Кологородская поставила рядом с собой крупный, прямо-таки мужской портфель, задумчиво побарабанила по нему пальцами и заговорила, подбирая слова:
— Представьте это письмо в музее. Лежит под стеклом и лежит. А если вы его подарите, то рядом с письмом будет табличка, кто подарил и когда.
— Нет-нет…
— Вы должны это сделать и ради Поэта.
— Да ведь теперь нет истинных ценителей поэзии.
Гостья опять улыбнулась своей девичьей улыбкой, как провинившаяся дочка. Она расстегнула верхнюю пуговицу жакета, и эта простота понравилась Антонине Максимовне.
— Теперь нет и настоящих поэтов, — сказала работница музея, приглушая голос.
— О, я тоже так считаю, да вслух уж не говорю.
— В журнале прочла такие строки: «Она его за муки полюбила, а он её и сам не знал за что…»
— Неужели? — удивилась старушка, загораясь слабеньким отсветным румянцем.
— Антонина Максимовна, у поэта должна быть женская душа. А теперешние поэты всё по командировкам ездят.
Кологородская в сердцах расстегнула ещё одну пуговицу.
— Вы правы. Ездят и ненатурально восторгаются. Растущий хлеб, завод, какая-нибудь труба их беспредельно удивляют, как будто они с луны свалились.
— Антонина Максимовна, а где у них натуральные чувства?
— Да, теперь сочинённые. Раньше страдали.
— Поэзию, Антонина Максимовна, постигает участь флоры — она исчезает.
Хозяйка поднялась вдруг с неожиданной и лёгкой силой.
— Я вам покажу письмо…
Лист плотной, потемневшей бумаги лежал в рамке под стеклом. По нему свободно бежали тонкие и высокие буквы, чуть надломленные посредине, словно у каждой была талия. Чернила уже поблёкли и не имели определённого цвета…
От волнения Кологородская расстегнула очередную пуговицу.
— Почерк непонятный.
— А знаете, чем писано? Гусиным пером.
— Вы прочли?
— Да я знаю его наизусть.
— О любви?
— Он пишет женщине, в которую влюбился на балу. Она неосторожно приподняла платье. Поэт увидел её ножку и чуть не потерял сознание.
— Какая сексуальность!
— Как вы сказали?
— Сейчас бы его не поняли.
— Раньше знали, что такое чувства.
— Антонина Максимовна, вас… любили так?
— О, это особый разговор…
Кологородская нервно теребила жакет, бегая пальцами по ткани, похожей на затуманенный полиэтилен. Они коснулись последней пуговицы, которая с готовностью расстегнулась, открыв грудь. В глубокой ложбине таинственно блеснул золотой крестик на серебряной цепочке.
— Вы… по моде или верующая? — тихо спросила хозяйка.
— О, извините, — засуетилась Кологородская, запахивая жакет. — Об этом никто не знает.
— Меня не бойтесь, я сама хожу в церковь.
— Вот бы встретить такого человека, — вполголоса сказала гостья, очарованно разглядывая скоропись Поэта.
— Я забыла ваше имя…
— Ангелина Семёновна Кологородская.
Старушка взяла письмо, опять поднялась и, начав бледнеть прозрачной бледностью, заговорила торжественно и громко, видимо, из всех собранных сил:
— Вы правы. Какой смысл отдать его после смерти? За других я уже не порадуюсь. А продавать за деньги грех…
Она закашлялась тихим, каким-то овечьим кашлем. Но отдышалась.
— Ангелина Семёновна, я передаю это письмо Поэта в дар государству.
Кологородская шумно и радостно встала, приняла письмо, пожала дарительнице руку и поцеловала её в щёку.
— Другой бы женщине не отдала, — призналась Антонина Максимовна и заплакала.
И пока Кологородская составляла акт на большом официальном бланке с гербом, старушка глядела на письмо и тихо плакала, как над умершим человеком. Она безразлично подписала бумагу, вытерла опавшие от времени щёки и бессмысленно попросила:
— Не потеряйте, ему цены нет.
— А сколько приблизительно?
— Я имела в виду историческую ценность.
— Антонина Максимовна, можно зайти завтра?
— Приходите, приходите. Чайку попьём.
— Расскажу, в какой газете будет информация о вашем поступке и где письмо будет выставлено. А вы расскажете про свою поэтическую любовь…
Старушка бессильно махнула жёлтой рукой. Кологородская опять чмокнула её в остуженную слезами щёку и пошла к лифту.
Антонина Максимовна закрыла дверь. На трюмо лежала блёклая шляпа с обескровленными вишенками. Шляпа была моложе письма лет на сто, но ей казалось, что они ровесники и она её носила, когда Поэт написал женщине это письмо. Но теперь письма нет. Для чего же хранить шляпу?
Она прошла в комнату, уж и не очень касаясь пола, — как по воздуху. На столе лежал дарственный акт. Антонина Максимовна взяла этот лист, который был теперь вместо письма.
Под гербом краснело огромное слово «Грамота». А дальше сообщалось, что за примерное поведение и отличную успеваемость этой грамотой награждается ученик сто первой школы Вася Семикозов.
Из дневника следователя.
Я шёл по улице, и вечернее солнце, ударившее в спину, положило мою тень на асфальт. Странно. Чёрная, плотная и чёткая тень… Значит, моё тело загораживает свет? Значит, оно есть, моё тело? Значит, я живу?
Добровольная исповедь.
Что я хотела делать в жизни? Как говорят школьники: кем быть? Вы сейчас улыбнётесь, но исповедь есть исповедь. Я хотела стать богом. Нет-нет, не женщиной-богиней, этакой красоткой для всеобщего обозрения, а богом — всесильным, мудрым и незаменимым. Думаете, это невозможно? Быть умнее всех. Понимать то, чего другие не понимают. Предвидеть, чего и футурологам невдомёк. Помнить то, что все давно позабыли. Делать, что у других не получается. Думаете, невозможно? Стать таким человеком, к которому приходили бы люди, напрасно обойдя все инстанции. Стать такой, чтобы твой адрес узнавали в других городах. Председатель исполкома в просьбе отказал, а Калязина её удовлетворила — вот каким человеком стать. Думаете, невозможно? Так вот, я им стала.
В институтскую столовую Лида теперь не ходила.
Сторонясь людей, она выскользнула на улицу и неуверенно зашла в кафе. Взяла, что попалось на глаза. Котлету и стакан жёлтого сока. Котлета из мяса… Разве? Но ведь это не мясо — это труп животного. Сок… Это не сок это кровь растений.
Она бросила вилку и побрела в сквер. Её остановил городской стожок, накошенный в газоне и придавленный бревном. Боже… Это не бревно — это туловище дерева. На нём не смола — на нём слёзы сосны. И это не стожок — это тельца цветов…
— Не стог, а кочка.
Лида отпрянула от знакомого голоса, которого быть здесь не должно.
— Вадим? Что вы тут делаете?
— Тсс! Я слежу вон за тем человеком…
Петельников скосил глаза на далёкую скамейку, где благообразный пенсионер мирно кормил голубей.
— Что же он сделал? — удивилась Лида.
— Отравил свою жену.
— Да? За что?
— За измену.
Она шагнула назад, отстраняясь от инспектора и раздражённо краснея.
— Следите за мной, да?
— Слежу, — подтвердил инспектор, обдавая её радостной улыбкой.
— На каком основании? — вспыхнула она.
— Такая у меня работа.
— Ваша работа следить за убийцами!
— А вы разве никого не убиваете? — вполголоса спросил Петельников, сминая улыбку твердеющими губами.
Лида вскинула голову. Светлые волосы неожиданно блеснули рыжим и упорным огнём. В серых глазах пробежала диковатая зелень. Но всё пропало под набежавшим страхом, когда другие её мысли заслонила последняя: неужели она убивает?
— Он вас послал?
— Вы не знаете своего мужа, — усмехнулся инспектор.
— Нет, знаю, — звонко и глупо возразила она.
— По-моему, теперь вы даже не подозреваете о его неприятностях.
Лида знала эти неприятности, но у неё начало всё цепенеть и отваливаться от холодеющей мысли, что появились другие беды, новые, в которых виновата уже она.
— Любой свидетель может умереть, — сказала Лида, не догадываясь, что она не Рябинина оправдывает, а оправдывается сама.
— Да разве дело в том, что умерла свидетельница? Рябинин её не допросил.
— Почему?
— Пожалел больную женщину.
Казалось, что у неё перехватило дыхание. Она смотрела в суховатое, как вычерченное, лицо инспектора, не понимая наплывающей злости к этому человеку.
— Вы бы не пожалели, — бросила Лида и пошла, стараясь оторваться от инспектора. Но скрип песка под тяжёлыми шагами настигал.
Она резко повернулась и встретила его нещадным вопросом:
— Что вы лезете не в своё дело?
— Вы мне льстите.
Она сердито оглядела его, не понимая этих слов.
— Люди только своими делами и занимаются, а я вот чужими.
— Вас не просят.
— Лида, я его высеку.
— Кого?
— Вы знаете кого.
— А я подам на вас в суд!
Странная и сладкая боль чуть не свела скулы, ушла на переносицу и докатилась до глаз. Лида испуганно села на скамейку, зная, что сейчас она может расплакаться. Петельников тихонько опустился рядом.
Сквер, отмежеванный от улицы заслоном кустарника, жил своей микрожизнью. Старушки, дети, голуби… Пахло цветами и нашинкованной травой, которую не скосили, а состригли маленькой тарахтящей машинкой.
— По-моему, есть четыре типа женщин, — сказал инспектор вроде бы самому себе.
Но Лида отозвалась — лишь бы спугнуть слёзы:
— Да?
— Красавицы, в которых влюбляются.
— Да?
— Секс-девы, с которыми проводят время.
— Да?
— Семьянинки, которых берут в жёны.
— Да?
— Общественницы, с которыми рядом трудятся.
— Сейчас вы скажете, к какому типу по этой пошлой классификации отношусь я.
— Раньше я думал, что вы относитесь к пятому типу.
— Ах, есть ещё и пятый…
— Да, женщина-друг.
Она поднялась и заговорила, как захлестала словами:
— Ваша дурацкая классификация ничего не стоит. Истинная женщина обладает всеми пунктиками. А истинный мужчина не суётся в чужие дела.
Инспектор тоже встал, заметно бледнея.
— Лида, чего бы я стоил, если бы не лез в дела своих друзей…