Долгое-долгое детство. Помилование. Деревенские адвокаты — страница 47 из 107

— А-а!.. Этих не утешайте. Пусть плачут. Вот они-то и должны горькими слезами плакать. — Талип прикрыл глаза и быстро открыл. Глубокая печаль была в его взгляде. — Много мечтал, много привирал, братцы, порой мечту с выдумкой путал я в этой жизни. Но когда уже могила на меня рот разинула, не совру: таких не было. Нет, не выпало мне на долю, любя, любимым быть.

И стеклянный дворец, возведенный мечтою Талипа, от неуместного вопроса Насипа разлетелся вдребезги. Даже звон в ушах прозвенел дзинь-нь!..

Долго сидели молча. Талип, уткнув очи в потолок, тихо лежал. Валетдин, самый старший из гостей, снова связал концы оборвавшейся беседы:

— Рановато в путь трогаешься, Талип-агай, рановато… Вот и нового каменного моста через Дёму не увидишь.

— Мост? — умирающий приподнял голову. Знал Валетдин, куда целил. Уже много лет Круглый Талип мечтал каменный мост через Дёму построить, на каждом сборище, на каждом собрании клич бросал, народ уговаривал.

— Кто строит?

— Государство. На днях только решение вышло, — беззастенчиво врал Валетдин. — За год должны построить. Каменный, в ледорезы стальные. По твоему желанию, по твоим замыслам будет мост. Видишь, государство твои мечты приняло и в жизнь их претворяет. А ты, вместо того чтобы в новых сапогах с подковами по новому мосту первым пройти, в яму норовишь залезть. Нехорошо, Талип-агай. Кто же теперь по мосту первым пройдет? Казна-Исхак со своим ремнем, что ли? За что Исхаку такой почет?

— Еще чего, Исхаку… Подоткни-ка подушку. — Я подоткнул, он лег повыше. — Вы им скажите, пусть ледорезы из стали не делают. Бесхозяйственность это. И бетонные сойдут. В стране и без того нужда в стали большая.

— Скажем.

— Исхак, говоришь… а? Вот ведь кому мир-то остается, а?..

— Останется, коли оставляют… — без капли сочувствия, без тени сострадания согласился Валетдин.

— Ну, ладно, мост, он и есть мост, — вставил слово и я. — Талип-агай и по каменным, и по чугунным мостам хаживал. Бывалому человеку это не диковина. Вон, электрические столбы на Казангуловское взгорье уже залезли, вот-вот в аул спустятся. Уйдет Талип-агай, так и не увидит, как у него в доме солнце вспыхнет. Вот что жалко.

— Первая лампа, конечно, и по закону, и по обычаю, и по справедливости в этом доме должна вспыхнуть. Вот тут большую, с бычий пузырь, повесим, а там — поменьше, — и Валетдин пальцем наметил места на потолке, где висеть лампочкам.

— Подними подушку выше!

На сей раз подсобил Насип. Больной сел и отвалился на спинку кровати.

— Я ведь этот мир еще при лучине увидел. Электричество, ребята, это свет божий. Да, деревья-то на Казангуле я приметил, только вот плодов мне уже не достанется.

— М-да, станется, что и не достанется…

— Ты чего это, Валетдин, на все, как дятел, стучишь: станется… останется… не достанется?

— Так ведь я тебе поддакиваю!

— А ты думаешь, твое поддакивание мне маслом по сердцу ложится? — у Талипа выступил пот на лице. Он глубоко вздохнул.

Вздохнул и Валетдин.

— Нет, товарищи, все это пустяки — и мост, и электричество. Неодушевленные они, так сказать, предметы. Одну вот душу живую жаль, сердце обрывается — в печали-одиночестве дни свои тянула, теперь совсем сиротой останется.

— Кто это? — Талип уставился на Валетдина.

— Как кто? Ак-Йондоз, конечно.

— Не туда хватил, — отрезал Талип. — Для смеха сказал — так не смешно, всерьез если — ни в какие ворота не лезет. Ак-Йондоз — как вера. А веру почитать надо.

На этот раз Валетдин и впрямь не туда хватил. Я поспешил ему на выручку.

— Не понял ты, Талип-агай. Есть, оказывается, у Ак-Йондоз старшая сестра. Овдовела недавно и с верховьев Дёмы к нам жить переехала, выложил я весть, которую давеча от Младшей Матери слышал. — На работу гожа и лицом пригожа, на сестру, как слеза на слезу, похожа — вот как говорят.

— Неужто так похожа?

— Говорю же, как слеза на слезу.

— Да если одним хоть ноготочком на Ак-Йондоз похожа — из ангельского, значит, рода. Как зовут?

— Ак-Йондоз, — недолго думая, бухнул я.

— С именем перегнули маленько. Хотя не сама же себе имя выбирала. И Талип вздохнул. — Сказать по совести, всю жизнь я на Ак-Йондоз не мог налюбоваться. На сестру бы посмотреть…

— Как не посмотреть, конечно, посмотришь. Вот на ноги встанешь…

— У-уф-ф! Видно, не встать уже мне…

— Чтоб твои жалобы ветром развеяло, Талип-агай. Кто Же перед сабантуем о болезнях думает? — Валетдина теперь совсем в другую сторону понесло. — Будет еще пляска — майданам тряска. Вот на сабантуе толпа большая тебя окружила, и посередине ты: ветром веешь, вихрем вьешься, перышком реешь, вприсядку несешься. Смотрит народ, шумит, ликует, в ладоши хлопает, фуражки, шляпы, тюбетейки в небо летят. Ак-Йондоз, Ак-Йондоз и прочие звезды стоят в восхищенье, глазками в тебя постреливают. А ты еще красивее, еще горячее, еще задорнее отплясываешь. Эхма, ну и отхватываешь! И сдержаться не можешь, сам себе подпеваешь:


Верхом на коне — что за мужчина!

Кинжал на ремне — что за мужчина!

В пляске пройдется — хайт-хайт!

 Площадь прогнется — хайт-хайт!


Талип приподнялся. Он и вправду первым в ауле был плясуном. Никто его переплясать не мог. Да и сейчас, пожалуй, никому не уступит.

А Валетдин знай свое ведет:

— Все женщины на майдане томятся, ждут: «Вот бы меня на танец вызвал… Вот бы меня пригласил». А ты уже давно приметил, давно знаешь, кого на танец вызовешь. И, дробно простучав через весь майдан, останавливаешься прямо перед ней, перед самой…

— Сноха! — крепеньким голосом позвал Талип. Она вбежала тут же.

— Что, свекрушка? — спросила, печалясь.

— Гости пришли, сноха, самые нужные гости, самые дорогие. Есть, наверное, у тебя бражка, черпни-ка ее побольше.

Сноха у Талипа, видать, ловкая да хваткая. И глазом моргнуть не успели, на столе большая зеленая кастрюля встала. Утопший в браге ковш у кастрюли край прикусил, словно конь удила. Узорчатые чашки кругом выстроились. Валетдин во все четыре налил ковшом браги.

— Ну, за сабантуй, коли так, — сказал наш кравчий. Одну чашку протянул хозяину.

Тот потянулся было, но передумал:

— Пищи, которой не отведаешь, касаться грех, — сказал он. — Давайте начинайте.

Бражка легко пилась, да плотно ложилась. От первой же чашки по жилам тепло пробежало. После второй и третьей сердце встрепенулось. Талип смотрит и блаженствует, то и дело потчует. Мы уже и забыли, с чем в этот дом пришли. Четвертая чашка и песню с собой привела. Валетдин, гнусавя, затянул через нос:


Как на ветке два листочка,

Были вместе мы всегда…


На полпути подхватил и Насип:


А прибавилось годочков —

Разлетелись кто куда…


Я не пою. Голоса нет. Сижу и слушаю только. Еще поднялись чашки, еще опустились. Песня совсем уже с привязи сорвалась. Через открытое окно на весь аул разносится. Валетдин, хоть и гнусавый, но певучий. Песня и впрямь завораживающа, особенно когда на протяжную мелодию поют:


Не налюбуюсь тобой наяву я,

Приди же в горячий мой сон…


— Эх, мандолину бы сюда! — воскликнул Насип. — Сам бы играл, сам бы плясал…

И пальцами, которых не было, по струнам несуществующей мандолины ударил. Я вздрогнул. Я никогда не видел, чтобы он играл, но в тот раз, когда разбогатевшим вернулся, очень красивая была у него мандолина. Насип несколько раз порывался пуститься в пляс, но Валетдин воли ему не давал, за рукав придерживал. Как-никак мы прощаться пришли. Человек, можно сказать, одной ногой уже в могиле стоит. Приличие надо сохранять.

Когда мы за третью кастрюлю принялись, Талип, свесив ноги в новеньких серых валенках, уже на краю кровати сидел. Беседа шла о войне, о фронтовых приключениях, о том, какой храбрый наш солдат и какой дурак германский. Талип и сам на первой германской страсть сколько из винтовки попалил да портянок износил. О том, как он в гвардии служил, вся округа знает. Вот и сейчас вспыхнул в нем гвардейский запал:

— Нет, Валетдин, ты так не говори, языком немца не изничтожай. Не он безмозглый, а мы хитрее. Не он труслив, а мы храбрее. Германца с мусором не выметешь, Валетдин. Его победив, я гвардейцем стал. Ты гвардеец, он гвардеец, и Насип тоже гвардеец. Кто на зайца вышел, тот еще не батыр. Медведя свалил — вот батыр!

— Гвардия, вперед! — крикнул Насип, воздев руку с одиноким мизинцем.

Тут уже беседа совсем разладилась. Мы трое, обнявшись, встали посреди комнаты. Потом уже все как во сне было, однако половину последней песни, которую Валетдин с Насипом пропели, стоя перед Талипом, я запомнил:

И от смерти есть лекарство —

От любви лекарства нет!

И еще помню, как Талип кричал нам с крыльца вслед:

— Ай, фартовые же вы ребята! Посидеть только с вами — и то целой жизни стоит!

Когда мы вышли от Талипа, на улице уже собралась толпа. То ли смеются, то ли плачут.

Черная фирман-повестка еще десять лет где-то блуждала, пока Талипа нашла. За это время и электрическую лампу первой в его избе Валетдин сам зажег. И на горячую пляску Талипа народ на майданах дивился. И на Маргубе (имя-то вот какое оказалось), на старшей сестре Ак-Йондоз, пытались его женить. Но, видно, душа не потянулась, даже ноготком сестра с Ак-Йондоз не схожа оказалась… Так, одинокий, и до последней своей межи дошагал.

…А мост через Дёму до сих пор все строится. В чьих-то мыслях строится, мечтах и надеждах.

На том и мир держится…

НАС «УВЕКОВЕЧИВАЮТ»

Очень напористым оказался этот приехавший из города фотограф. Настоял-таки, притащил нас с Младшей Матерью на самый высокий холм за аулом и усадил на большой плоский камень.

— Вот и сейчас к собственной вашей славе еще и здешнюю красоту подбавим и на всю страну разнесем. Куда ведь не глянь, одно блаженство! Само просится, чтоб увековечили, умоляет прямо. И увековечим! Великий был человек, который цветное фото выдумал. Цветное фото, оно красоту, прихлебывая, пьет, — деловито снуя, говорил он.