— И шкварки, — добавил я.
Во дворе удивился большой лохматой собаке. Ее хозяин меня вразумил:
— Это же колли!
— Знаете, очень похожа на васси.
У Штрауса есть вальс, кажется, с жизнелюбивым названием «Вино, женщины и песни». Так вот, я несу бутылку шампанского. Со мной будет женщина. И сейчас уложу в портфель пластинку с песнями ансамбля не то «Самосады», не то «Самопалы».
Добровольная исповедь. Стала я врачом-эпидемиологом с высшим образованием, а со временем стала и солидной дамой.
Высшее образование… Разумеется, специальность я получила. А при чем тут образование? Если откровенно, то как была бабой, так бабой и осталась. С изыском, конечно…
Рябинина душила радость.
Что он болтает? Слова-то несовместимые… Хорошим не душат. Говорят, что радость распирает. Но вот его душила какой-то взвинченной силой. Интересно, кто первый сказал — злоба душит? И пошло, пошло… Злоба не душит. Она больше трогает разум, а тот умеет держать себя в руках — он взвешивает и рассчитывает. Радость же ложится на сердце, которое безрассудно колотится, захлестывая жаром и разум, и волю, и щеки.
Он вышел из парка, и другой запах, яблочный, перебил цветы и травы. На углу высился штабелек реечных ящиков, завихренный белыми стружками. Первые, ранние яблоки. Рябинин расстегнул портфель и купил их две весовые тарелки. Самое крупное, яркое, немытое, он проколол зубами со звонким хрустом. Под бордовой кожицей розовела мякоть — вкус ананаса…
Яблочный дух заполонил кабинет. Работать было невозможно. Он мешал, этот яблочный дух. От него тоже кружилась голова, как и в парке от политой земли, от цветов и от сквозного ветерка.
Без стука, по-мышиному — как пролез под дверью — появился комендант:
— В буфете имеется кура по два шестьдесят пять.
— А цыпа? — пошутил Рябинин.
— Цыпа была вчера.
— Если кура-цыпа, то уж тогда сардели и сосиси.
— Не завезли. А фрикадели будут к вечеру.
Комендант не улыбался. Только его короткий нос три раза дрогнул, уловив яблочный запах, бьющий из портфеля.
— Александр Иванович, есть вроде бы английская пословица… Съешь яблоко — и врач не нужен. Берите.
Комендант еще раз дрогнул носом и внушительно отказался:
— Яблоки противоречат моему организму.
Рябинин хотел узнать, каким это образом они противоречат, но Александр Иванович вдруг заявил:
— А он есть.
— Кто?
— Смысл жизни.
Рябинин невпопад улыбнулся, рискнул спугнуть страсть в этом, оказывается, впечатлительном человеке. За своими ремонтами и сметами, за побелками и шпатлевками комендант думал об их случайном разговоре на краю города у сурепного поля.
— И в чем же он? — спросил Рябинин.
— Есть смысл.
— В чем?
— Есть смысл, — упрямо повторил Александр Иванович.
— Я тоже считаю, что он есть. Но вот в чем?
— Есть и все.
Нет, комендант не думал — комендант верил. Это лучше неверия. Вера в смысл жизни, как в бога.
И промелькнуло, исчезая…
…Каждый верующий — не думающий. Каждый думающий — не верующий…
А комендант изрек, как приговор:
— Если бы не было у жизни смысла, то все бы повесились.
Хорошо, это называется доказательством от противного. Все бы повесились… Но ведь сколько людей не знают этого смысла, не ищут и не вешаются. Или же знают?
Базалова вальяжно заполнила кабинет, отчего Александр Иванович пропал, как выветрился.
— Ну как? — спросила она, пытливо въедаясь в Рябинина взглядом.
Он вновь открыл портфель:
— Есть английская пословица: съешь яблоко — и можешь не здороваться с врачом.
— Отодубел.
— Ото… что?
— Отошел, говорю. — Она выбрала маленькое яблоко, но с листочком, вытянутое, граненое.
Демидова, как всегда, влетела в кабинет, словно ее сопровождало человек десять. Она отряхнула сигарету на свои туфли и сердито обрадовалась:
— Слава богу, щеки порозовели…
— Мария Федоровна, знаете английскую пословицу: съешь яблоко — и гони врача в шею?
Прокурор заглянул в кабинет, как в больничную палату. И вошел смело, успокоенный женскими улыбками.
— Юрий Артемьевич, в Англии есть закон: врач, который не ест яблок, наказывается тюремным заключением. Угощайтесь.
— Странный закон, — улыбнулся прокурор.
— Странный, — подтвердил Рябинин, улыбаясь.
И промелькнуло, исчезая…
…Какая прелесть быть с людьми в одном кабинете, в одном городе, на одном земном шаре… Всегда бы…
Женщины ушли. Юрий Артемьевич расслабленно опустился на стул:
— Миновали ваши беды?
Рябинин так и улыбался, душимый радостью. Интересно, на кого он сейчас похож? На Буратино, увидевшего цирк.
— Отчего они, Юрий Артемьевич, наши беды?
— Наверное, от плохих людей…
— От них ли?
— Ну, и от нас самих.
— Мы считаем, что наши неприятности от подлецов, от материальных недостатков, от погоды, от невкусного обеда… Юрий Артемьевич, а может быть все они от несовпадений? Одних лишь несовпадений взглядов, характеров, способностей и настроения?
— Надо подумать.
Прокурор легонько зацепил нос, высветлив лицо ватным благодушием. Он ждал хорошего дня. Синего неба и теплого солнца, которые теперь нежили город. Спокойной работы без невероятных происшествий, без руководящих визитов и без грозных жалоб. Воспрявшего следователя, который не знал, как избавиться от улыбки.
— Лучшее лекарство от всех бед, Сергей Георгиевич, творческая работа.
— А работающие творчески — счастливы?
— Творец всегда счастлив.
— Допустим, сотворил автомобиль… Мещанину, который его купил для престижа и спесиво ездит, себя показывает и кислород жжет. Творец счастлив?
— Вещи производят не только для мещан.
— Вещи, вещи… В этом есть что-то унизительное, Юрий Артемьевич. Всю жизнь насыщаться вещами самому и насыщать других.
— Работа на радость людям не может быть унизительной.
— Мне, вам, всем дадена жизнь. И мы ее тратим на изготовление вещей. Ведь это же страшно…
— Без материального производства человечество не проживет.
— Но материальное производство ведь только для того, чтобы существовать, чтобы выжить. И опять вечный вопрос — для чего выживать?
Впервые спорил он легко, как плыл по течению. Впервые спорил с прилипшей улыбкой, которая показалась бы надменной, не знай Беспалов ее истоков.
— Юрий Артемьевич, по-моему, вещизм — это детская болезнь человечества. Чем оно больше будет умнеть, тем меньше будет производить. Впрочем, как и сейчас… Богат вещами — беден духовно. И наоборот.
— И тогда, по-вашему, не будут работать?
— Почему же… Но эта работа будет для главного, для смысла жизни. Вот тогда работа сама станет смыслом жизни.
— Который вы не знаете?
— Который я не знаю.
Но иногда Рябинину казалось, что он его знает. Вернее, он к нему часто, может быть ежедневно, приближается, почти касаясь какой-то неосязаемой своей частицей… Только не разумом, поэтому не может схватить, упуская туда, откуда приходят к нам мысли и куда уходят. И заметил, что он ближе всего к познанию в свои тяжкие минуты. Вот и в прошедшие дни что-то мелькало, где-то подходило, когда-то прикасалось…
— Как там Калязина?
Рябинин, душимый радостью, восторженно смотрел на прокурора, который за все это время ни разу не спросил о деле. И вот только сейчас, после спора, заверенный улыбкой следователя…
Рябинин начал рассказывать, прислушиваясь к бушующей в нем радости. Ему казалось, что и Беспалов к ней прислушивается, — иначе бы не улыбался.
— Всего, Юрий Артемьевич, у нее четыре преступления…
— Потерпевшие опознают?
— Без сомнения.
Распахнутый портфель так и лежал на столе, источая запах окрепшего лета. Рябинин схватился за уголки и высыпал все яблоки на свои бумаги:
— Берите же! Знаете, в Англии есть обычай… Если врач не любит яблоки, то его вешают.
Из дневника следователя. Все от несовпадений. Может быть вернее, от несовместимости. Откуда же она, эта несовместимость? Я думаю, в основе человеческой несовместимости лежит убеждение каждого, что все мы равны и подобны. Да, мы равны политически, экономически, биологически… Но у каждого свой характер. Каждый получил свое воспитание. Свой ум, свои способности, свой возраст и свой образ жизни. Поэтому психологически мы все разные. И поэтому, встретив человека, не нужно думать: «Вот такой же человек, как я». Лучше удивиться: «Вот здорово — у него тоже два глаза, две руки и в квартире тоже стоит телевизор». И тогда познавать этого человека, как прилетевшего инопланетянина, — с любопытством, добротой и надеждой на совместимость.
Добровольная исповедь. Возможно, под давлением своей же собственной энергии я бы из эпидемиолога превратилась в профессоршу, артистку или заведующую комиссионным магазином… Но подвернулся он. Что я говорю — подвернулся. Явился, он явился, как вылез из летающей тарелки. А я была молодая, красивая. Раскованная, рисковая. В джинсах, джерсях и замшах.
Еду как-то в автобусе. Стоит мужчина с книжечкой. Лицо закрыто очками, как забралом. Рубашка чистая, но стираная-перестираная. Костюм выглажен, но потерт, блестит на плечах серебряными погончиками. И что он, думаете, читает? Стихи. Хотела я ему сказать: «Чудак, чтобы носить новые костюмы, надо читать не стихи, а инструкции». Разумеется, это был не он, не тот. Это был антигерой. А тот явился, как из летающей тарелки. Я успела лишь обомлеть.
Микроскоп, набычившись, смотрел в стол. Лида шлепнула его по тубусу и отошла к окну, широкому и чистому, как июльское небо за ним.
В этом небе — видимо, на границе воздуха и пустоты — замедленно кружились какие-то светлые птицы. Вольготно, распластанно, сами по себе… Лида привстала на цыпочки, подавшись к ним на сантиметр. Она верила, что когда-то человек летал. Не на самолетах, а вот так, вольготно распластавшись. Может быть, когда еще и не был человеком… И бессознательно об этом помнит, и хочет взлететь, привставая на цыпочки и подаваясь к птицам на один сантиметр. Но особенно свое родство с птицами чувствуют дети, которые летают во сне и — кто знает? — может быть, потихоньку от взрослых летают и днем.