричит на казака и беснуется: «Врешь, сатана! Врешь!» Казак же молит пощадить его за правду.
Потоцкий явился на четвертую пытку, лично придуманную польным гетманом. Казаку после каждого его ответа отрубали один палец, на руке или на ноге, и прижигали рану огнем.
— А, коронный! — Запорожца окатили водой, и он в очередной раз очнулся из забытья. — Лют у тебя польный.
— Сколько у Хмельницкого войска? — прохрипел Калиновский сорванным голосом.
— А нисколько у него нет. — Казак закрыл глаза, и на него снова опрокинули ушат воды. — Нисколько, говорю, нет Ты же это хочешь от меня услышать, душегуб вонючий. И Хмеля нет, а только вы оба тут, на этой горе, сгниете. Со мною рядом.
— Руби! — Калиновский толкнул палача к казаку.
— Прекратить! — раздался голос коронного гетмана. — Скажи мне, сколько у Хмельницкого войска, сколько войска у хана? Сколько у них пушек, и я прекращу твои муки.
— Нет хана, и Хмельницкого нет, — ответил казак. — А пушек двадцать шесть. А казаков сто тысяч и сверх того, не считаны.
Потоцкий посмотрел на распластанное окровавленное тело и тихо сказал палачам:
— Отрубите ему голову.
Запорожец потянул в себя воздух, чтоб вдохнуть последний раз во всю грудь, и грудь, наполненная кровью, забулькала, заклокотала, но воздух прорвался-таки к легким, остудил их огонь, и сказал казак самому себе:
— Теперь дело за вами, хлопцы!
В тот же миг свистнула сабля.
— Стой! — закричал Калиновский. — Он что-то еще говорит.
— Поздно, — палач аккуратно вытер тряпкой кровь лезвия и поглядел — не затупилось ли.
— Казаки что-то затевают! — доложил Потоцкому Самойло Зарудный.
На противоположном берегу реки Рось, против лагеря, появилась большая масса людей.
— Возможно, хотят отвлечь наше внимание от основного удара, — сказал Потоцкий. — Усильте посты. Ведите наблюдение.
Солнце зашло, и в наступающих сумерках было видно: войско на той стороне реки прибывает.
Запылали костры, покрывая степь от края и до края трепещущими живыми чешуйками.
Гетманы, полковники, старосты и каштеляны собрались в шатре Потоцкого. Вопрос был все тот же — принять сражение или уйти.
— Мы не должны верить показаниям казака! — кипел Мартын Калиновский. — Его могли подбросить нам для пущей паники.
— Ваша милость, много ли охотников сыщется среди нас пойти к Хмельницкому, чтобы на пытках сообщить ему: король со всем войском Речи Посполитой уже в Белой Церкви? — Это сказал Корецкий.
Голоса поделились почти поровну. Отступать опасно, но отсиживаться в лагере опаснее вдвойне.
Говорили и другое. Нужно дать сражение немедленно, пока не поднялась вся Украина. Каждый день промедления — это прибывающие силы Хмельницкого и убывающие — осажденных.
Выслушав всех, коронный гетман Потоцкий сказал:
— Пока у нас есть войско, есть и Украина. Потерять войско — потерять Украину. Властью, данной мне королем и сенатом Речи Посполитой, приказываю строить табор. Утром мы уходим. Наш путь на Богуслав — Белую Церковь — Паволочь.
— Ради Бога, послушайте старика! — воздел к небу пуки Мартын Калиновский. — Панове, мы даже дороги не знаем, чтобы провести отступление в надежных боевых порядках.
— Я знаю человека, который укажет нам дорогу! — сказал Корецкий. — Это местный уроженец Самойло Зарудный. Человек всем нам хорошо известный.
— Ваши милости! — Потоцкий голоса не повысил, но голову поднял чуть выше обычного. — Ваши милости! Приказы не обсуждают!
— Да поможет нам Бог! — Старик Калиновский стоял и плакал на глазах смутившихся командиров.
Уже через четверть часа Самойло Зарудный знал, что ему доверено быть проводником, а через час из лагеря ушел незаметный человек, один из поварят Потоцкого, ушел, растворился во тьме весенней черной ночи.
16 мая на восходе солнца войско Потоцкого начало строиться в табор.
Хмельницкий готовил переправы через реку Рось.
— Вот первая наша удача! — сказал Потоцкий своему окружению. — Хмельницкий сосредоточил войска для удара из-за реки, считая, что именно с этой стороны наш лагерь уязвим более всего. Пока он переправится, мы оторвемся от его основных войск.
Не знал коронный гетман, что в десяти верстах от лагеря, в лесистом овраге Гороховая Дубрава, по которой проходит Корсунский шлях, уже построены засеки, вырыты окопы, пушки поставлены, а все стрелки, пушкари, конники роют в поте лица на спуске с крутой горы в овраг через единственную дорогу глубокий, широкий ров.
Засаду устраивал Максим Кривонос.
Как только эхо донесло дальние пушечные выстрелы, полковник приказал работы оставить и всем затаиться. Те пушечные выстрелы были условным сигналом — изготовьтесь, идут!
Польский табор двигался медленно, но без помех.
Татарская и казачья конница маячила с обеих сторон, на расстоянии двух-трех выстрелов.
— Волчье племя, — сказал Калиновский Корецкому, — стоит нам споткнуться — налетят. Не чересчур ли спокоен наш коронный?
Потоцкий и впрямь не волновался. Он спал. Все эти дни, после желтоводского разгрома, гетман храбрился: приказывал, карал, спорил, а ночами, наедине с самим собою, бессонно плакал в подушку. Не по злому умыслу, не по совету какого-то тупицы, сам, своей волей уготовил сыну гибель, да так все обставил, что и одного шанса на спасение не дал.
Не зная иного лекарства от боли души, он приказал поставить в карету вина и пил до тех пор, пока не уснул.
В полдень польское войско подошло к Гороховой Дубраве. Пушистый лесок, росший на топком месте, защитил от возможной кавалерийской атаки, но заставил перестроить движение табора. Дорога была узкая. Часть возов с пушками застряла, получился затор. И, увидав сумятицу в стане врага, люди Максима Кривоноса пошли на польский табор приступом. Калиновский, не дожидаясь приказаний коронного, остановил пушки и, продолжая движение, открыл огонь по лесной чащобе. Поляки стреляли наугад, казаки же, спрятавшись за деревьями, в белый свет не палили, целились.
Под убойным огнем жолнеры рвались на открытое место, прочь из западни, а спешка — плохая помощница. Тяжелые возы опрокидывались. Из леса и трясины выбрались, а впереди — головокружительный спуск в овраг.
Пехота и конница прошли это место без потерь, но внизу их остановил ров.
— Задержите их! — двумя руками толкая от себя воздух, кричал Калиновский. — Задержите кто-нибудь!
Приказ относился к обозу и пушкам, которые начали спуск в Гороховую Дубраву.
Жолнеры кинулись засыпать и заваливать ров, но с обоих берегов оврага ударили казачьи ружья. Татары закружили вокруг обоза, и вся масса телег с пушками, с продовольствием, с панским барахлом неудержимо покатила вниз. Лошади скользили, падали. Возы переворачивались, расшибались вдребезги.
— Всем спешиться! — отдал приказ Калиновский.
Он понимал: в этой западне от конницы мало проку.
Польный гетман размахивал саблей, куда-то, кому-то, что-то указывал, но никто его не слышал и не хотел слушать. По войску, кинувшемуся из оврага, ударили пушки.
Калиновский сел на брошенный барабан и смотрел на творившееся вокруг него несчастье.
— Низкорожденная сволочь! — закричал он, глядя, как многочисленная челядь расхватывает господских лошадей и удирает.
— Корецкий! Корецкий! — вскрикнул гетман, вскакивая на ноги.
Теряя всадников, крылатая конница Корецкого, не подчинившаяся приказу спешиться, прорубалась сквозь казачий заслон и уходила из оврага.
В овраге жолнеры и шляхта отбивались, как могли.
Кто бежал, кто стрелял. Татары бросали арканы, хватая пленных, уже начинался грабеж обоза.
Вдруг подкатила карета Потоцкого. Калиновский рванул дверцу на себя.
— Вот оно, ваше отступление! Вот оно! — закричал он на коронного, но тот только махнул рукой и уронил голову.
— Вы ранены?
— Он пьян, — сказал слуга.
Калиновский топнул ногой, и в это мгновение пятеро похожих друг на друга казаков окружили гетманов, и один из них гаркнул:
— Паны гетманы! Вы в плену!
Пошла пальба. Калиновский встрепенулся, но увидал, что стреляют казаки, стреляют вверх, празднуя победу.
Один Корецкий вырвался из Гороховой Дубравы, он ушел по бездорожью на Дубно.
Спасение стоило Корецкому тысячи жизней.
Хмельницкий с Тугай-беем, сдерживая коней, спустились в овраг. Навстречу им прискакал Максим Кривонос.
— Все кончено, гетман!
Хмельницкий обнял полковника, шепнул ему на ухо:
— Слава тебе! Слава тебе, Кривонос! Во веки веков слава!
— О! — махнул рукой Кривонос. — Ты погляди, кого братья Дейнеки взяли.
— Кого же? — притворяясь, что не знает, спросил Хмельницкий, покосившись, однако, на Тугай-бея.
— Самих региментаров!
— Кого же из них? — переспросил Хмельницкий.
— И польного взяли! И коронного! Вон на барабанах сидят.
Хмельницкий тронул коня, приглашая жестом Тугай-бея ехать за собой. Остановился в трех шагах от пленников.
— Здравствуйте, ваши милости! Вот ведь как Бог устроил. Ловили меня, а сами и попались.
— Хлоп! — Потоцкий топнул ногой. — Меня победила не твоя разбойничья сволочь, а славное татарское рыцарство. Чем вот ты заплатишь ему?
— Вашей ясновельможной милостью, — улыбнулся Хмельницкий. — Тобой, Потоцкий! И тобой, Калиновский. И прочими, прочими! — Обратился к Тугай-бею: — По обещанию моему отвези обоих гетманов его величеству великому хану Ислам Гирею. Скажи, Хмельницкий слово держит.
— Стало быть, хан в Бахчисарае! — вскричал Калиновский и уставился бешеными глазами на Потоцкого. — В Бахчисарае он был! В Бахчисарае!
— Гетмана! Гетмана! — послышались возгласы и топот лошадей.
Казаки расступились, пропуская трех всадников.
— Мне коронного гетмана! — сказал всадник, спешившись.
Увидал Потоцкого, подошел к нему:
— Ваша милость, я послан к вам от сената Речи Посполитой.
Потоцкий показал рукой на Хмельницкого.
— Ему говорите. Теперь у нас один гетман.
— Ваша милость! — гонец растерянно посмотрел вокруг, не веря своей догадке, осенившей его. — Ваша милость!..
— Говори, я слушаю! Я хоть и пленный, но — гетман! Польный гетман! — вскричал Калиновский, вскакивая с барабана.
Казаки задохнулись от смеха:
— Ну, петух и петух!
— Ваши милости! — вскричал в отчаянье гонец. — Казаки! Я прислан сообщить вам, что его величество король Владислав IV умер.
Хмельницкий даже глаза прикрыл веками: сколь хитро ни рассчитывай, у жизни свой неведомый ход.
Снял шапку. Задумался на виду у всего казачьего войска.
Считали трофеи, пленных, убитых. Казаков погибло в том бою семьдесят человек, ранения получили девяносто пять. За те смерти и раны польское войско заплатило дорогой ценой. Убитых казаки не считали, считали пленных. Взято было два гетмана, высоких чинов: полковников, ротмистров, капитанов, поручиков, высокородных хорунжих — 127, рядовых — 8520, взято было: хоругвей — 94, булав — 5, пушек — 41, а также множество фузий, пистолетов, копий, обухов, сабель, панцирей с шишаками, телег, лошадей, шатров и всякого имущества.
— А найден ли старый запорожец? — спросил Богдан Кривоноса.
— Нашли и похоронили, — ответил Кривонос гетману. — Над Росью могилка. На самом высоком месте.
— А поедем-ка, Максим, поклонимся казаку. Победой и, может, самой жизнью все мы ему обязаны.
И поехали они на реку Рось и поклонились могиле безымянного казака.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В покоях королевы Марии ветром выдавило стекло. Этим ли шквалом или каким другим, но выдуло и всех высокородных любителей французского, и не только высокородных, даже слуги исчезли.
За обедом королева почувствовала, что ей плохо. Кружились потолок и пол, но она, не меняясь в лице, дождалась десерта, отведала и похвалила кушанье и только после этого вышла из-за стола и сама, без посторонней помощи, дошла до спальни.
— Врачей, — попросила королева.
Фрейлины кинулись за врачами и не нашли ни одного. Врачей тоже унес ветер. Королева потеряла сознание.
— Я разыщу врача в этом переменчивом городе, — твердо сказала герцогиня де Круа.
Мадам де Гебриан попыталась остановить де Круа.
— Ходят слухи, что короля отравили. Мы плохо знаем, кто здесь за нас и кто против. Нужно быть очень осторожной.
— Я буду осторожной, — пообещала де Круа.
Она надела платье горожанки, взяла корзину и отправилась в город.
Ей указали врача, того самого, который лечил пана Мыльского. Получив золотой, врач охотно последовал за хорошенькой горожанкой, но в покоях королевы растерялся. Он умел штопать пробитые головы, знал, что и как делать, когда разрублены ребра или проколот бок, но здесь был другой случай. Ему ведь и не сказали, что больная — женщина, к тому же королева.
Он пощупал пульс, поставил на всякий случай пиявки, но, получив еще несколько золотых, все же признал свое поражение.
— Я не понимаю причину болезни, — сказал он дамам, окружившим его. — Здесь нет телесного повреждения, но сдается мне, что у больной нездорова душа.
Никаких лекарств врач не дал, и фрейлины лечили королеву грелками, бульонами, тишиной и цветами, принося в спальню королевы все, что цветет в майские дни. Королева выздоравливала медленно. Явились слуги и пропавшие врачи, но выздоровлением своим Мария де Гонзаг была обязана расторопности маркиза де Брежи.
Однажды он явился и попросил аудиенции.
— О какой аудиенции вы говорите? — возмутилась мадам де Гебриан. — Королева опасно больна.
— Наша встреча должна состояться, — сказал первой статс-даме польской королевы французский посланник и соглядатай кардинала Мазарини. Он повторил вежливо, но твердо: — Наша встреча должна состояться.
Беседовал де Брежи с королевою всего несколько минут, но эти минуты оказались воистину живительными. В тот же день королева впервые за болезнь, на полчаса всего, но поднялась с постели.
Разговор между де Брежи и королевой Марией оставался некоторое время тайной, пока не явилась-таки на свет весьма странная легенда, будто де Брежи хлопочет о новом замужестве Марии де Гонзаг и в мужья он прочит ей кардинала Яна Казимира. Слух был столь фантастичный, что мадам де Гебриан отказалась ему верить, зато юная герцогиня де Круа поверила вполне.
Пани Деревинская вернулась в свое золоченое гнездышко на берегу озера в самом начале мая.
Дом епископа в отсутствие хозяина жил своей размеренной жизнью.
Вода в озере после таянья снегов поднялась, молодо зеленели весенние леса.
В природе благость, в людях тишина, а у пани Ирены нервы звенели, как звенят от ветра натянутые струны.
«Надо уезжать!» — твердила она, ложась спать.
«Сегодня же!» — приказывала себе поутру, но не уезжала.
Вглядывалась в слуг, заговаривала со священниками: ни злобы у одних, ни тревоги у других.
Однажды ночью она проснулась, оделась, взяла два заряженных пистолета, кинжал, свечу и подземным ходом отправилась в покои епископа. Тайник она взломала себе на удивление легко.
Забрала драгоценные камни, скрылась незамеченная. Еще день ушел у нее на сборы, и шестого мая она уже снова катила в карете в неведомую даль.
Впрочем, в не такую уж и неведомую. Она решила переждать безвременье во Львове, в большом и сильном городе.
— С них надо было по три шкуры драть, тогда бы смирно жили! — князь Иеремия, завернувшись в лисью шубу, отнятую для него в богатом казачьем доме, сидел у огня, разведенного прямо в шатре.
Князя трясло. Больным он себя не чувствовал, но его трясло.
«От ненависти, что ли?» — думал он, удерживая себя от того, чтобы не заклацать в присутствии людей зубами.
— Подогрейте вино и оставьте меня, — приказал он джурам.
Вино тотчас подогрели, он выпил его, дождался, пока все выйдут из шатра, и только после этого позволил себе лечь в постель.
Дрожь тотчас накинулась на него, и зубы застучали.
— Эх, Пшунка! — застонал он. — За тебя придется работать.
Он вел свой шеститысячный отряд к Переяславу, по хорошей дороге. Возле Переяслава собирался переправиться через Днепр и соединиться с войсками Потоцкого. Переправу он задумал совершить в единочасье и для того отправил людей вверх и вниз по Днепру собрать паромы и лодки.
Ни в Черкассах, ни в Довмонтове, ни в Секирной, ни в Стайках, ни в Ржищеве, ни в Трахтемирове, ни на реке Бучаке его драгуны не нашли ни одного парома. Все они были затоплены в первую же ночь после разгрома Потоцкого.
Князь Иеремия получил известие о корсунской погибели в Яготине, и хотя в тот же день ему сообщено было и о потоплении паромов, он пошел со своим войском дальше, не отваживаясь на какое бы то ни было решительное и необходимое в этом страшном положении действие.
Под Березанью к нему прибежал в исподнем белье местный шляхтич. В ноги упал.
— Князь, защити! Холопы мои взбунтовались, надругались над моей женой и дочерьми, а меня раздели до белья, били и прогнали из именья вон!
— Оденьте его! — приказал Вишневецкий.
Он повернул отряд, окружил имение шляхтича кольцом, сжег все хаты до единой.
Оставшихся в живых людей согнали на широкий двор шляхетского дома, где были поставлены большие котлы для варения сыров. Подгоняемые драгунами, люди наполнили котлы водой и зажгли огонь. И когда вода закипела, джуры Вишневецкого отняли у матерей малых детей и бросили в котлы.
Подошел тогда к Вишневецкому шляхтич, хозяин имения, и спросил:
— Как же мне теперь жить на этом месте? Сегодня меня отпустили живым, а теперь убьют.
— Не бойся, — ответил князь и приказал зарезать всех от мала до велика. — Доволен ли ты теперь?
— Князь, я жил трудами этих людей. Ты сжег пчельник, а пчел убил.
— Встань в строй и добудешь себе славу саблей своей.
Так сказал Вишневецкий шляхтичу и был горд своим словом, потому что оно звучало по-библейски.
Поднявшись наутро с постели, князь Иеремия умылся, оделся, позвал брадобрея.
«Это, пожалуй, единственный час, когда я не занят хлопотами о других, но обо мне хлопочут», — подумал он, отдаваясь во власть ласковых рук самого преданного своего слуги.
Завтракать князь Иеремия пожелал в одиночестве. Во время бритья, когда сверкающее лезвие брадобрея порхало то у горла, то у виска, он вдруг ясно осознал, что остался на Украине единственной реальной силой.
Не Потоцким и Калиновским, не Конецпольским или Корецким, не Фирлею, не Оссолинскому, не королю, а ему, князю Вишневецкому, Божьим промыслом ниспослан крест спасителя Родины.
И когда эта мысль опалила ему мозг, он прекратил завтрак и, помолясь, вышел к войску и приказал идти в Лубны. Но это был уже не тот поход, который затеялся два дня тому назад.
Вишневецкий жег и убивал без суда и без тени сомнения — лишь бы украинская хата, лишь бы украинец.
Он собирался призвать под свое знамя всю шляхту и дать Хмельницкому решительный бой.
До Березани шел с тремя ночевками, вернулся в Лубны с одной ночевкой, но она стоила ему половины отряда. Драгуны из украинцев разбежались.
С тремя тысячами не только нападать, но и отсидеться за стенами — невозможно.
Вищневецкий забрал имущество и ушел в Быхов.
Из Быхова он отправил воззвания к шляхте, но такие же воззвания шли от коронного хорунжего Александра Конецпольского. Тот звал шляхту под Глиняны.
Примас королевства архиепископ Гнезенский, который по смерти короля являлся главой государства, тоже слал воззвания, приказывая шляхте объединиться для борьбы, но у шляхты был свой расчет. Если уж невозможно сохранить имения, так хотя бы уберечь добро, и возы шли в замки и города под защиту каменных стен и грозных пушек.
На Черниговщине, куда прибыл Вишневецкий, шляхта собралась в самом Чернигове, в Остре, в Новгороде-Северском, в Стародубе, Почепе. И никуда она идти не желала.
Сюда, в Быхов, прибыло из-под Белой Церкви — ставки казачьего гетмана — посольство, состоящее из пяти казаков. Хмельницкий не торопился похваляться победами. В письме князю Вишневецкому — русскому человеку — он объяснял, что не желает братоубийственной войны, не желает истребления шляхты. Не казаки, но Потоцкий начал военные действия. Потоцкий грозился искоренить казацкое племя. И народ поднялся с дубьем не потому, что он дурной по рождению, но отчаявшись, ибо довели его алчные арендаторы до такого состояния, когда сама смерть милее жизни. Хмельницкий укорял князя в жестокости и просил оставить злое дело.
Вишневецкий письмо прочитал, а казаков, всех пятерых, приказал посадить на кол.
В тот же день принесли князю известие — славное имение его, грозный город Лубны, взят с бою. Бернардинский монастырь сожжен дотла, все монахи до единого убиты, пленной шляхте пощады тоже не было.
— Мой дом? — спросил Вишневецкий помертвелым голосом. — Что с моим домом? Разграбили?
— Замок и крепость разрушены, — был ответ.
— Вот как! — князь вытер ладонью бисер ледяного пота, выступившего на лбу. Он ясно сознавал, что должен сказать теперь какие-то очень спокойные, какие-то особые слова, чтоб они остались на века, но у него задрожали губы, и он чуть было не расплакался.
Ждать было нечего, и наутро Вишневецкий приказал отходить к Любечу и к Лоеву, где приготовлены были паромы для переправы через Днепр. Отряду, шедшему на Любеч, пришлось бросить тяжелые возы, за ним погналась плохо организованная, но многочисленная группа восставших крестьян.
30 мая отряд Вишневецкого навел переправу и ушел в Брагин.
Дубовый лес едва припорошило зеленью, а трава буйствовала, птицы, словно звончатые листья под легкими порывами теплого ветра, рассыпали звень.
— Дымом пахнет, — сказал матери Павел.
Пани Мыльская не успела ответить.
— Сворачивай! Сворачивай! — крикнула она, вскакивая в телеге и помогая сыну дергать за правую вожжу.
Едва не зацепив колесом за колесо, промчалась шестерка лошадей, унося легкую карету. За каретой проскакал десяток вооруженных всадников.
Поглядывая вслед умчавшемуся экипажу, Павел Мыльский, дергая вожжами, вывел двух своих лошадок на дорогу, но тотчас снова ее пришлось уступить не столь пышному экипажу, но зато целой веренице резвых колымаг.
— Бегут, — сказал Павел, оборачиваясь с козел к матери.
— Значит, есть от чего бежать, — ответила пани Мыльская. — Я своих крестьян не обижала, и, Бог даст, они меня тоже не обидят.
Павел тронул лошадей, и, хотя дорога была пуста, он ехал по обочине, и трава билась о днище телеги, как бьется вода о лодку.
На дороге показалось еще несколько телег и легких возков. Лошади были мокрые. Видно, долго их погоняли.
— Куда вы?! — крикнули с одной телеги. — Татары в Погребищах.
Павел остановил лошадей.
— Я же говорю — дымом пахнет. Это же не облако, это дым.
Пани Мыльская опустила упрямую свою голову.
«Боже мой! Да она ведь совсем старенькая у меня!» — жалостью, как ледком, подернулось сердце.
— А куда же нам ехать? — спросила она, поднимая на сына совсем детские, беспомощные глаза.
— Едут же все куда-то.
На дороге появились двое. Пожилой шляхтич с девушкой.
— Люди добрые! — крикнул он издали. — Возьмите нас. Я заплачý… Потом, в Варшаве. Ничего не успели взять. С дочкой ушел.
Пан Павел глянул на мать.
— Садитесь! — сказала она.
Павел под уздцы развернул лошадей. Шляхтич и его дочь прибавили шагу, побежали. Повалились в телегу.
— Слава те Господи! — перекрестился шляхтич. — Гоните, Бога ради! Казаки в округе рыщут.
Павел тронул лошадей. Поискал в повозке кнут, нашел, развернул.
— Но-о-о!
Лошади рванули, загрохотали весело колеса.
— Подожди! — перекрикивая тряску, приказала пани Мыльская.
Павел натянул вожжи, обернулся. Со стороны Погребищ, из лесу, бежали дети, женщина, старик.
— О, люди! — старик поднял руки к небу. — О, люди!
— Скорее! — крикнула ему пани Мыльская.
Детишек было пятеро, да еще у женщины на руках. Проворная ребятня забралась в телегу.
— Да это же евреи! Пшли вон! — замахнулся на детвору пожилой шляхтич.
— Сидите! — остановила детишек пани Мыльская. И повернулась к шляхтичу: — Здесь я хозяйка.
Павел подсадил женщину. В повозке стало невообразимо тесно.
Старик увидел, что ему места нет, опустился на колени в дорожную пыль.
— Езжайте! Езжайте, милостивая пани! Я свое пожил!
— Вставай! — закричала на старика пани Мыльская. — Да живей!
Поехали.
— Пани, простите нас! — сказала еврейка-мать, принимаясь кормить грудного младенца. — Но пойти под татар — это значило бы, что я навсегда рассталась бы с моими детьми.
— А зачем под татар-то идти? — удивилась пани Мыльская.
— Так решила община, — сказал старик.
— Значит, это ваша тухлая община татар позвала?! — вскипел шляхтич. — Да выкиньте вы их на дорогу! Дышать стало нечем.
— Что-то я ничего не пойму! — сказала пани Мыльская.
— Идет Кривонос. Всех, кто не крестится, убивает. Община должна была выбирать из двух зол, — старик тихонько вздохнул. — Выбрали татарскую неволю.
— Из-за вас все это! — озлился шляхтич.
— Я шестьдесят лет шью платье для простых людей. И дочь моя шьет. Кормимся своим трудом. И все у нас труженики. Да вот объявился Ханой Михелев. Взял у шляхты в аренду церкви, все пять церквей. Украинцы большие от него потерпели тяготы.
— Что же вы не уняли своего живчика?! — рассердилась пани Мыльская. — Ведь видели его неправды!
— Видели, — сказал старик. — Приходили к нему, говорили. Но кто же слушает бедных? Все бедные — это один народ. И у богатых для бедных один язык — палка.
Пан Мыльский остановил лошадей.
— Давайте-ка, кто на ногу не тяжел, пройдемся. Пусть коняжки передохнут. Если придется уходить, их надолго не хватит.
Первым спрыгнул на землю, посмотрел на шляхтича и на его дочь. Они выбрались из телеги. Засуетился старик.
— Сиди! — сказала ему пани Мыльская и сошла сама.
Потом опять ехали вместе, распрягали и пасли лошадей, опять ехали. Лес поредел и кончился. И прямо перед ними встала сизая туча.
— Впереди тоже горит, — сказал пан Мыльский и по привычке посмотрел на мать.
— Не взять ли нам вправо? — предложил шляхтич.
— А что нас там ждет?
— Там Бердичев. Большой город.
Заплакали дети, есть захотели.
Пани Мыльская достала каравай хлеба, разделила на всех.
— Какое-нибудь варево в овражке сварим, — сказала она. — Ехать-то, наверное, ночами лучше. Днем будем дорогу проведывать, а ночью ехать.
Только они свернули на правую дорогу, как выскочило на них семеро верхами.
Самый прыткий скакал с саблей наголо. Пани Мыльская выстрелила, сабля, как рыбка, плеснула серебром в воздухе, а казак схватился за руку и проскакал мимо.
Остальные, сдерживая лошадей, близко не подъезжали.
Повозка рванулась, трое погнались, но не затем, чтобы догнать, а себе в утешение.
— Ушли! — весело кричал пан Мыльский. — Ай да мама у меня!
Пани Мыльская, деловито перезаряжая пистолет, сказала:
— Сдается мне, ружей у них не было.
Версты через три свернули в лес. Лошадей не распрягали, дали им несколько охапок травы, а сами развели костерок, сварить похлебку.
Старик только теперь, в лесной тишине, испугался наконец за жизнь внуков, дочери и за самого себя. Он молился вслух, откидываясь телом назад, словно его било волнами.
— Боже любвеобильный, пребывающий в высотах! — тянул он молитву. — Дай обрести блаженное упокоение под крылами Шехины на лестнице святых и пречистых, сиянием небесным сияющих, душе Уриеля, отошедшего в вечность, ради обета благостыни, изреченного при помине души его. В саду Эдема да будет упокой его…
— Прекрати, отец! — рассердилась еврейка-мать. — Что ты по себе читаешь упокойную молитву?
— Кто же по мне прочитает ее в другой раз?
— Возьми-ка лучше свою внучку, я помогу людям, которых нам послал Бог.
Она подошла к пани Мыльской и попросила разрешения заняться стряпней.
— Уж не знаю, полезет ли мне в горло кусок! — опять взвился шляхтич.
Павел Мыльский достал из телеги бочонок с водой, налил воды в котел.
— Нельзя ли немного воды для детей? — спросила еврейка-мать.
— Конечно, возьмите, только не лейте воду зря. Пойду поищу источник. Надо бы лошадей напоить.
Он взял два пистолета, походную сулею и пошел в лес.
Пани Мыльская легла на кунтуш сына в тени, задремала.
Старый шляхтич ломал для костра дрова, его дочь вместе с детьми рвала траву лошадям.
Шляхтич подошел к ним, забрал траву и шепнул дочери:
— Ступай и сядь в телегу.
Она подняла на отца испуганные глаза и отрицательно покачала головой. Тогда он схватил ее за руку и толкнул к телеге.
— Пани! — отчаянно закричала еврейка-мать.
Пани Мыльская проснулась, услышала треск отъезжающей телеги, схватилась за пистолеты, но увидала, что поздно.
Скоро вернулся Павел.
— Нашел чистую, как небо, криницу! — радостно сообщил он и — увидал беду. — Я догоню его!
— Не догонишь, — сказала пани Мыльская. — Садись ешь. Мы и пешком дойдем. Ведь все равно идти нам некуда.
— Пойдемте в Краков, — предложила еврейка-мать. — У нас там много родственников. Вас не оставят в беде.
— В Краков так в Краков! — засмеялся невесело Павел. — Только до Кракова-то, как до Бога.
Идти решили на ночь глядя. Уложили детей спать, сами легли. Столько было пережито за несколько часов, что уснули, с бока на бок не ворочаясь.
В путь тронулись под вечер. Солнце еще не зашло, но уже недолго ему было по небу ходить.
На дорогу выбраться поостереглись. Пошли краем леса. Шли, по сторонам поглядывая, с остановками. Слушали — не скачут ли?
Дорога спустилась в балочку, тут и лес кончился. Делать нечего, пошли по открытому месту, солнце, на их счастье, зашло, и, опять же, на счастье, темнело не скоро. Май!
Вышли они из балочки на гору — телега. Их телега. Их кони бродят. Пан Мыльский подбежал к телеге да и отпрянул.
— Не пускайте сюда детишек, — сказал женщинам. — А ты, старик, иди ко мне. Поможешь.
В телеге лежал изрубленный саблями шляхтич. Тут же и дочь его. Надругались над девой да и зарезали.
А лошадей не взяли. Обрубили сбрую, чтоб гуляли кони на свободе, — и были таковы.
Пока старик копал ножом землю, Павел связал упряжь. Запряг лошадей, почистил от крови телегу. Пистолет нашел. Старый шляхтич и пальнуть на прощанье не осмелился. А то и не успел.
Кое-как похоронили коварных спутников своих, поехали.
— Господи! — сказала пани Мыльская. — Может, они смертью своей нас уберегли.
Хмельницкий уехал в Лебединский лес, на пасеку. Эта земля, с лесом и пасекой, была отписана на его имя. Он уехал из Чигирина с Еленой Чаплинской, с джурами и с гадалкой Марушей, чтоб хоть на день отойти от прорвы дел, оглянуться назад и поискать дорогу, по которой идти дальше.
Пасечник, старый казак Кайдан, был рабом у прежнего владельца пасеки. Шляхтич спас Кайдана от виселицы, обязав на вечную службу.
— Пасеку мне отдали, — сказал Богдан старику. — Ты ныне вольный человек. Хочешь, здесь живи, работай по-прежнему, хочешь — ступай себе на все четыре стороны.
— Пчела жалит, но с ней покойней, чем с людьми, — ответил гетману Кайдан. — Здесь останусь.
Угостил нового хозяина и всех прибывших с ним ставленым крепчайшим медом.
Едва хмель бросился в голову, Богдан глянул в черные омуты Марушиных глаз.
— Погадай нам, — сказал, обнимая Елену.
Маруша была молода и хороша собой. С Еленой — день и ночь. Елена — птица, Маруша — соболиной стати.
Блеснула глазами и, ничего не сказав гетману в ответ, выскользнула из хаты вон.
— Зачем нам свадьба? — сказала Елена, разглаживая Богдану морщины у глаз.
— Я — гетман. Я должен по закону жить!
— Какой же тут закон? Я — соломенная вдова. Не разведенная, не брошенная…
— Брошенная! — сверкнул глазами гетман. — Казакам на забаву брошенная.
— Да разве попы согласятся обвенчать нас? Я — католичка.
— Не беда. Перекрестишься! — сказал и загляделся на Елену.
Она вспыхнула от смущения и радости и не отвела глаз, припушила их ресницами для пущей красоты.
— Сатаною ли ты мне послана или Господом Богом, но ты дорога мне, как жизнь, — сказал Богдан.
А сам подумал: «Богом послана! Чтоб не одурел сотник от удачи своей».
Разбить обоих гетманов, коронного и польного, оказалось легче, чем потом ответить самому себе: а что же дальше?
Еще вчера не знавшие его люди готовы были за Хмельницкого голову положить. Иным он стал дороже отца с матерью, дороже родных детей. И он тоже был полон любовью: к Родине, к людям. Однако ни взыгравшее в нем молодечество, ни успех в делах не сделали его прытким на слово и на руку.
Глядеть нужно было за собой в оба глаза, и Хмельницкий глядел: и за собой, и за генеральным писарем Выговским, за полковниками, за татарами, за поляками, за русскими…
Канцлер Юрий Оссолинский прислал ему письмо. Сообщил, что примас Липский собрал в Варшаве раду, на которой было решено созвать конвакационный сейм на 6 июля. Оссолинский предлагал Хмельницкому прислать на сейм представителей от казачества.
В те же дни был пойман возле Киева стародубец Григорий Климов. Воеводы русского города Севска Леонтьев и Кобылинский посылали его к Адаму Киселю с письмом князя Трубецкого. Князь писал, что государевы войска стоят в сборе, ожидая татарского нашествия, и предлагал Адаму Киселю соединиться и ударить на врага разом.
Письмо это Хмельницкий читал в Мошнах. Из-под Белой Церкви он ушел, оставив там полковника Гирю с четырьмя тысячами казаков.
Украина вспыхнула как стог сена.
Черниговщина и Лубенщина были охвачены пламенем. В Полесье, на Волыни, в Житомирском повете еще не горело, но было черным-черно от ненависти и долготерпения: ждали Хмельницкого.
Ждали Хмельницкого в Прикарпатье и за Карпатами, в Подолии и Галичине и в самой Польше, где народ глядел на шляхту как на врагов.
Полковники говорили: «Идем!» — и Хмельницкий не мог им сказать: «Не ходите». Он отпускал от себя кипящую вольницу, зная, что удержать ее — это значит обратить против себя. В Полесье ушли полковники Гладкий и Голота, на Волынь, через Киевский и Житомирский поветы, — Максим Кривонос, в Подолию — Ганжа, а куда не пошли войска, заспешили казаки, говорить людям правду и готовить встречу казацкому войску.
Всякий день новость!
Гонцы, как веселые птицы, приносили добрые известия. Киев отдался казакам без боя, взято еще десять городов, еще двадцать.
Доброе и лютое делалось его именем. Одни попы вымаливали для него у Бога многие лета и вечную славу, другие попы, во гневе и в слезах, насылали на него и на весь его род треклятую анафему. Вчера гонимый сотник, ныне он был властелином победоносной армии, Адам Кисель называл его Тамерланом.
А он, сокрушитель крепостей, знал о себе, что не Тамерлан он и не сокрушитель, а всего лишь капля в море народного гнева. В его силах было вернуть войска назад в Чигирин и отпустить с добычей татар, но остановить войну, прервать цепь своих побед — он был не волен.
В глазах магнатов Речи Посполитой ему меньше всего хотелось выглядеть сокрушителем крепостей и Тамерланом. Он посылал своим полководцам универсалы, приказывая не вольничать, а к Вишневецкому отправил свидетелей взятия города Лубны. Город взяли с бою местные крестьяне да мещане, его, Вишневецкого, люди. Вишневецкого, а не Хмельницкого.
Для выбора посольства на сейм была собрана рада. Рада послов выбрала, но раздались голоса, что, чем послов в Варшаву слать, лучше просить московского царя взять Украину под свою царскую руку. Сторонников идти под московского государя было множество.
Вот почему без всякого промедления стародубец Григорий Климов, обласканный гетманом, отправился в обратную дорогу, сопровождаемый двадцатью казаками, с двумя письмами. Одно письмо для воевод: гетман Войска Запорожского, если будет к нему милость государева, готов идти к государю на службу с радостью, а другое письмо «Наияснейшему вельможному и преславному царю московскому» с рассказом о победах, с упованием на Бога и его царское величество, чтоб шел он, великий государь, отвоевывать у поляков свой город Смоленск, а Войско Запорожское станет с другой стороны. Подписывая грамоту, называл себя Хмельницкий наинизшим слугою его царского величества, но именовал себя гетманом с Войском его королевской милости Запорожским.
Время пришло для Хмельницкого самое гадательное. Хотел гетман знать, что ему обещает завтрашний день. А потому в личном его таборе появились гадалки, ведуньи, колдуньи.
В хату пасечника Кайдана заглянула красавица Маруша и, засмеявшись одобрительно и заговорщицки, ибо гетман в ту пору надумал поцеловать свою золотую пани, позвала:
— Богдан! Поспешай за мной, закипает мед!
— Иди сюда, — позвал гетман, — погадай нам обоим.
— Не проси, гетман. Тебе погадаю и пани погадаю, если попросит. Обоим не буду гадать.
— Да почему же так? — вскричал Богдан, который успел привыкнуть к тому, что ему не перечили.
— На челе у пани знак.
Пани Елена невольно провела рукою по чистому своему, без единой морщинки, лбу.
— То невидимый знак, — сказала серьезно Маруша.
— Да какой же такой знак? — вскипел Хмельницкий.
— Не шуми, гетман. У меня ворожба приготовлена. Не ровен час, спугнешь всю удачу. Пошли.
Хмельницкий встал, посмотрел на Елену:
— Пойду. Не слушай ты ее.
— Не слушай! Не слушай! — обрадовалась ведунья. — Ничего не бойся! Живи, пока живется.
Они ушли. Елена осталась одна в хате.
Захотелось ей поглядеть в зеркало, а где у пасечника возьмешь сию драгоценность? Подошла к печи, глянула в ведро воды, стоявшее на лавке.
Не узнала себя.
Нет, не убавилось в ней красоты, но другая это была женщина, не Хелена — любимица домоседки пани Выговской. Пани Хелена уже маленькой девочкой знала, что она очень хороша собой и что ее ждет счастье. В девичьих мечтах высоко не заносилась. Не думала о дворцах, каретах, слугах. Она только знала, что муж у нее будет добрый любящий человек. Дом у нее будет светлый, уютный, а в доме множество детей.
Теперь же она знала другое: жизнь не удалась. Не будет у нее уютного дома и детей не будет.
«Маруша не хочет гадать, потому что мне суждено погибнуть, — подумала пани Елена. — Да разве может длиться долго весь этот ужас? Поляки соберут войско, разобьют гетмана, а ее — наложницу — повесят за ноги рядом с ним».
Она не боялась будущего. Лишь бы не теперь, не сразу.
Маруша завалила в котел кипящего меда целый муравейник, велела Богдану перемешать варево. Потом заставила кормить варевом пчел.
— Да будут пчелы работящи, как муравьи! — сказала Маруша. — Да будет твой народ многочисленным и трудолюбивым, как эти оба народа, муравьиный и пчелиный.
Маруша достала из кошеля, с которым не расставалась, щучьи зубы и приказала Богдану положить их возле пчелиной дуплянки.
— Да будут пчелыньки откусываться от чужих роев-грабителей и да перейдет сия кусучая сила на войско гетмана.
Пошептала, покружилась, дала Богдану и велела подложить пчелам перец да горицвет.
— Да будут казаки гетмана крепки и цветущи, как отныне крепки и цветущи пчелы.
Богдан достал кисет с талерами, положил в Марушин кошель. Взял ее за плечи, поглядел в черные глаза ее.
— Отчего не хочешь погадать жене? Да не виляй глазами-то!
— Недолог ее век! — сказала Маруша.
Хмельницкий не отпустил ведунью.
— А мой? Мой век долог?!
— Тебе жить и жить!
— Мне лишнего не надо, — сказал Хмельницкий, обмякая. — Хватило бы дело до ума довести.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Шестого июня, на праздник Мелентия Стратилата и с ним 1218 воинов, с женами и детьми, посеченных за Христа, Степанида, бедная невеста Пшунки, вознегодовала на благодетеля своего, священника немировской церкви отца Феодула. Отец Феодул был человек огромный и размашистый. За всякое дело брался охотно и если тотчас его не заканчивал, то и не возвращался уж к нему. Усидчив он был только в еде.
Однако, при всей своей размашистости, немировский поп знал счет каждому грошу и яйца из гнезд сам вынимал. Правда, не от жадности. Любил в руке своей ощутить хоть и малую, но прибыль в хозяйстве.
— Эко ведь! — удивлялся он всякий раз. — Было как до сотворения, то есть ничего и не было, а теперь вот — яичко. Из яичка — курочка, а уж коли и впрямь выйдет курочка, то опять будет яичко — неиссякаемая манна для живота нашего, а также перо для теплого и сладкого сыпу.
Оставленная пани Деревинской в придорожной корчме, Степанида, все еще равнодушная к жизни, выбрала для себя дорогу, которая была посуше, да и пришла в Немиров. Ни жилья, ни знакомых людей, ни денег. Пристроилась было на паперти — немировские нищие, не желая упустить и толики из подаяния, защипали ее, как гусаки. И, как знать, может, кинулась бы Степанида с замковой стены в ров с водою, но поп Феодул приметил новенькую, расспросил о ее жизни и взял в свой дом на черную работу и чтоб, сверх того, мыла полы в церкви.
Искусство свое великое — голос совершенной и полной красоты — Степанида утаила от здешних людей. Не петь — было для нее казнью, и она казнила себя за любовь свою. Пшунка ей снился. Снился красивым, удалым, и любились они, и смеялись они, потому что все происшедшее в их жизни оказывалось страшным сном. Пробудившись, Степанида лежала в холодном оцепенении. Ночь кругом была черна, спать ей приходилось за печью. И, лежа в черной теснине, между стеной и печью, она ясно чувствовала, что это пропасть. Покорно, с открытыми глазами ждала удара и смерти, но упасть ей с лавки было некуда, и она, стряхнув с себя наваждение, как собака отрясает шерсть от воды, вставала и шла к делам: ворочать навоз, мыть полы — пропитание зарабатывать.
Отец Феодул чуял в работнице своей тайну, к которой она никого, даже Господа Бога, не подпускала. На исповеди и хитроумно, и попросту уговаривал он Степаниду к полному покаянию, в ответ — немота.
Католический епископ явился в Немиров на шестерке лошадей, отцу Феодулу задачу задал: сколько съедают те шесть лошадей овса за день, за месяц и за весь год. А ведь прибыли от тех лошадей — никакой! Одного бискупа возят.
Считал отец Феодул чужие богатства не от зависти, а от печали: мечтал о разумной жизни. Верил: как только все образумятся, так и сатане конец. Потому что и еды на всех тогда хватит, и одежды, и места под крышей. Оттого и поколачивал иной раз своих овец духовных, наводя на ум.
Степанида, пережив тюрьму и казнь, никого и ни за что не судила, но, видно, усохшая в ней жила жизни снова набухала горячей кровью. Вот и вознегодовала на отца Феодула.
Пришла к нему женщина, покаялась. Три года тому назад татары увезли ее в Крым и продали в Турцию. В Турции она приняла мусульманство, и один тимариот, а тимариоты то же самое, что у поляков шляхтичи, влюбился в нее и взял в жены. Жила она в Турции хорошо, но тимариот пошел на войну и не вернулся. Женщину отдали брату тимариота, гнусному старику, и тогда она бежала в Молдавию, а оттуда вернулась на родину.
В наказание за то, что мусульманилась, поп Феодул повелел той женщине купить для церкви дюжину двухфунтовых свечей, лежать крестом на литургии до самого Рождества Христова, а для телесного наказания ходить к нему на поповский двор — колоть дрова.
«Откуда же бедной женщине взять столько денег на свечи? — думала Степанида, негодуя на попа Феодула. — А на каменном полу мыслимо ли женщине пластом полгода лежать? Застудит все свое женское».
Принесла бедной свой теплый платок, чтоб под поясницу положила. «Мусульманка» приняла помощь.
После службы подошла к Степаниде платок вернуть, и Степанида дала ей денежку. А женщина не взяла, засмеялась:
— Себе оставь, в лохмотьях ходишь. Меня богатый купчик пригрел. Как наказанье кончится, под венец со мной пойдет.
Была «мусульманка» черноброва, белолица, румяна, и статью взяла, а вот сердца Бог не дал ей доброго.
Окинула Степаниду с ног до головы взглядом, как из помойного ведра окатила. В словах один только яд, непонятный, ненужный.
— А тебе, замарахе, видно, в девках помирать придется.
Смутилась Степанида.
Прибрала в храме и долго сидела в уголке, не плача да и не думая ни о чем. Закаменеть ей хотелось. Закаменеть, чтоб не слышать людей, не видеть, не любить их и не жалеть.
Здесь ее и сыскал поп Феодул.
Пока Степанида сидела столбиком, покачивая в сердце своем скорбь о людях и о себе самой, в городе произошли большие перемены.
Накатила на Немиров волна беженцев. Беженцы приносили свидетельства, свидетельства тотчас превращались в слухи. По слухам выходило, что казаки — это птицы Иоанновы, коим ангел, стоящий на солнце, повелел: «Собирайтесь на великую вечерю Божию, чтобы пожрать трупы царей, трупы сильных, трупы тысяченачальников, трупы коней и сидящих на них, трупы всех свободных и рабов, и малых, и великих». Иные называли казаков неисчислимой лютой саранчой Хмельницкого.
Отец Феодул искал свою служанку, чтобы отправить в свинарник, но ради высшей и благой цели.
Он приказал поставить два здоровенных котла возле церкви и варить в тех котлах кашу для беженцев.
— Меня, православного попа, католики и униаты дубьем били. За бороду в церкви при всем честном народе таскали, а мы к ним в лихой час — не с обидами, но с милосердием.
Ночью в дом отца Феодула постучался Ханон Михелев, принес в подарок фунтовое серебряное блюдо и просил взять на сохранение десять возов всякого добра. Отец Феодул все принял и, как мог, спрятал.
Провозившись всю ночь с чужим богатством, наутро Степанида, подоив поповских коров, шатаясь от усталости, принялась за новое свое дело — варить для беженцев кашу. Тут к ней и подошла «мусульманка».
— Зачем ты их кормишь? Скоро придут казаки и всех их убьют.
— О господи! Несуразное говоришь! — перекрестилась Степанида. — Зачем казакам невинные души губить?
— Коли бежали от них, значит, знала кошка, чье мясо съела! — «мусульманка» засмеялась. — Ой, жду не дождусь казачков! Вот уж пограбим всласть. Да ты, жалельщица, смотри не теряйся. На богатую бабу всегда есть спрос. Красивую дурак сватает, богатую — умный.
Сказала и ушла в церковь крестом лежать.
«В Туретчине дурному научилась», — решила Степанида, но тревога, поселившаяся в душе, не убыла. Степанида глядела на прихожан, спешивших к утрене, и не узнавала многих, к которым успела привыкнуть.
Что-то развязное было в движениях прежде скромных и тихих людей, словно их бес крутил. Хохоток вспыхивал. С таким ли хохотком в церковь идти? К Богу?
«Сломалась жизнь», — подумала о людях Степанида.
Еще служба не кончилась, а прихожане повалили по домам, и опять по-иному, не так, как шли сегодня в церковь. Шмыг! Шмыг! Голову в плечи, скорехонько. Мышиное было в повадке многих.
Отец Феодул повелел Степаниде снова заварить кашу. Мяса не жалеть. Оказывается, в город вошел отряд польской конницы. Отряд был невелик, сабель в полтораста, но горожане из поляков приободрились. В тот же час ограблен был купец из украинцев, держащий мясную торговлю. Со всех его трех амбаров сбили замки, забрали все копчения и соления, в дом пришли, хапнули из сундуков и чуланов.
Город затаился, ожидая новых грабежей, но тут ударила пушка.
Некий Ганя привел под стены Немирова отряд, в котором было чуть больше трехсот человек. Вместо того чтобы выйти за стены и разогнать плохо вооруженный загон, наполовину состоявший из крестьян, шляхта изготовилась к обороне.
Было известно, что войска для подавления Хмельницкого собираются, что над войсками поставлены сразу три региментаря, три известнейших фамилии: Заславский, Конецпольский и Остророг. Правда, вскоре вся Украина и вся Польша узнает сказанное о них Хмельницким: Заславский Доменик — перина, Конецпольский — детина, Остророг — латина. И каждый норовил объяснить крылатое слово: перина — значит соня, детина — ребенок, Александр Конецпольский не ровня своему отцу Станиславу, зеленый совсем, Остророгу Николаю — не воевать, а книжки почитывать. Совсем, говорят, зачитался, засушил мозги. Оттого и латина.
Но слово Хмельницкого в те поры еще сказано не было, и все три полководца для отчаявшихся беженцев сияли, как три звезды спасения.
К Немирову на рысях шел отряд. Сабель триста — четыреста.
— Казаки! — закричали дозорные, и пушкари зажгли фитили.
— Да это свои! — обрадовался кто-то из самых зорких.
— Знамя польское, — согласился комендант Немирова. — Однако одеты… сомнительно, в одежде пестрота…
Отряд остановился. Подтянулись отставшие.
— Пустите нас в город! — по-польски, чисто попросился командир отряда.
— Кто вы?
— Ротмистр Верейский! — ответил командир.
— Откуда вы идете?
— Из-под Умани. Казаки взяли город с бою. Еле пробились… Пустите нас, пока казаки мешкают.
— Мы должны обсудить вашу просьбу, — ответили со стены.
Комендант стоял и смотрел на своих командиров. Кто-то из них сказал:
— Четыре сотни воинов укрепили бы оборону города. Ныне мы очень слабы.
Раздались хлопки выстрелов.
Стреляли те, что были по ту сторону стены. Просились в Немиров: в степи появилась казачья конница.
Опять ударил колокол, послышался шум.
— Что еще? — спросил комендант.
— Пришли горожане, привели детей, просят пустить войско, чтоб было кому защитить их от лютых казаков.
— Пся крев! — вскричал комендант.
За стенами возникла истеричная пальба. Жолнеры били прикладами ружей в ворота — казачье войско было близко.
— Открыть ворота! — приказал комендант.
Отряд влетел, как ядро. Ядро брызнуло огнем. Это были переодетые казаки.
Едва стихла пальба, Степанида вышла на улицу.
Пылал замок, языки огня доставали само небо, но зевак не было. Некому было смотреть. Город живых превратился в город мертвых: трупы на земле, в дверях, на воротах…
Степанида шла все скорее и скорее и пришла на площадь перед костелом. И увидела здесь груды тел. Не все в этой груде были мертвы. Она оборвала кусок подола и перевязала разбитую голову девочке, потом перевязала грудь старику… Скоро руки у нее стали липкими от крови, а из одежды осталась исподняя рубаха.
Она вспомнила наконец, что есть отец Феодул.
— Он поможет! Он вам поможет, — сказала, всхлипывая, Степанида. И побежала к церкви.
Она уже издали услышала вопли, визг, рев.
На паперти, размахивая дубиной, метался сапожник, а за ним толпа таких же, как он, перемазанных чужой кровью.
В дверях церкви с крестом над головою, один против толпы, стоял отец Феодул. Ряса клочьями висела с его плеч, его толкали, но он стоял.
— Пустите меня! Пустите! — закричала Степанида, распихивая мужиков, орущих злое на отца Феодула.
— Пустите ее! — сказал кто-то. — Она попу глаза-то быстро выцарапает. Ишь, заступник выискался.
Она вскарабкалась на паперть, отодвинула рукой горбуна-сапожника, встала перед отцом Феодулом, поглядела в мертвое, в белое лицо его, повернулась к людям, пришедшим убить людей, протянула к ним руки и сама услышала себя. Словно из-под земли сама себя услышала. Гробовой этот голос травинкой пробился из-под каменной плиты и, набирая звонкой силы, режущей душу, полетел к небу, и не было ему уже никакой помехи, и преград не было, и никакого края не знал он.
— Боже мой! Боже мой! — пела Степанида. — Стыжусь и боюсь поднять лицо мое к тебе! Боже мой. Господи! Беззакония наши стали выше головы, и вина наша возросла до небес! Боже мой! Неужели и на этот раз ты простишь нам дела наши!
И она, простоволосая, в одной исподней рубахе, перепачканная кровью, пошла на горбуна, склонив голову для удара, но горбун попятился, побежал, и толпа за ним.
Укрывшиеся в православном храме остались живы.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Пятнадцатого июня в Житомире собрался сеймик для выбора послов на конвакационный сейм в Варшаву. В городе встретились два войска: киевского воеводы Тышкевича и князя Иеремии Вишневецкого. Встретились и разошлись: Тышкевич не пожелал соединиться с Вишневецким. Во-первых, оба хотели стоять во главе объединенных сил, во-вторых, Тышкевич собирался защитить Бердичев, а Вишневецкий стремился к Немирову, чтобы спасти от разора владения племянника князя Дмитрия.
Князь Дмитрий избежал под Корсунью общей участи. Вырвался из окружения с дюжиной шляхтичей, но повезло двоим: юному князю и силачу пану Гилевскому. Теперь это были неразлучные друзья. Князь Иеремия поставил племянника во главе тысячи, а пан Гилевский стал у него хорунжим.
Сеймик наказал послам требовать от примаса посылки королевских войск на Украину, чтобы скорей подавить восстание. Выдвигалось требование, чтобы над войсками был поставлен вместо трех региментаров один, и тут Вишневецкому пришлось добела прикусывать губы. Называли не его, а Тышкевича.
Послы уехали. Тышкевич ушел в Бердичев, Вишневецкий той же дорогой, но днем позже, на Погребище.
Только шел он по-своему, не так, как Тышкевич. Села жег, каждого третьего убивал.
Город Погребище был взят с первого приступа. Потери Бишневецкого составили меньше сотни человек убитыми, но само положение, когда принадлежащий Речи Посполитой город приходилось брать силой, привело князя Иеремию в неистовство.
Впрочем, это было ледяное неистовство.
Соорудили два помоста. На одном поставили золоченое красного бархата кресло, на другом — три плахи. Вокруг помоста для палачей набили островерхих колов, целый частокол.
Кресло занял князь Иеремия Вишневецкий. Барабанщики ударили в барабаны, и мимо князя повели горожан Погребищ, мужчин и парубков. Перед креслом стражники поворачивали человека лицом к князю, и князь, глянув в лицо, определял меру виновности и казнь. Если махнул рукою небрежно, да не рукою, запястьем — легкая казнь: левую руку долой. Ногой притопнул — дело худо: нужно ждать Князева слова. И, подумав, князь Иеремия что-то негромко говорил стоявшему рядом с ним пану Машкевичу, а тот уже оглашал решение суда.
— Выколоть глаза! Четвертовать! На кол!
Топоры тюкали, мучимые орали, а у князя только две дорожки пота, с висков, по щекам.
Несчастные люди, которых без счету вели пред очи земного судии, уже смекнули, что лучше не смотреть князю в глаза. Но отвести глаз тоже не удавалось.
— Веки! — кричал князь Иеремия. — Подними веки! На кол!
И пришла очередь одному серьезному человеку. Был тот человек кузнецом. Кузнец уже издали глядел на князя, глядел, как на удивительно большую муху, которую нужно бы и прихлопнуть, но как бы и жаль, уж больно не похожа на все мушиное племя.
Кузнеца поставили перед князем Иеремией, князь, встретившись с глазами его, смутился, отвернулся даже, а когда поглядел на свою жертву сызнова, увидал: кузнец улыбается. И, наливаясь снежной белизной, князь Иеремия поднялся на ноги и, сжав маленькие злые кулачки, крикнул:
— На крест иисусика! На крест!
Палачи тотчас соорудили крест, и кузнеца прибили гвоздями за руки, за ноги, и поставили крест возле частокола, который был теперь живым частоколом.
Тот, кто шел за кузнецом, вырвался из рук стражников и пополз к княжескому помосту на коленях. Полз и грыз зубами землю.
Человека этого стражники подняли, поставили, он обгадился и никак не хотел поглядеть князю в глаза. Тотчас один из стражников саблей поднял ему подбородок, и человек, изогнувшись, лизнул саблю.
— Этот пусть живет, — сказал князь Иеремия.
Человек рухнул на колени и пополз с площади, целуя землю и посыпая голову песком.
Следующий был парубок. Он видел, как трусость спасла перед ним человека. Когда парубка повели, он рухнул на колени, но сам же и вскочил. Перед князем стоя, гнулся, гнулся, а потом выпрямился, поглядел соколом, да тотчас и отвел глаза. И опять их вскинул!
— Как ему хочется жить, но ведь и человеком хочется остаться, — князь сам закрыл глаза, достал платок, вытер лицо.
— Каково будет решение? — спросил пан Машкевич.
— Пусть отрубят ему руку. Нет! Обе руки!
И понял, что его трясет. Встал.
— Всем остальным пусть отрубят левые руки, — поглядел на пана Машкевича, и тот быстро опустил глаза перед князем. — Пусть рубят через одного.
Пан Гилевский, завернув князя Дмитрия в одеяло, носил его по комнате, тот уже и не бился у силача на руках, а жалобно просил:
— Отпусти меня! Дай мне убить его. Он ославил род Вишневецких. Мы отныне не князья, а палачи.
Пан Гилевский ходил по комнате взад-вперед, со всем соглашаясь, что говорил ему князь Дмитрий, но не отпускал.
И князь Дмитрий сдался.
— Уедем отсюда! Уедем в Молдавию. У меня есть свой виноградник в Котнаре. Уедем.
— Уедем, — согласился пан Гилевский и поставил князя на пол.
Князь покорно ждал, когда его распеленают. Сел к столу, стуча зубами о край ковша, выпил воды.
— Я и подумать не мог, что люди творят такое над людьми, — плеснул из ковша на руку, умылся. — Надо подать слуг, пусть приготовят нас в дорогу.
Небо — синий купол. Под небом зелено.
Трава стояла в пояс. Цветы расшивали ее и наряжали, и казалось, что весь этот мир радуется, что люди оставили его в покое.
«Господи, уж не конец ли света приходит?» — подумала пани Мыльская, прикрывая глаза веками.
Тотчас поплыло в мозгу алое, синее, золотое — цветы полевые.
— Что же люди-то думают над своей головой?! — сказала вслух, передернув плечами от внезапного ледяного озноба.
— Ты про что? — спросил Павел.
— А вот про то, — она показала на траву. — Сколько мы земли проехали, а нигде ничего не посеяно, не посажено.
— Чем хуже, тем лучше! — Павел щелкнул вожжами. — Сами себе бунтари погибель устроят. Перемрут от голода, как мухи.
— Дурень ты, право! — в сердцах сказала пани Мыльская. — Бунтари те же работники. Перемрут они, и нам с тобой помирать. Тоже ведь ничего не посеяли… А трава рада стараться, вмиг поглотила поля.
— Она только и ждет, чтоб человек спотыкнулся. Хата не успела сгореть, а крапива — уж вот она — растет, аж скрипит!
— Безобразие человеческое скрывает. Останови-ка! — сказала пани Мыльская сыну. — Тише!
Все затаились, вслушиваясь в тишину степи. Но тишины не было. Гудели шмели и пчелы, звенели осы, сверкал голосок неведомой птицы. Что-то стрекотало, что-то скреблось, царапалось, посвистывало.
— Ничего не слышу, — тревожно завертел головой Павел.
— Ты не погоню слушай. Слушай, как земля живет.
— Фу-ты! — перевел дух Павел. — Испугала.
Свернул лошадей с дороги.
— Придется в село заезжать. Последнюю краюху хлеба съели вчера днем, — сказал Павел, ожидая, что ответит мать.
Пани Мыльская пошла по траве, трогая пальцами головки цветов. Сын, глядя матери вослед, распрягал лошадей. Ехали всю ночь, пора было и на покой.
Степь привела пани Мыльскую к обрыву. Внизу, как в чаше, которая была до краев налита голубым воздухом, словно серебряное колечко, сверкало белизною хат украинское село.
Пани Мыльская приметила тропинку и пошла по ней вниз. И как только верховой ветерок оставил ее волосы в покое, она услышала:
Ой, на Ивана на Купайла
Где ты, Александра, ночевала?
Ой, ночевала я, дивоньки, под грушкою,
Ночевала, дивоньки, с Иваном, с душкою.
Ой, ночевала я, дивоньки, под явором
С тем Иваном, дивоньки, со дьяволом.
Пани Мыльская затаилась, высматривая песню. Увидала.
Слева от тропинки — распадок. В распадке ровная белая площадка: из криницы песку нанесло.
Поставили девушки посредине той площадки вишневое деревцо — видно, не родило, вот его и срубили. Украсили вишенку венками, а сами вокруг хороводы водят и поют купальские песни.
Ой, за нашим садком
Три месяца рядком, —
пела девушка, а подруги подхватывали:
Ой, яворе-явореньку зелененький,
Туды ехал казаченько молоденький…
Пани Мыльская, стараясь не нашуметь, повернула и пошла к своим. Разбудила Павла.
— Поехали в село. У них, видно, не бунтуются. Парубки с дивчинами Купалу справляют.
Они попросились в крайнюю хату.
К ним вышли пожилая женщина и две молодухи: одна, видимо, дочь, другая — сноха. Молодухи сдвинули три жердины, давая лошадям въехать во двор. Двор был чисто выметен, полит водой от пыли.
— Беглецы, — сказала женщина твердо. — Господи, не приспел бы наш черед по свету мыкаться.
Сноха что-то пошептала свекрови на ухо.
— Ну и нехай жиды! — сказала хозяйка строго. — Проходите в горницу А ты, Анфиска, чем на ухо шептать, поди собери на стол.
Обедать хозяйка села вместе с беженцами, спросила:
— Далеко ли путь держите?
Пани Мыльская черпнула ложкой из чугуна, отведала. Еда была простая, но вкусная.
— Сами теперь не знаем, куда едем, — сказала она, набирая новую ложку, поняла вдруг, как стосковалась по домашней еде. — От войны бежим, а война уже и позади, и впереди… Помыкаемся, наверное, помыкаемся, да и поедем на свое пепелище. Хоть помереть-то дома.
— Да-а, — сказала хозяйка и вскинула глаза на дочку: — Анфиска где?
— Хвостом вильнула — да и была такова.
— Дождется она у меня! — в сердцах сказала хозяйка. — Вы днем-то поостерегитесь ехать. В нашем селе то же самое, что и всюду.
Поели. Пани Мыльская достала серебряную монету, подала хозяйке.
— За хлеб-соль вашу.
Хозяйка взяла монету, повертела в руках.
— Больно дорого похлебку мою ценишь. Ну да ладно, возьму твой дар. Скоро дочку замуж выдавать. Только и на свадьбах ныне невесело. Сегодня повенчались, а завтра его, глядишь, уже и везут — голова в ногах.
Дочь вздохнула, вышла из хаты, принесла два старых снопа.
— Ложитесь, поспите… Ныне и погулять людям опасно.
— Пойду лошадей напою, — сказал Павел, ему хотелось оглядеться.
— Дочка лошадей твоих напоит, — сказала хозяйка.
Делать было нечего. Павел взобрался на печь. Достал на всякий случай оба пистолета.
Хозяйка медлила уходить.
— Я сказать-то вам что хочу. Вы к Вишневецкому не езжайте. Вишневецкого казаки все равно поймают и в клочья разорвут. Столько от него беды! Послушаешь — сердце заходится. В котлах варил детишек, руки сечет, глаза колет, на колы сажает. Пустеет от него земля.
— Далеко ли он, Вишневецкий? — спросил Павел.
— Верстах в десяти от нас днями прошел.
У Павла сердце так и екнуло. Десять верст всего!
— А давно? — спросил Павел равнодушным голосом.
— Да позавчера. В Погребищах теперь кровавую купель людям устроил. Никакому басурману в злобе за ним не угнаться. А ведь терпит его Господь Бог. И Богоматерь заступница наша, — терпит. Видно, с дьяволом у него договор. Право слово.
И только хозяйка положила руку на дверь, чтобы выйти из хаты и дать людям покою, как дверь распахнулась, и, толкнув хозяйку плечом, ввалился в горницу казак, а за ним еще пятеро.
— Хе! Сколько тут панского мяса, а у меня собаки не кормлены! А ну-ка, брысь все во двор!
Хозяйка взяла вдруг левою рукой казака за ухо, ухо перекрутила, да и потянула героя к образам, а возле образов осенила себя правою рукой крестом и поклялась громким голосом:
— Да наполнятся темною водою глаза того, кто в доме моем позарится на чужую жизнь. Господи праведный! Богоматерь — надежа наша! Да пусть молитва моя станет волей твоей!
Отпустила ухо, сняла икону да и перекрестила сначала казака той иконой, а потом и дружков его.
Попятились казаки да и затворили за собой дверь.
— Отдыхайте, — сказала хозяйка беженцам. — Пойду Анфису крапивой настегаю. Она привела моего крестника. Душегубство — болезнь заразная.
— Душегубство — болезнь заразная, — сказала пани Мыльская сыну.
Они пристали наконец к огромному табору. Голова этой чудовищной змеи металась от города к городу, от села к селу с единственной целью — ужалить. Табор-тело катил за головой в полной безысходности. Сам по себе он существовать не мог, а идти ему приходилось по отравленной болью земле. Горьким было небо, черное от пожарищ, приторно сладкой земля от неистребимого трупного запаха.
В таборе беженцев собралось более семи тысяч детей и женщин. На князя Вишневецкого молились.
— Он строгий! Он наведет порядок в стране!
В звезду князя Иеремии верили в Варшаве.
Во львовских костелах шли заздравные молебны о князе и его рыцарях. Проповедники бушевали на кафедрах, выбивая речами слезы и опустошая кошельки прихожан. Деньги собирали на армию, но если паненки были щедры на милостыню, то их мужья не торопились отправить под знамена ни слуг своих, ни тем более холопов.
Пани Ирена Деревинская на правах беженки, потерявшей состояние, была принята в избранный круг Марии Фирлей. Здесь любили разговоры о таинственном и превыше всего ценили дух рыцарства.
Князь Вишневецкий стал кумиром Марии Фирлей, а значит, и пани Ирены. Ее и приняли-то в этом доме лишь потому, что она лично знала князя Иеремию.
— Вот кто должен быть командором Мальтийского ордена! — воскликнула однажды пани Фирлей.
— Кто же? — пани Деревинская сделала вид, что не поняла.
— Князь Иеремия!
— Простите мое невежество, но я почти ничего не знаю о Мальтийском ордене, — призналась пани Ирена.
Она и вправду ничего не знала об этом.
Пани Фирлей охотно пришла ей на помощь.
— Лет сорок тому назад, — объяснила она, — князь Януш Острожский учредил майорат в пользу старшей дочери, которая была замужем за Александром Заславским. По прекращении потомства Заславского в прямом поколении майорат должен был перейти в дом Януша Радзивилла, женатого на младшей дочери князя Острожского, а по прекращении обеих линий майорат образовывает командорство Мальтийского ордена. Младшая дочь Острожского умерла несколько лет тому назад…
— Но для чего это? — удивилась пани Ирена. — Для чего Речи Посполитой терять свои земли? Какова от командорства польза?
— Ах, мы только и думаем о пользе! — обиделась пани Фирлей. — Эта постоянная забота о себе привела к тому, что никто всерьез не хочет помочь Вишневецкому, и он один вынужден противостоять крымскому хану, казакам, взбунтовавшейся черни, да еще и разбойникам из своих же шляхтичей, которые действуют под маской «людей Хмельницкого».
— Вы имеете в виду Радкевича?
— Вот именно! Под видом запорожцев он разорил в местечке Сквире имение Замойских.
— Эта история действительно не делает чести польской шляхте.
— А вы еще говорите, зачем майорат? — воскликнула пани Фирлей, разглядывая в зеркале свое изумительно белое лицо совершенной, отрешенной, неземной красоты. — Почему я не мужчина?! Я отдала бы полжизни, лишь бы стать командором. Командор!
Она несколько раз повторила слова: командор, кавалер.
— Вас завораживают слова, — сказала пани Ирена.
— О нет! Меня завораживает тайна. Тайная власть над миром… Вы думаете, миром правят короли?
— Мне никогда не приходило в голову думать об этом, — улыбнулась пани Ирена. — Миром правит Бог!
— Но Мальтийский орден создан промыслом Божьим. Мальтийский орден — почка от ордена святого Иоанна Иерусалимского. Когда были утрачены святые места, еще в древности, орден пребывал на Родосе, а по утрате Родоса получил от императора Карла V Мальту. Невидимые нити связывают Мальту со всем миром, со всеми европейскими дворами!
— А зачем вам это? — спросила пани Ирена осторожно, у нее у самой сердце билось звончее, чем всегда.
— Чтобы жизнь не прошла впустую, — пани Фирлей посмотрела в глаза пани Ирене. — Жить — это влиять на волю. На волю людей, на божественную волю. Молитвами можно влиять и на божественную волю.
— Как я хочу быть с вами всегда! — воскликнула пани Ирена.
— Так будьте же! — ответила пани Фирлей.
Никогда раньше сенатор Адам Кисель не думал столько о путях человечества, о народах, религиях, о Боге. Время для таких праздных дум было самое неподходящее. Не думать нужно было, но действовать.
Старый дом Речи Посполитой от нежданного удара затанцевал, ища опоры. Но опоры не было. Жердочки-подпорки тотчас лопались, ушибая осколками спасителей. И среди многих слепорожденных политиков зрячий Адам Кисель все видел, к ужасу своему, и знал: если не удастся остановить качку, дом в конце концов рухнет, напылит на всю Европу. Только где же было найти тот камень, который следовало бы привалить к стене, где было найти силы, способные поднять и принести этот камень? Размышления приводили Адама Киселя к нелепице. По его расчетам, все множество действий и противодействий оборачивалось в нуль, и спасительную силу — камень для пошатнувшейся стены — нужно было искать в себе. Каждому поляку.
«Но чтобы народ, весь народ, от последнего нищего до королевской фрейлины, осознал, что спасение в нем самом, — тосковал мыслью умудренный на государственных заботах сенатор, — для этого необходимо, чтоб дом все-таки рухнул. Пока дом стоит, у него есть хозяин или хозяева, есть какие-то ответчики, виноватые и в том, и в другом. Народ найдет в себе свой камень только тогда, когда ответчиков за беды прихлопнет крышей, когда народу придется отвечать за себя самого».
Обтесывая мысли, Адам Кисель по привычке резал из липовых чурок города и замки.
В те дни он принялся за модель собора Святого Петра. Начал с колоннады. Это было утомительное и однообразное дело — резать из дерева десятки колонн в пять вершков величиной, но зато — думалось. Он начал свою работу в волынском имении, в Гоще, куда ему пришлось бежать из Брацлова.
«Почему, — думал Адам Кисель, — почему поляки держатся католицизма, а русские и украинцы — православия? Почему поляку, тоже славянину, роднее Рим, чем Москва, а русскому Константинополь роднее Варшавы?»
И сам себе отвечал: «Суть этого явления в образе жизни и в характере. Поляк живет по-своему, но хочет жить французом, только для этого пальцем о палец не стукнет. Поляк — гордец, а католическая религия возвышает человека в его вере. В православии — дух Византии. Императоры Византии стремились земную жизнь уподобить жизни небесной. Самоунижение ради возвышения единственного авторитета, авторитета императора — вот сущность Византии».
И все-таки православие было Адаму Киселю дороже католицизма. Там человек одинок, он один перед Богом и перед миром; православие пронизано доверчивым теплом близких друг другу людей.
Приходя к таким мыслям, Адам Кисель начинал думать и о том, что последняя правда остается, видимо, за наследниками третьего Рима. Единое сильнее единиц. И однако же возвышения Москвы Адам Кисель никак не желал, ибо, веруя в Бога отцов своих, он ненавидел златоризую Византию.
В один из таких раздумчивых дней он написал письмо Хмельницкому и отправил с этим письмом игумена Гощинского монастыря Петрония Ласко Брацлавский воевода предлагал гетману Войска Запорожского начать переговоры о перемирии. Это означало признание Хмельницкого гетманом.
Одновременно Адам Кисель подарил городу Бровары полсотни гаковниц, две пушки и много пороха. Бровары признали власть Хмельницкого, это был жест доверия, первый шаг к миру, требующий столь же решительных ответных шагов.
И, сделавши этот во всех отношениях умный жест, Адам Кисель понял, что допустил грубую ошибку Хмельницкий подарок оценит верно, а вот в Польше православного сенатора откажутся понимать. И хотя две пушки не могут повлиять на исход сколько-нибудь существенного сражения, о них будут поминать при каждом новом поражении войска Речи Посполитой, мол, все беды от измены.
Негодование наполняло Адама Киселя, хотя никто ему пока и слова поперек не сказал.
Понимая, как это нелепо — сердиться наперед, и боясь худым настроением принести ближним своим печаль и обиду, он звал на молитву меньших детей своих: Илью, Владимира, Ярослава и Михаила, старшие, Яков и Юрий, были на королевской службе.
— Господи, пошли нам мир! — молился Адам Кисель.
Но известия отовсюду шли самые недобрые.
Максим Кривонос брал города, как орешки щелкал: Лодыжин, Бершадь, Верховна, Александрия…
Вишневецкий взял приступом принадлежащий его же роду город Немиров. Превратил его в огромное лобное место. Ветром разносило дикие слова спасителя Речи Посполитой, сказанные палачам о жителях Немирова: «Мучьте их так, чтоб они чувствовали, что умирают».
Сатана правил бал на земле! Кто же еще?
Под стены Тульчина, в котором укрылись три польские хоругви, подошло десятитысячное войско Максима Кривоноса.
Был вечер. Максим Кривонос вместе с сыном Кривоносенком, с белоцерковским полковником Гирей, со старичками-запорожцами, среди которых моховитее прочих отец братьев Дейнек, поехал вокруг города посмотреть, во сколько жизней обойдется он казакам.
— Не поломать бы нам зубов, — сказал Кривонос, мрачно останавливаясь напротив башен. — У них пушек, как у нас рогатин.
— Отец, дозволь нам с Гирей… эту башню… — выпалил Кривоносенко и замолчал, на него, не осуждая, но и безо всякого интереса разом поглядели и отец, и старички-запорожцы.
Старички-запорожцы были великими молчунами. Всякое повидавши на своем веку, претерпевши и переживши такое, чего хватило бы на сотню смертей, они смотрели на теперешних людей, как домовые из печурки, ничего для себя не желая и не желая внучатам своим той горчайшей трапезы, какой их вдосталь попотчевала жизнь.
— Зашибиться о башню и дураку наука, да только вы с Гирей не за самих себя ответчики, но за свои купы. Игра в кости дурная, а за игру в человечьи кости надо к пушке привязывать. Лестницы ночью готовьте, готовьте возы — ров засыпать. Если мы такие города брать не научимся, под Варшаву идти незачем.
— Неужто под Варшаву пойдем? — заломил шапку Гиря.
Это был огромный детина, с лицом круглым, добрым, но с такими хитрющими глазами, что у всякого, кто приходил к нему с делом, сердце поекивало — обведет! Но вот ведь что удивительно: если Гиря и впрямь обводил — не обижались.
Максим Кривонос поглядел на хитреца и сказал не столько ему, сколько крестьянам, окружившим казаков:
— Если ты и впрямь хочешь жить хозяином на своей родной земле, то в Варшаве тебе побывать надо. И не за-ради Христа, а чтоб тебя Бога ради попросили идти к себе домой и жить, как тебе хочется.
Старички засопели одобрительно, а крестьяне загуторили промеж себя. У казаков — сотни, у крестьян — загоны, у казаков — полки, у крестьян — купы. Эта купа пришла к батьке Кривоносу из Полесья.
— Что думаете, мужики? Или не так я говорю? — спросил крестьян Кривонос.
— Так-то оно так, — сказал один из них посмелей, — а только кто же кормить-то будет и нас с тобой, и семьи наши? В нынешнем году один сеял, а два — нет. Пропадем!
Кривонос потупил голову, тяжело слез с коня.
— Сядем.
Максиму принесли седло, остальные устроились на траве.
— Верно ты говоришь, как зовут, не знаю.
— Дмитро.
— Верно ты говоришь, Дмитро: один в нынешнем году сеял, а два — нет. И еще как знать, уберут ли посеянное, ибо и потоптать посевы могут, и огнем спалить. Тяжкий год впереди.
— А что же делать?
— А дело у нас теперь одно на всех. Нужно до логова панского добраться. Скажу вам самую тайную правду, тайнее которой нет сегодня. Казаки без мужиков не одолеют шляхту.
— А мужики без казаков и подавно! — сказал Дмитро. — Это мы знаем. Потому и пришли к тебе… А все же о хлебе-то кто думать будет?
— Хлеб у шляхты возьмем. У нее на годы вперед припасено. Довоюем — свой посеем, но уже не для пана хорошего, не для ловкого корчмаря, который из нашего хлеба выгонит горилку да нас же и пустит без портов, добрым людям на смех, — но для себя.
Нагнулся к мужикам, и те тоже к нему придвинулись.
— Учитесь, мужики, города брать. С пылу с жару, как пироги, да еще учитесь от смерти увертываться. — Встал, пальцем погрозил: — Получить пулю по дури — великий грех, мужики! Зарубите это себе на носу. У меня-то вон зарублено. Оттого и жив-здоров.
Максим Кривонос побежал своими розно глядящими глазами по лицам крестьян, и не все выдерживали его взгляд, опускали головы.
— А теперь о земле, о теплом жонином бочке — забудьте, если жизнь дорога. — Кривонос вытянул из ножен саблю, указал на башню: — Видите, сколько пушек про наши головы припасено? А городишко так себе, не из великих! Народ вы мудрый, вот и кумекайте, как из воды сухими выйти: и город взять, и голова чтоб уцелела. И еще помните: не смерти ваши нужны Украине, но жизни. Впереди у нас таких городов — счет потеряете. С Богом, мужики!
Хозяин города Тульчина пан Четвертинский весил двенадцать пудов, своими ногами топал редко, на кресле вшестером его носили, но человеком пан оставался решительным и горячим.
Едва забрезжил рассвет, отворились городские ворота, на рысях выметнулась крылатая польская конница. Удар ее пришелся по крестьянской купе. Удар был короткий и жестокий, словно кинжалом ткнули.
Максим Кривонос первым прискакал к месту бедствия. Встретил его мудрец Дмитро. Раскинул руки, глаза голубые в небо застыли. От великой обиды, от злого горя заплакал Максим. Трех сотен работящих мужиков как не бывало. Трех сотен.
— Что же вы, казаки, оставили братьев своих, крестьян? — сдирая двумя руками со щек тяжелые капли слез, крикнул Максим подоспевшим на побоище казакам. — Они же на войне как дети малые. Без охраны спать улеглись.
— Была охрана, — ответили Кривоносу крестьяне. — Мы и отбивались. Одного ихнего зарезали.
Притащили поляка, на крыле его — веревка. Веревкой из седла сдернули.
— Уж больно цена дорогая! — Кривонос опустился на колени, закрыл глаза Дмитро, высвободил из мертвых рук его дубину, поцеловал кованый шишак. — Клянусь тебе, брат, добыть свободу Украине. Клянусь!
— Клянемся, Дмитро! — эхом отозвались крестьяне, нестройно, всяк по себе. Так рожь ветер качает, где волна, где яма, а где серебряная тишь.
И тотчас началось.
Кривонос приказал идти приступом. Навалились дружно, но со стен ударили пушки, и три крестьянские купы побежали вспять. Кривонос велел играть отбой.
В Тульчине праздновали победу: «гетман казачьего сброда» Кривонос поспешил убраться прочь от города. Держал он путь на восток, в пределы Хмельницкого.
Пан Четвертинский устроил бал. Сам он в танцевальной зале, где блистали две его хорошенькие дочери, даже не появился. Он сидел в своем кабинете за любимым столом, устроенным для удобства полукругом. Стол был загроможден всяческой вкусной едой. И пан Четвертинский предавался своему сладчайшему искушению — объедался. Лучше всего елось ему в полном одиночестве, когда никто не смотрел в его проворный рот, уже совершенно потерявшийся между сдобами щек и белым тестом двенадцати ниспадающих на грудь подбородков, но день был особый, праздничный, и на трапезу были допущены офицеры.
— Вы все видели, — говорил пан Четвертинский, обсасывая осетровый хрящ, — победу нам принесла крылатая конница. — Пана Четвертинского распирал не один жир, но и тщеславие тоже. — Мой урок казачки запомнят надолго!
Четвертинского затрясло от смеха. Это было превосходное зрелище — смех Четвертинского. Сначала в горле у него трепетал некий серебряный колокольчик, подавая сигналы щекам. Щеки тотчас начинали надуваться и, надувшись, опадать, производя пыхающий звук, очень похожий на тот, который издает, подходя, кислое тесто.
Далее начинали шевелиться подбородки. Они шевелились сначала медленно, а потом все скорее и скорее, чтобы, набрав силы, раскачать многопудовый мешок на горбе, который, в свою очередь, приводил в движение чудовищную колесницу живота пана Четвертинского. Трясение живота походило на большое трясение земли. Начинались всякие звуки, как бы вздыхала переевшая корова, как бы лошадь всхрапывала, ухало, как ухает выпь, булькало, как в омуте булькает, сопело по-соминому, рыкало, аки лев, и после всего этого — пело. Может, и не по-соловьиному, но тонко и долго и вполне благозвучно.
Раскачавшись, сия масса по получасу приходила в спокойное состояние, а успокоившись, требовала утоления жажды. Пану Четвертинскому приходилось выпивать по четверти горилки, и, может, потому-то и смеялся он не более трех раз на дню.
— Не попросить ли помощи у князя Вишневецкого? — осторожно начал командир «крылатых».
— Но для чего? Этот задавала немедленно и нашу победу присвоит себе. — Пан Четвертинский попробовал нахмуриться, но это у него не получилось.
— Ах, мне бы вашу жизнерадостность, пан Четвертинский, — сказал начальник конницы. — Казаки столь коварны, что их…
— Что сама их смерть кажется притворством! — В горле у пана Четвертинского затрепетал серебряный колокольчик, щеки раздулись, запыхали, и вся процедура повторилась вновь вплоть до поглощения второй четверти горилки.
Максим Кривонос увел свои купы под стены Клебани. Крепостенка небольшая, защитников немного.
— Будем учить крестьян брать города.
— Но зачем? — удивился и обеспокоился Данила Выговский, присланный с универсалом Хмельницкого.
Универсал был суров. Гетман грозил всяческими карами и смертью за самовольное взятие городов. Словесный приказ, однако, был иной. Хмельницкий советовал Кривоносу как можно скорее занять города, составляющие укрепленную линию обороны. На Брацлавщине — Умань, Винницу, Брацлав, Тульчин; на Волыни и в Подольском воеводстве — Полонное, Старо-Константиново, Межибож, Бар, Шаргород, Каменец-Подольский. Взять эти города — отворить ворота в Русское воеводство.
Максим Кривонос посмотрел на Данилу Выговского взглядом долгим и недобрым.
— А зачем, — спросил он, — твой брат Иван пишет сии универсалы?
— На то воля гетмана, — ответил Данила высокомерно, — Гетман боится, что поляки задержат наших послов, отправленных на сейм.
— Посылать было незачем, — Кривонос не отводил взгляда с лица Данилы. — Ну, да уж коли послали, воротить надо… Ты скажи о крестьянах. Чья это думка, крестьян отваживать от нашего общего дела? Твоя? Старшего братца твоего, Вани? Или самого Богдана?
— Почему моя? — заволновался Данила. — Совсем не моя! Да только многие у нас так думают.
— Где у нас?
— В Чигирине.
— Ишь стольный град! — Кривонос медленно накрутил на палец оселедец. — Чигиринские императоры. И много вас таких?
— Если крестьян отвадить от земли, если все казаками станут… — твердо начал Данила Выговский.
— То нашим милостям есть будет нечего! — подхватил Кривонос. — А думают ли у вас в Чигирине о том, что есть будет не только нечего, но и некому.
Лицо у Данилы дрогнуло. Молчал.
Кривонос позвал старых запорожцев.
— Распределить казаков по крестьянским купам. На деле покажите, как города нужно брать.
Через два часа Клебань пала.
Любит ли автор своего героя? И что это за герой, если на уме у него одно, на словах другое, на деле третье? Где же красота подвига?
Но ведь подвиг-то каков!
Между Сциллой — Турецкой империей и Харибдой — Речью Посполитой провел не кораблик — народ свой и вопреки неблагополучным стечениям обстоятельств, распрям, заговорам, непониманию соединил народ с народом, землю с землею, надежду с надеждой, правду с правдой.
Прихорашивание, умалчиванье, обеление образа Хмельницкого — канонизация во святые великого государственного деятеля не только заслоняет, но и принижает ту дальновидную, чудовищную по объему работу, которую совершил сотник с хутора Суботов.
Хранители эталонной иконы пусть припомнят тех средневековых римских пап, которые в благих целях, дабы не вызвать кривотолков и самомыслия, спрятали от верующих Библию и получили — Лютера.
Хмельницкий — сын своего народа, своей эпохи и своего класса. Вчера — сотник, сегодня — гетман, он не имел ни аппарата, ни времени на изучение настроений политических группировок внутри Украины, в Польше, в Москве, в Крыму, в Турции, в Молдавии…
Ответственность за жизнь целого народа поднимала в нем всю его казачью отвагу, но и всю хитрость степняка живущего на просторе, со всех сторон открытом не только для друзей.
Пять лет войны, когда в союзниках извечный враг, не обошлись без мелких промахов и тяжких ошибок. Но ведь политика Хмельницкого — политика победителя. Он победил, и нам, потомкам, дорога правда этой победы. Нам дорого знать, какими путями шли к воссоединению украинский и русский народы.
Универсалы гетмана, предназначенные для чужих глаз, — дипломатическая игра, и не только средневековая, ныне такие «универсалы» называются дезинформацией. Да, Хмельницкий объявлял хану о своем мусульманстве, чтобы выиграть борьбу за сохранение веры своего народа. Он грозил разорить Москву уж, конечно, не для того, чтобы повернуть русское оружие против себя. Он знал психологию думных московских людей, весьма щепетильных до этикета, и таким вот необычным приемом торопил их к совместным действиям против общего противника.
И его можно понять: он был ответчиком за саму жизнь своего народа.
Если же говорить о нюансах, то они, конечно, были. Прежде всего, существовал стереотип государства, даже для Польши немыслимый без короля.
Кривоносу нужна была воля для народа.
Выговским — воля для шляхты.
Мыльские старались попросту уцелеть.
Всяческих хватало устремлений, от святых до разбойных.
Кривонос видел: шляхта почитает казачество за двужильного коня и на коне этом собирается въехать в свой шляхетский рай. А коня — на конюшню! Упаси Боже, чтобы в этой ужасной войне воля досталась крестьянам и хлопам. Чем же тогда владеть?
Кривонос неправду спиной чувствовал. И конечно, очень ему хотелось, чтобы Хмельницкий был с ним, то есть с казаками и с крестьянами.
И Хмельницкий был с ним, но настолько, насколько позволяло его положение.
Дело еще в том, что большинство противоречий не только уживались, но были самой сущностью гетмана.
Как украинец и казак, он желал воли Украине и всем украинцам. Как шляхтич — спешил записать на свое имя земли, веси и города. Выученик польской аристократии — приобретенные богатства стремился узаконить и закрепить за своим родом. Жизнь московского двора и боярства подсказывали ему, что не только земли и недвижимость, но и власть можно передавать по наследству.
Не судить мы должны наше прошлое — по возможности понять, но понять, скрывая часть правды, нельзя. А главное — опасно. Полуправда — яд замедленного действия. Яд на века. Стоит опытному аптекарю капнуть из припасенного пузырька, и отрава готова.
Однако что это мы все вообще да вообще.
…Кривонос на Тульчин двинулся.
Поднимая пыль, на Тульчин шло… стадо: коровы, овцы, козы. Впереди на черном, лоснящемся, холеном коне, свесившись на сторону, чтоб дать отдых побитому рысью заду, мотался старый Квач, крестьянин пани Мыльской.
В Тульчине ударил колокол, бойцы заняли места на стенах и башнях. Опытные воины сразу определили, что это пришла какая-то крестьянская купа. Людей в ней было не меньше пяти-шести тысяч.
Строя купа не знала. Вожаки ее, усмотрев на башне замка польский флаг, завернули коров и баранов и расположились лагерем верстах всего в полутора от главных ворот.
Пану Четвертинскому доложили о прибытии странного воинства, и он пожелал посмотреть на него своими глазами.
— Пся крев! — ругался он, разглядывая в зрительную трубу голь перекатную, пришедшую к Тульчину за его панской головой.
В ярости швырнул в казаков зрительной трубой, и она, ударившись о край стены, полетела в ров.
Разогнать холопскую орду ничего не стоило, но как знать, не ловушка ли это?
— Я третий день обедаю без перепелов! — прорычал пан Четвертинский, отправляясь со стены в обратный путь. — Третий день!
Часа через полтора, когда его милость готовилась перекусить перед ужином, прибежал капитан.
— Смеются!
— Кто смеется? — не понял пан Четвертинский.
— Они смеются, казаки и хлопы. Атаковать их надо было. Кривонос только что объявился.
Учились паны бояться хлопов. Кривонос застонал, когда увидел, на какое съедение выставила себя крестьянская купа.
— Перебили бы вас, милые, как кур бессловесных! А почему не перебили, ума не приложу.
— Квача испугались! — подсказали Дейнеки.
Казаки и крестьяне вокруг Квача засмеялись.
— Про что смеются, кум? — спрашивали те, кто стоял в стороне.
— Четвертинского, говорят, бык на рога хотел поднять, да не осилил.
— Ох-ха-ха-ха! — покатилась новая волна смеха.
— Чего? Кто?
— Четвертинского бык на рога поднял, пузо у него — пшик! — а все вокруг так и попадали.
— Вонюч, значит, дьявол!
— Хорек. Чистый хорек.
И вот уже полвойска сотрясалось от смеха, а там и другая половина грохнула, не зная чего ради, но ведь когда человек щеки дует и стонет, заходится до колик, то, хоть на мозоль тебе наступи — не убережешься от веселия.
И чем громовитее раскатывался хохот по войску Кривоноса, тем тише делалось в Тульчине. Щемило сердце у храбрых, а робкие затыкали пальцами уши и молили Бога унести их из Тульчина, хоть в дикий лес, хоть в пустыню, лишь бы казаков не видеть, не слышать.
Кривонос, утерев с лица слезы, поднял руку:
— Окопы рыть! Да чтоб в два кольца!
Братья Дейнеки должны были вести за собой загон полесских мужиков.
— Это ведь поначалу страшно, — говорил, блестя глазами, меньшому Дейнеке степенный крестьянин, вооруженный топором на длинной рукояти. — Я поначалу-то бегал в бой, ничего не видя и не слыша. Все топают, и я туда же, а в глазах — рябая стена. Как меня не убило?
— Теперь-то видишь, куда бежишь? — спросил Дейнека.
— Теперь я смекалку навострил. Особливо после Клебани.
Окутались белыми дымами пушки, грохнул залп.
— Пошли! — раздалась команда.
— Пошли! Пошли! — Крестьянин поплевал на руки, ловчее устраивая топор в руках.
Опять ударили пушки, но теперь со стен Тульчина.
Приступ захлебнулся быстро, хотя Дейнеки успели побывать на стене. Скинули в ров пару древних затинных пищалей.
Пан Четвертинский своего не упустил. Удар в спину отступающим был как пинок от дверей. Крылатая конница, врубившись в расстроенные порядки, отсекла две дюжины казаков, пленила и увела в город.
Четверти часа не минуло, и все двадцать четыре казачьи головы, посаженные на пики, трижды поклонились оторопело глядящему на ужасные эти поклоны казачьему войску.
— От пана Четвертинского пану Кривоносу нижайше! — кричали со стены.
— Казаки этих поклонов не забудут, — почернел лицом Кривонос.
Драка получилась кровопролитная, упорная, и, хотя город уцелел, пришло время отцам его призадуматься.
Кривонос приказал пушкарям стрелять по Тульчину, пороха не жалея. Из-за стен, как из преисподней, повалил черный дым.
— Ах ты, Боже ты мой! Годков бы сорок скинуть. Уж такой бы гарный казак был, что сама королева от принцев своих напрочь отвернулась…
Старый Квач стоял перед заморским, светлым, как небо, зеркалом, и глядел на себя, и щупал себя, как нового.
Шаровары на нем были шелковые и уж такие зеленые, что даже весенние мартовские зеленя слиняли бы перед подобным чудом. Свитку свою, пропотевшую, драную на спине, локтях, плечах и на груди, он снял и кинул, а надел то, что в глаза просияло. А просиял ему алый, как чума, кафтан на пластинчатых соболях, с огоньками, с соболиной опушкой из хвостов. Пуговицы на кафтане были из чистого серебра, а в то кругленькое серебро вправлены темно-синие каменья. За один такой камешек любая кума голову потеряет. А застежки тоже не простые, шиты серебряной крученой нитью в виде лап, а по краям — окатный, дорогой жемчуг.
Глядь, шуба из красных лисиц, крытая васильковым бархатом. Напялил Квач шубу, в другом сундуке холодные кафтаны, нарядные. Одни запоны чего стоят: изумруды, рубины, а то и белый огонь, шибающий по глазам, как заря. Квач поостерегся снимать с себя то, что прежде надето было. Давай рвать запоны да в мешок кидать, где у него кус сала хранился с луком и хлебом.
Тряханул еще пару сундуков, а в них женские кунтуши. В талию, с узкими рукавами, чтоб в обтяжку, с обшлагами да с отворотами. Кружево все немецкое, с золотыми и серебряными городами, галуны один другого щеголеватей, заковыристей и богаче. Затолкал Квач в свой мешок пару платьев да пару юбок-саян — и полон. Что делать? Давай вокруг себя крутить, под шубу. Старуху утешить хотел. Коли надеть поостережется, так хоть посмотрит всласть.
Набрал дедок добра, сколь на себе унести мог, и тут только опамятовался. Что ж это другие зевают? Побежал своих поискать.
А дверей в доме, как деревьев в лесу. И — никого. Вдруг голоса. Отворил Квач дверь, заранее сияя — вот ведь каков он пан! — да и сморщилась тут его радость, фукнула, как фукает зеленым перезрелый волчий табак.
В белой просторной зале стены в крови, а на большом, как добрый майдан, столе изрубленный саблями пан Четвертинский.
Квач повернулся и пошел прочь от страшного места, и про мешок забыл.