Долгое-долгое детство — страница 11 из 49

- Нет, у него дети светлыми не бывают, все черные. Говорю же, меня сюда из другого мира, из страны счастливых забросило. Все равно меня отыщут...

Много после этого ураганов прошло, много вихрей пронеслось, но все они обходили моего друга стороной. Асхат об этом больше никогда не говорил, ни разу. И я не поминал.

Так, наперегонки с судьбой, мы и подрастали. Выросли, вытянулись. Когда Асхат был маленький, старый Искандер в школу его не пускал: "Только и осталось - к черту, за наукой ходить!" - говорил он. Потом уже и сам Асхат не очень рвался. Так и остался полуграмотным, еле буквы разбирал. Но прославился в нашем ауле и во всех соседних как острослов, выдумщик, сочинитель песен. Из-за острого языка и поколачивали порой. Но он не унывал, языка своего не укрощал, только приговаривал: "По вору и кнут".

Но однажды налетела черная буря, накрыла всю страну, закружила наших джигитов и унесла в далекие края. Не из светлых стран пришла эта буря - из черной страны горя нагрянула. Асхат уже понимал тогда, что родная земля его с шелковой травой - вся здесь, у его ног. Било и мотало нас этим вихрем, мы становились мужчинами, и в долю выпало кому смерть, кому слава. Но выше всех бурь поднялся священный свет родной земли, он осветил мужество живых и могилы мертвых.

Многих огненный вихрь унес в страну, откуда возврата нет. Пропал без вести и Асхат. Но я не могу поверить. Он был не из тех, кто пропадает без вести. Видно, синева его глаз слилась где-то с синевой неба. Не думаю, что умер он в судорогах, корчась на земле. Может, ехал он верхом и рухнул с седла, а может, в пылающем самолете сгорел высоко в небе. Он был красивым человеком. Я не верю, что красивый человек может умереть некрасиво. Он был поэтом. Смерть поэта не может быть безобразной.

Прошли годы, я уже думал, что Асхат совсем ушел в омут времени. Но вдруг - глазу, как ветер невидимая, уху, как луч, неслышная - весть о нем пронеслась над нашей землей. Будто бы видели: одноухий синеглазый юноша перепрыгивает с планеты на планету и лучиной зажигает потухшие звезды. А тем, что тускло горят, добавляет яркости. Этому вполне можно верить. Он был поэтом. Значит, поэт взялся за свое главное дело.

ОПОЗОРЕННЫЙ ГОРОД

За домом гнусавый Валетдин рубит дрова. Ударит разок топором и молит, уставясь в небо:

- О небо! Забери же кого-нибудь! Или меня забери, или бабушку! Только и знает: наруби дров да наруби дров!

Он опять нехотя тюкает по березовому полену, лежащему на чурбаке. Полено не поддается, только подпрыгивает.

- И полено твердое... и топор тупой! - жалуется он. - Ну почему только мне все так вредничают!

Валетдин сдернул с головы свою заскорузлую тюбетейку и швырнул оземь. У завалинки, где она упала, фыркнула и взметнулась пыль. Он опять устремил взгляд в синее небо. Из его в дальней дали блуждающих глаз брызнули слезы.

- О небо! Ты меня одного, сиротину своего, забери. А бабушка пусть тут останется. Пусть одна в свою сласть поживет - со всем скотомимением управляется. Слышишь, небо?

Валетдин и его бабушка, совсем дряхлая старушка Гидель-ниса, живут вдвоем. Отец Валетдина с германской войны не вернулся, мать в другой аул, в Кусюм, замуж вышла. "Скотом-имением" же зовется - однорогая желто-пегая коза. И коза-то не коза - косуля настоящая. То и дело аульское стадо куда-нибудь уведет. Валетдин не нахвалится: "Наша пегая коза всему стаду голова, темноту вашу: вислопузых невежественных коров да бестолочь баранью - куда хочет заведет. Хотя молока и не в избытке дает, она высоким своим положением известна, по делам почитаема..."

"По делам почитаема", - говорит. Так ли уж почитаема? Не зря же давеча, когда Младшая Мать на женском собрании припозднилась, отец с насмешкой бросил: "Что-то ты, женушка, от дела виляешь, на собрания зачастила - глядишь, так и в козы бабки Гидельнисы выбьешься..." Младшая Мать только хихикнула, но и то без особой живости...

Я стою, прислонившись к углу избенки бабушки Гидельнисы. Валетдин все еще не замечает меня. Он бросил топор и плюхнулся на чурбак. По щекам все так же текли слезы. Он долго молчал, потом снова поднял лицо к небу:

- О небо! Эту свою молитву я обратно беру. Оставь нас обоих здесь. Не то бабушке одной, без меня, совсем плохо будет. А вместе проживем как-нибудь: две сироты - родня друг другу.

Тут я не вытерпел и от жалости к Валетдину и бабушке заплакал. Валетдин вздрогнул и повернулся ко мне. Поначалу то ли напугался, то ли рассердился - так и отпрянул в сторону. Увидев же, что посторонних - "всего лишь я", успокоился.

- Тронул кто? - спросил он мягко.

- Никто.

- А чего воск давишь?

- К твоим слезам... Ты хорошо сделал, что свою молитву обратно взял. Что тебе там, в холодном небе, делать?

Наверное, это и было в моей жизни в первый раз, когда я, чужою горестью горюя, слезам другого вослед заплакал. А когда за другим вослед песню запел, этого не помню. Пожалуй, уже позже, много позже...

- Ты не плакал, я не плакал. Ясно? - сказал Валетдин. - Не мужское дело - слезы точить.

- Ясно, - покивал я, хотя и не совсем понял. Этого До конца я и потом не пойму. Даже когда несгибаемые вроде мужчины рыдали - я не удивлялся, их не винил. Если бы и камень вдруг выжал слезу, сказал бы: видно, так схватило...

- Если этот сук за три удара не перерублю - не зваться мне Валетдином, - сказал он и трижды плюнул себе на ладони. Взял топор, яростно замахнулся... и первое отрубленное полешко легко спрыгнуло с чурбака. Дальше Валетдин знай рубил - только полешки в сторону откатывались. Вот загадка! Топор ли за это время навострился, дерево ли мягким стало?

Вышла во двор бабушка Гидельниса. Смотрит на внука, нарадоваться не может.

- Вот он какой, мой работящий, мой послушный! Когда за дело берется - даже сердцем встрепенется. Опора моя, столб золотой... Даже тюбетеечку скинул. Если еще и домой занесет, что нарубил...

- Я сам! - сказал я и начал поспешно набирать в охапку дрова.

- - Чтоб род твой в благости жил, и ты послушный, оказывается, отсыпала бабушка и мне похвалы. - добро, другому сделанное, божьей милостью возвращается, - сказала и ушла в дом.

Один вздох - и я уже две охапки занес.

Их избушка, маленькая, в один размах - что вдоль, что поперек - наш главный стан. И зимой и летом ребята с Верхнего конца улицы здесь собираются. Тут вольготно. Ни запретов, ни ругани. Потому и малую просьбу бабушки Гидель-нисы спешим выполнить с большим усердием. По правде говоря, ее хитрый "столб золотой" насчет работы вовсе не из тех, кому такая громкая похвала положена. Захочет - исполнит просьбу, не захочет - хоть убей, и щетинкой, как говорится, не шевельнет. Упрямством он набит туго.

Собираемся мы, как синицы на свежую бойню слетаются: только первый появился, глядь, уже и все стянулись. Следом за мной Хамитьян явился, за ним Шайхаттар, потом Ибрагим с Асхатом, Мухаррям - сын Хусаина, Ану-ар - сын Белого Юмагула. Последним показался сам вожак.

До обеда мы кто где: по дому посильную работу делаем, мелкими играми забавляемся. А к вечеру собираемся все вместе и делимся на два войска. Играем в самую большую, самую настоящую игру, которая называется "Германской войной". Я не могу дождаться часа, когда снова стану могучим Рукавказом. Одно только плохо, меня все время из стана в стан перекидывают: то я под рукой России, то - Германии. Однако и там и здесь бьюсь яростно, беспощадно, редко когда бывает, чтобы кровь из носа не пошла или там без синяка обошлось или подбитого глаза. О пуговицах и речи нет, все с воротника счистил. Старшая Мать пришивать не успевает.

Уже "Германской войне" вспыхнуть вот-вот осталось, как пришел запыхавшийся Насип, по прозвищу Удачливая Рука. Забавный он, этот Насип. Какое бы дело мы ни начали, он уже молит: "Ребята, пусть мой почин будет, у меня рука удачливая". Сядем рыбу ловить, он спешит свою удочку первым забросить: "У меня рука удачливая, у всех рыба, как ошалелая, клевать будет". Шлеп - и его поплавок падает в воду. Упадет, покачивается, будто поудобней устраивается, и засыпает. И другие поплавки сидят, не шевельнутся. "Сейчас... сейчас... - шепчет Насип. Это рыба наше терпение испытывает. Много терпеть - много иметь". Вот и терпишь, сидишь... Или в лес за свербигой пойдем, все этот же Насип вперед заскочит: "Давайте, ребята, первую свербигу я сорву, у меня рука счастливая, всем удача будет". Однако когда как: то есть удача, то ее в помине нет. А в прошлом году, когда начали жать рожь, он опять: "Отец, давай первый пучок я сожну, у меня же рука легкая, вся работа складно пойдет". Сказал... и первым же взмахом серпа мизинец левой руки до кости прохватил. Чего только не терпят счастливые Насиповы руки! Ладит стрелу - молотком тюкнет, в скальных расщелинах птичьи яйца ищет - камнем придавит, даже двери закрывает - редко не прищемит. Но в удачливость своих рук он верит всей душой. Меня досада берет, как Насип всегда везде суется. "Себя показать хочет", - злюсь я. Что Насип не для себя - другим удачу добыть старался, я понял потом, много лет спустя.

Однажды он докажет, что руки у него и впрямь удачливые, навек докажет...

Так вот, "Германская война" уже готова была вспыхнуть, когда Удачливая Рука, захлебываясь, сообщил весть:

- Ребята! Разговаривали сейчас мой отец и Круглый Та-лип. Круглый и говорит, у русских, оказывается, в городе калашный праздник, и на этом празднике всем калачи задаром раздают, говорит. Белые-белые калачи, вот такие, - и он показал, какой толщины калачи. Самое малое - с мельничный жернов.

Новость и вправду была удивительной. У нас глаза под потолок полезли. Мы все враз языка лишились.

- Врет, поди, - первым опомнился Шайхаттар, который из всего себе выгоду вытянет. У этого Шайхаттара железные коньки есть. Скатился на этих коньках по горбатому переулку Белого Юмагула два раза - плати копейку. Шесть раз - три копейки. На большее - казна тоща. Как зима приходит, я дотла нищаю.