Долгое дело — страница 24 из 86


Рябинин ходил по улицам. Он не знал иного способа успокоения души, кроме сильного утомления тела.

Проспект, как это бывает в районах новостроек, внезапно оборвался, выстелив перед собой сурепное поле. Солнце почти на глазах потеряло форму шара и сползло за горизонт расплавленной массой, как вытекло из своей огненной оболочки. Запахло жидкими пригородными травами и сухой глинистой землёй.

Остатки солнечных лучей и полевые запахи заслонила чёрная нелетняя фигура.

— Я тут живу. — Комендант показал на серую пятнадцатиэтажную глыбу. — А вы кого-то выслеживаете?

— Да, уже выследил.

— Кого?

— Солнце.

— Это какое?

— Которое только что закатилось.

— Я тоже живу по современному стилю, — обиделся комендант.

— Александр Иванович, а вы когда-нибудь искали смысл жизни? — вырвался у Рябинина озорной вопрос.

— Это раньше искали, когда не было телевизоров.

Улыбка Рябинина спугнула коменданта — он кивнул и как-то ушёл бочком: чёрный человек в чёрном костюме с единственно светлыми пятнышками — синими носками.

И опять поплыли дома и побежал под ботинками асфальт.

Рябинин умел говорить с людьми. Он понимал любого, даже того, кого не, принимал. Ему признавались в том, в чём не признавались и себе. Он умел, он знал, он понимал… Но это там, за столом, в следственном кабинете.

Тихая улица оказалась вся в пуху. Он бежал серыми комочками по асфальту и вспугнуто взлетал перед машинами. Он плыл в уличном воздушном потоке, цепляясь за углы и шероховатости. Крупный зонт пуха влетел в открытое окно и свободно вылетел, как шаровая молния.

Почему с посторонним, с чужим, с незнакомым говорить проще, чем с близким?

И промелькнуло, исчезая…

…Ударить чаще всего хочется любимого человека…

Промелькнула какая-то глупость, но всё-таки почему удавалось растрогать матёрых уркаганов, которые сморкались, тёрли кулачищами глаза и рассказывали про себя всё, не упуская ни интимных, ни воровских подробностей? Почему не получается разговора с любимой женщиной, у которой что-то случилось, или это у него случилось, или у них обоих случилось?..

Рябинин убыстрил шаг, словно куда-то опаздывал. Он уже не интересовался названиями улиц и не считал кварталы, занятый едкими и непроходящими мыслями. Он почти бежал, сжигаемый этими «почему» — от них бежал и с ними.

Восьмиэтажный блочный дом в тихом закоулке удивлял прохожих белой, чуть не мраморной доской с жёлтыми, чуть не золотыми буквами: «Дом высокой». Зачем писать, что дом высокий? Не такой уж он и высокий. И почему неграмотно: «высокой»?.. Редко кто догадывался, что буквы третьего слова «культуры» — осыпались с доски, как листья с осеннего дерева. «Дом высокой». Не сюда ли Рябинин бежал своими беспорядочными зигзагами?..

Он поднялся на третий этаж и позвонил в квартиру с дверью, исполосованной блестящими, похожими на фольгу, лентами. За ней сначала раскашлялись. Затем дверь приоткрылась, показав в проёме совок бородки, который мелко затрясся. Жилистые смуглые руки схватили Рябинина и втащили в переднюю. Запах книг, яичницы и свежего кофе знакомо щекотнул нос, а скулу щекотнула жёсткая бородка, что означало поцелуй.

— Следопытский нюх привёл тебя к ужину…

Гостинщиков втолкнул его в комнату своей холостяцкой квартирки и толкал до самого стола, где на чистейшей белой скатерти сиял ровно один прибор. Второй появился рядом мгновенно — расписанные золотом тарелки, серебряные нож и вилка, хрустальный фужер, салфетка… Рябинин знал, что утром Рэм Фёдорович съедает из холодильника кусок сыра и стоя выпивает стакан чая, в обед берёт на подносик столовские щи с котлетами, в поле ест всё и везде и только дома по вечерам ужинает на фарфоре и хрустале, под классическую музыку, иногда при свечах.

— Сезар Франк, — сказал геолог, протянул руку за полку и включил стереофонический проигрыватель.

Рябинин почти не знал Франка. Под тихую музыку он рассеянно отпил портвейн из старинной кубической рюмки, ковырнул вилкой загадочное блюдо яичница с давлеными абрикосами, посыпанная какой-то запашистой травкой, — и спросил:

— А чаю можно?

— Так, следствие в тупике…

Чай, как всегда, влился прямо в кровь.

— Приятно, что ты приходишь со своими бедами ко мне.

— Чего ж тут приятного? — вяло спросил Рябинин.

Рэм Фёдорович, одетый к ужину, провёл ладонью по тёмному, с далёкой игрой зари, галстуку и поправил воротник до блеска белой рубашки.

— Видишь ли, к человеку, к которому не хочется идти в горе, не стоит ходить и в радости.

Рябинин неожиданно и легко улыбнулся. Оказывается, не только чай умеет вливаться прямо в кровь; оказывается, человеческая мысль тоже умеет, а уж кровь доносит её до нашей души. Не за этим ли он сюда и пришёл?

Он коротко рассказал про бриллиант и смерть продавщицы.

— Да неужели ты к этому не привык? — удивился Гостинщиков.

— Разве можно привыкнуть к смерти?

— Привыкнуть можно ко всему.

— Нет, можно только притерпеться.

Рэм Фёдорович взял рюмку в тонкие сухие пальцы, сделал глоток и блаженно улыбнулся: хорошая музыка, красивая сервировка, марочный портвейн, рядом друг… Он сделал второй глоток и спросил ещё тем, полевым голосом, когда один из них был коллектором, а второй — начинающим геологом:

— Как я тебя звал-то?

— Романтиком.

— Как ты меня звал-то?

— Циником.

Гостинщиков довольно кивнул, заостряя бородку частым поглаживанием ладони:

— Э, умерла свидетельница… Ну и что? И ты умрёшь. Смерть естественна.

— Неужели естественна?

Рэм Фёдорович нацелил свою бородку-колышек прямо ему на грудь и смотрел прищуренно с высоты поднятой головы.

— Серёжа, с этой мыслью человек смиряется ещё в молодости.

Рябинин встал и прошёлся вдоль книжного стеллажа. Книги, книги… По геологии, геофизике, геохимии, геотектонике… По математике, кибернетике, бионике… Эти книги его не очень интересовали, ибо они были о том мире, который поддавался исчислению. Землю и звёзды, лучи и молекулы человечество подсчитает, взвесит вычислит. Душу бы не забыли…

— А старость естественна? — спросил Рябинин.

— Знаешь, Серёжа, э, что такое пыль? Это бывшие крепчайшие горные породы. А ты спрашиваешь о человеческом теле.

— А подлость, глупость и разная дрянь — естественны?

— Э, Серёжа, на своих кодексах ты поднаторел в софистике.

Рэм Фёдорович наслаждался: кроме сервировки, музыки и друга вырисовывался спор, которые он любил больше научной работы, а возможно, научную работу любил именно за споры.

— В чём же я софист?

— Перескочил с материи на социальность.

— Я хотел показать, что уж коли естественна главная подлость мира смерть, то остальные подлости тем более естественны.

— Восставать против законов природы, Серёжа, позволено лишь богам.

— В смирении перед смертью есть что-то рабское.

И промелькнуло, исчезая…

…Человек, который находит смерть естественной, недостоин жизни…

Пронеслась. Иногда Рябинину хотелось поймать убегающую мысль — куда они бегут, уж не в космос ли? А иногда был рад этому стремительному исчезновению, ибо поймай он её, не знал бы, что с ней делать.

— Осознавать реальность не рабство, а мудрость. Налить ещё чаю?

Рябинин кивнул.

— Значит я не мудр.

— А ты мудрым никогда и не будешь.

— Почему же?

— Ты романтик, а они до смерти остаются наивными.

Рябинин подошёл к другой стене, к другому стеллажу, где не было ни одной книги. Породы, минералы, друзы, глыбы, кристаллы… Крепчайший каменный мир, тот самый, который превращается в прах. Неужели вот этот длиннющий и яркий, как ракета, кристалл горного хрусталя станет пылью? Неужели этот кусок сахарного мрамора рассыплется? Неужели эти золотые кубики вкраплённого пирита станут пылинками? Неужели васильковый лазурит, лимонный топаз и медовый янтарь превратятся в ничто? И неужели тот бриллиант, из-за которого умер человек, тоже станет прахом? Тогда зачем же…

— Рэм Фёдорович, тебе пятьдесят лет…

— Прекрасный возраст! Ещё ничего не болит, но уже всё соображаешь.

— Вероятно, такие вопросы задают столетним…

— Прекрасный возраст! — опять перебил геолог. — И девушки на тебя ещё посматривают, и пожилые дамы уже поглядывают.

— И всё-таки: тогда в чём же смысл нашей жизни?

Гостинщиков встрепенулся: составилась чашка с кофе, задрожала палевая бородка, ещё больше потемнели глаза, и мелькнула его сатанинская ухмылка… Рябинин знал, что сейчас его старший друг будет говорить сильно, интересно и долго.

Но Рэм Фёдорович отрезал:

— Нет смысла.

— Как нет?

— А никакого.

— Как же так? — сказал Рябинин, удивившись не ответу, а той беспечности, с которой были сказаны эти страшные слова.

— А ты взгляни на небо! — Вот теперь Гостинщиков заговорил. — Там природа решает свои задачи, пользуясь массами, силами и расстояниями, которые мы даже не можем представить. Она делит мириады на бесконечность, множит сонмы на бескрайность, расщепляет бездны на беспредельность… Серёжа, это жутко. И в этом кошмаре есть пылинка — Земля, а на этой пылинке несколько миллиардов людишек-муравьишек… Да мы у природы даже не числимся в её описи. Так какой же смысл в нашем существовании?

Рэм Фёдорович взял чашку и со вкусом отпил натуральный кофе, который он лично смолол на ручной мельнице.

— Тогда что же ты сидишь? — тихо спросил Рябинин.

— То есть?

— Почему безмятежно пьёшь кофе? Почему не бежишь хлопотать и жаловаться? Почему ничего не делаешь, зная, что мы зря живём и плодимся? Почему ты об этом не говоришь людям, почему не возмущаешься, не кричишь, не стонешь и не плачешь?


Из дневника следователя.

Есть люди, которым очень нравится спокойное слово «естественно». Этим словом почти всё можно объяснить, ничего не объясняя. Оно освобождает разум от мысли и сердце от тревоги. А ведь сколько в естественном неестественного. Глупость, злоба, краткость нашей жизни, болезни, смерть, голод, войны — неужели естественны?