Долгое дело — страница 21 из 85

Петельников ногами зацепил ножки стульев, как обвил их, — пожалуй, мармелад не помешал бы ему для умиротворения той злости, которая уже зарождалась.

— Собака берет след преступника, а не кота.

— Наш Василий, Васильевич пускай сгинет? — спросила Мария, въедаясь в него своими черными запавшими глазами.

— Если человек рубля не пожалел, то уж он наверняка любит кошек. И вашего Василия будет обхаживать.

— А на кой нам чужой-то обормот? — Теперь дородная старушка улыбнулась хитровато, потому что сумела задать ему каверзный вопрос.

— Гражданки, вы в бога верите? — разозлился Петельников.

— Вон Шора с ним знается. — Мария кивнула на свою подругу.

— Ничего не знаюсь!

— Как увидит дом до неба, так и перекрестится.

— Если ваш кот попал в хорошие руки… Неужели вам не жалко другого кота, который сидит в подвале, не ест, не пьет, не моется?.. Где же ваша любовь к животным?

Старушки вдруг насупились, словно он их оскорбил. Мария принялась поправлять кофту, а у пухленькой Нюры неожиданно развязался платок и никак не хотел завязываться.

— Да знаете ли вы, товарищи бабушки, что в Нью-Йорке двести тысяч бездомных кошек?

— А нам с тобой лясы точить некогда, — заявила Мария, вывалившись из своей пещерки.

— Коту-обормоту подошла пора обедать, — разъяснила Нюра, завязав-таки платок.

Инспектор улыбнулся. А Рябинин все не звонил…

Из дневника следователя. Видимо, я опустился до примитива — с трудом делаю работу, которая не доставляет мне удовольствия. А может, я поднялся до человека будущего — с трудом делаю работу, которая не доставляет удовольствия.

В тот день, когда Лида якобы обожглась и порезалась… Вернее, после того дня, когда она вскрикнула на кухне, Рябинин напряг все свои мозговые клетки и все-таки вспомнил, что же тогда промелькнуло, исчезая; вспомнил не мысль, уложенную во фразу, а лишь ее смысл. И отшатнулся, если только можно отшатнуться от выуженных из памяти двух слов — любовь и ненависть. Лида, любовь и ненависть… Но как ни напрягался, он так и не смог разгадать ее вскриков на кухне, хотя чувствовал, что все это лежит на линии тех двух слов, добытых им из своей памяти. И может быть, напрасно добытых, потому что переменчивость ее настроения могла лечь на его фантазию, создав тот причудливый вечер. Так уже когда-то бывало. И проходило…

Рябинин открыл дверь, вошел и хотел, как всегда, бросить портфель в кресло. Но что-то необычное, вроде бы растворенное в воздухе, заставило опустить портфель бережно, как налитый молоком. Он огляделся.

В передней ничего не переменилось. Переменилось… Нет запаха чая. Не пахнет ни тушеным мясом, ни свежими огурцами… Не пахнет ужином. Но чем? Духами. Всю квартиру заполнил жеманный запах каких-то восточных духов, где аромат цветов перемешался с настоем коры, гвоздики и вроде бы даже цитрусовых. И тишина, в воздухе растворились духи и тишина.

Он быстро прошел на кухню — там никого не было. Заглянул в пустую спальню. И чуть не бегом влетел в большую комнату…

Лида сидела в кресле и читала книгу.

В ярком зеленом платье, в котором она любила ходить в театр. Волосы уложены каким-то огненным веером. На груди льдисто блестит ручеек бус из горного хрусталя. Туфли на длинных и острых, как долотца, каблуках. Губы слегка подкрашены, ресницы немного подчернены, глаза чуть подведены. И запах, томный запах зноя и востока…

— Что случилось? — спросил он неуверенно.

Лида вскинула голову, полыхнув прической, и пусто глянула куда-то ему за спину:

— Я не понимаю…

— Что-нибудь произошло? — повторил он, и сам не очень понимая своего вопроса.

Она пожала маленькими узкими плечами.

— Ты нарядная, сидишь в кресле…

— Да? — изумилась Лида, закрывая книгу. — Если жена нарядная и сидит в кресле, то, значит, что-нибудь случилось?

— Ну, как-то необычно…

— Жена нарядная и сидит в кресле — это необычно?

— Вернее — непривычно.

— Нарядная жена в кресле — непривычно?

Рябинин еще не освободился от видения больничной палаты, которое не уходило из памяти, зацепившись там на весь сегодняшний вечер, — он уж знал. Может быть, поэтому и не мог вразумительно объяснить, что же его поразило. Не кресло же с платьем, в самом деле… Или все-таки они — кресло, платье и блесткий ручеек хрустальных бус?

— Давай лучше поедим, — улыбнулся он, обрывая этот никчемный разговор.

— А ужина нет.

— Как нет?

— Я, Сереженька, не приготовила.

— Что-нибудь произошло? — опять вырвалось у него.

Лида взметнулась… Он бы так и сказал, что она взметнулась, тихо сидя в кресле; она могла взметнуться и сидя, стоило ей резко повернуть голову и колыхнуть воздух веером прически.

— Жена не приготовила ужина — это событие?

— Международное…

Она ждала этих его вопросов. Она их знала. Да ею подстроен этот разговор, в котором он вел себя так, как она и предполагала. Но для чего?

Рябинин опустился на ковер, к ее ногам:

— Видимо, нам стоит поговорить?

— Поговорить со мной? — безмерно удивилась Лида, так повысив голос в конце фразы, что бросила «со мной», как ойкнула.

Рябинин чуть было не огляделся:

— А с кем же?

— У тебя есть дневник.

— Дневник для иного.

— Чтобы избежать одиночества?

— Я не одинок.

— Чтобы скрыть свои мысли?

— Их нечего скрывать…

— Пишешь, потому что тебя не слушают?

— Из-за этого я бы не писал.

— Тебя не понимают?

— Я стараюсь общаться с теми, кто меня понимает.

— Тогда зачем же дневник? — с каким-то радостным недоумением спросила она.

— Чтобы бывать наедине с собой.

— А без дневника нельзя?

— Дневник приближает себя к себе…

Она оборвала натиск вопросов, беспомощно приоткрыв рот от своей непонятливости. Рябинин хотел прийти на помощь и рассказать, как он приближается к себе, но взгляд скользнул по обложке ее книги. «Последняя любовь». И чуть пониже, чуть помельче — «Роман». Роман о любви…

Он вздохнул.

— Да? Тебе не нравятся романы о любви?

— Слишком много пишут о том, что слишком редко встречается.

— А если ты ее не замечаешь? — с готовностью предположила она.

— Как-то на днях у меня был свидетель. Влюбился в женщину, ушел от жены. Вторая любовь… Смотрит однажды на ее хорошенькое ушко и видит, что оно точь-в-точь как у первой жены. Загадочные глаза. И у первой были загадочные. Пышные волосы, так и у первой были пышные. Все-таки отыскал на шее крохотную родинку, которой у первой жены не было. И подумал: ради этой родинки и ушел?

— Да?

— Вот еще рассказанный мне случай. Любил, женился, живет. Любовь стала уходить, и это его угнетало. Потом начали ссориться, его и это угнетало. Затем перестали разговаривать, и его опять угнетало. Тогда он задал себе вопрос: а если бы вместо жены была собака? Ведь тоже молчала бы. Он успокоился, и теперь его ничто не угнетает.

— А еще можешь?

— Могу, со следователем откровенничают. Девушка мне рассказала, что такое любовь. Идешь, говорит, по улице, берет он тебя за шею, все смотрят, а у тебя поджилки от счастья дрожат. В метро целует на глазах всего вагона, а у тебя сердце в пятки падает. На пляже лежишь обнявшись на виду отдыхающих и без солнца млеешь.

— К чему ты все это рассказываешь? — спросила Лида, наклоняясь к нему в ожидании важной и заключительной мысли.

— К тому, что идущая по улице парочка еще не означает любви.

— Нет, означает! Вот хоть столечко любви у них все-таки есть.

Она показала, сколько это — вот хоть столечко. Рябинин улыбнулся, разглядывая кончик ее мизинца, зажатого пальцами. Неужели он сел на пол, чтобы беседовать о проблемах любви? Он хотел поговорить о том, что встало между ними. Нет, это слишком — встало. Что-то прошмыгнуло мышиной тенью, что-то прошелестело внезапным ветром.

— А раньше о любви ты думал иначе, — догадалась она; догадалась сейчас вот, разглядывая его сверху, как с птичьего полета.

— Наверное, поумнел.

— Тогда лучше бы не умнел.

— Не понимаю, чем плохи мои теперешние взгляды…

— Раньше любовь была для тебя священна.

— Она и теперь священна, но только любовь, а не подобие.

— Для меня священна даже ее капля.

— Но любовь не бывает каплями. Она или есть, или ее нет…

Рябинин вдруг понял: о чем бы они сейчас ни говорили, они будут говорить только об одном — о той тени, прошмыгнувшей между ними, о том внезапно пробежавшем ветре; будут говорить, хотя он не понимая ни той тени, ни того ветра. Но говорить им лучше о любви, потому что где-то там, на любовных гранях, лежала отгадка и тогдашних ее ожогов-порезов, и сегодняшнего праздничного вида.

Пройдет, все пройдет, стоит лишь объяснить ей свое понимание любви, оказывается, уже новое, которое, оказывается, не похоже на старое. Почему же и как у двух любящих, проживших не один год людей случились разные взгляды на любовь? Да и только ли на любовь? Не вызвано ли это тем опасным супружеским молчанием, когда считаешь, что все и навсегда решено и сказано?.. Тогда он сегодня заговорит; заговорит немедленно, пока еще не поздно, и отныне будет каждую свою мыслишку, каждый пережитый шаг и каждый замеченный миг обсуждать с ней — пока еще не поздно.

— Лида, об этой самой любви нам стоит поговорить…

— Об этой самой? — перебила она.

— Да, черт возьми, об этой самой!

— Извини, ты мешаешь читать.

Она раскрыла книгу — «Последняя любовь». Рябинин вскочил… В передней негромко и невпопад подал голос телефон. И получилось так, что Рябинин вскочил к нему, к телефону.

— Слушаю.

— Следователь Рябинин? — официально спросил женский голос.

— Да.

— Звонят из больницы. Меня просили вам сообщить, что Вера Михайловна Пленникова умерла.

Из дневника следователя. Говорят: «Какая нелепая смерть». А покажите мне другую, покажите мне лепую!

Рябинин сидел у одной стены, Петельников — у другой. Между ними тянулся стол, и за этим столом, тоже в общем-то между ними, сидел Юрий Артемьевич Беспалов. Они молчали, отчего рабочий день прослушивался каждой своей жилкой: за стеной глухо возмущалась Демидова, в приемной постукивали каблуки, наверху печатала машинка, где-то бубнило радио, и всюду звонили телефоны.