Шума, чтобы соседей поднять, тоже не разнеслось. Разве что куры с насеста видели да сова из-под банной застрехи услышала? Однако дурные слухи — что керосин в глиняном горшке, насквозь просочатся. Нос Нажипа еще и на место не сел (впрочем, прежнего обличия он так и не принял, одна ноздря сплющилась, кончик торчал вверх), появились «Припевки про нос».
Бей, каблук, назло беде,
Сунул нос я к Сагиде,
А теперь свою красу
В кулаке домой несу!
На базар, Нажип, ступай,
Нос покрепче покупай,
Нос крючком — небось тогда
Сразу клюнет Сагида!
Нос и шея — вот и вся
Красота, как у гуся.
За любовью зря погнался
Сам же с носом и остался!
Но и припевки эти скоро забылись. Песенки и анекдоты про мужскую дурость и оплошность отчего-то вкус теряют быстро. Это про женщину — коли зацепилось, так уж на всю жизнь, не отдерешь. Да, частушка забылась, но прошло время, и отголосок ее вернулся.
ТАЛАК! ТАЛАК! ТАЛАК!
Халфетдина ранило под Варшавой, снарядом оторвало левую ногу по самое колено. На деревянной ноге и с солдатским крестом на груди вернулся он домой. Стараясь не стучать деревянной култышкой, вошел тихонько в дверь и замер. Хлопотавшая возле печки за занавеской Сагида дверного скрипа не учуяла.
— В этом доме калек принимают? — сказал осевшим голосом муж и опустил солдатский сундучок на пол.
— Халфетдин! — вскрикнула жена. Еще не увидев, она узнала его. Халфетдин! — Бросилась, прильнула к мужу. — Ты ли это? Господи, живой, здоровый! Господи! От радости ведь умру! — всхлипывала она и терлась лицом о грудь мужа.
Услышав, что мать сейчас умрет, игравший на полу четырехлетний их сынишка пустился в рев. Только тогда Сагида оторвалась от Халфетдина и взяла ребенка на руки. Мальчишка барахтался, отбивался изо всех сил, но она сунула его в отцовские объятия.
— Сынок, это ведь твой отец! Не плачь! Смотри, и усы есть! Как на карточке.
Мальчик тут же затих. Откинулся чуть и с размаху тонкими ручонками обнял отца за шею, и так крепко сжал, что от тоски и блаженства тот чуть не застонал.
— Живой-здоровый, целый-невредимый! — радостно причитала жена.
— Нет, Сагида, не целый, не здоровый, видишь, на одну ногу убавился.
Но Сагида на ногу даже не посмотрела.
— Пусть! Зато сам весь целый. Сын целехонек. Я цела. Все трое целые и вместе. — Она засмеялась. — С ума ведь сойду, господи!
Доволен был Халфетдин, Дом, хозяйство, живность-скотина — все в сохранности. Женой налюбоваться не мог. Расцвела, налилась, вызрела — вот какая славная жена ждала его!
Короткими летними ночами он даже лампу гасить не давал.
— Душа не сыта, на лицо твое никак не нагляжусь, — говорил он. Проснусь и смотрю…
— Уж будто… — отвечала Сагида, очень этим довольная. Муж в дом благо в дом. Даже огонь в очаге забился веселей. С первого же дня деревянная нога уверенно, по-хозяйски переступила через порог. Плотнику — что? Плотнику — были бы руки целы. Со страхом, с чувством своей убогости вернулся солдат домой, а теперь вздохнул спокойно. Потому что жена не жалела, не утешала его. Отстегивая ремень, которым деревянная култышка пристегивается к ноге, Сагида шутила: «Ну-ка, отпряжем скакуна». — «Скакун-то скакун, только сам не скачет», — отвечал принявший шутку Халфетдин. Когда жена мыла ноги мужу, ласково гладила культю: «Батыр ты мой…»
И вдруг вся эта жизнь верх дном пошла… чуть было не пошла.
Халфетдин ковылял на своей деревяшке с Совиной улицы и, как на грех, наткнулся на вора Муратшу. Тот о житье-бытье даже не спросил, сразу выложил:
— Пока тебя не было, тут у нас всякие красивые песни насочиняли. Слышал, наверное?
— Нет, не слыхал. Какие песни?
— Как же так, все слышали, один ты не слышал?
— Не знаю. Не помню, — насторожился солдат.
— Тогда, пожалуй, напомню. Вот эта:
На базар, Нажип, ступай,
Нос покрепче покупай,
Нос крючком — небось тогда
Сразу клюнет Сагида!
— Тьфу! Наушник! Ничуть не изменился. Все тот же подлый Муратша. — И пошел Халфетдин своей дорогой, через несколько шагов обернулся, сплюнул еще раз: — Злыдень!
— Не я эту песню выдумал, не я распевал, и жену твою не я обольщал, хихикнул вслед вор. — Иди, хромай, служба царская…
Но сомнение в солдатское сердце запало; пока до дому дохромал, из той искорки уже разгорелся пожар. Мнительному человеку много ли надо? Всякие безобразные виды разыгрались перед глазами. «Греховные-то дрожжи кстати пришлись, сдобная стала, в глазах вожделение горит», — со злобой подумал он про жену.
Когда еще парнями были, Халфетдин на Ишбаевском лугу застал Муратшу ворующим чужое сено и избил его так, что тот неделю ходил с заплывшими глазами. Вот ведь когда должок-то вернул!.. А солдат давно об этом забыл.
Домой Халфетдин явился чернее тучи. Простукал через сени, вошел и молча сел на лавку. Дома была одна Саги-да. Мальчика недавно бабушка увела к себе.
— Что случилось, Халфетдин? Ощетинился весь…
— Ничего не случилось.
— Ну, коли так…
— Со мной ничего не случилось. Меня никто не соблазнял. А вот тебя…
— О чем ты, Халфетдин?
— «Сразу клюнет Сагида…» Вот о чем.
— Ах, вон оно что! — покачала головой Сагида. — Донесли, значит? — она коротко рассмеялась.
— Не кудахтай, беспутница!
— Халфетдин!
— Молчи!
— Нет, молчать я не буду. Напраслину несешь, Халфетдин. Побойся греха. Я перед тобой чистого чище, белого белей.
— На мне греха нет, бойся ты.
— Нет, Халфетдин, вранье это. Вранье! Все не так было! Сейчас я тебе все расскажу.
— Не рассказывай. Не бывает дыма без огня. — Значит, бывает.
— Нет, не бывает!
— Выслушай меня, Халфетдин. Иначе жизнь прахом пойдет.
— Не буду слушать! — стукнул он деревянной ногой об пол. — Не буду я распутницу всякую слушать. Пусть прахом пойдет! Постель нашу замарала, блудница!
Сагида заплакала навзрыд. Но мужний гнев лишь разгорелся сильней: «Ишь, слезами грех замыть хочет, беспутная баба!» — распалялся он. Опять топнул своей деревяшкой.
— Талака хочешь, падшая!
Но тут и у жены самолюбие взыграло.
— Ну и что? То-то напугал!
— Ах, так?
— Да, так!
— Тогда талак! Талак, грешница, талак, талак, та-лак!
— Не боюсь я твоего талака, не боюсь! Плевала! Теперь свобода!
В Халфетдине, который два года сидел в окопах, людей побил изрядно (медаль ведь на войне дают, если человека убьешь), валялся по лазаретам, муки принял немалые, лютый бес проснулся. Он вскочил. Бросился к лежавшему возле печи топору, но дотянулся не сразу, деревянная нога задержала. Тем временем Сагида успела выбежать из дома. Халфетдин, схватив топор, запрыгал следом за женой. Выскочив на крыльцо, он размахнулся и уже готов был пустить топор в спину бегущей к огороду жены, как возник откуда-то Курбангали, подпрыгнул и перехватил за топорище, стал выворачивать из руки Халфетдина. Тот не противился, отпустил. (Должно быть, от неожиданности растерялся.) Все произошло как во сне.
Однако случайно, говорят, и муха не пролетит. Услышав в доме у дружных соседей крики, Курбангали подошел к плетню. Подождал. Крики не утихли. Вскоре донесся плач Сагиды. Никак, беда какая? — подумал Курбангали и перепрыгнул через плетень. Только подошел к двери, вылетела Сагида, следом вывалился Халфетдин с топором в руках. В этот миг худой, маленький Курбангали ощутил в себе такую мощь, что впору медведя повалить. Да и проворства джигиту не занимать.
Курбангали потрогал пальцем лезвие топора.
— Топор ведь, дядя-сосед, бревна тесать придумали, а не людям головы снимать, — сказал он немного погодя и сел на порог распахнутой двери.
Халфетдин не сказал ни слова. Откинув ногу, опустился на траву и закрыл лицо руками. Сагида прислонилась к углу клети. Так они молчали долго. Когда все трое поостыли, Курбангали рассказал Халфетдину об оказии с носом. О том, как и где Нажип свой нос покалечил, и о том, что Сагида в этом происшествии чище снега и белей молока, весь аул знает. Откуда знает? Отчего же ему не знать? Знает. На то он и аул.
— Эх, Халфетдин-агай, сплетне поверил, зазря жену обидел! У нас бы спросил, ведь ближе соседей нет. За три года у снохи и ворота не ко времени не открывались, и дверь не скрипнула.
— Да ведь дыма без огня… — промычал Халфетдин. — Ворюга этот, Муратша, душу замутил.
— Вот такие, как Муратша, дыма и напустят — весь об-коптишься.
Сагида молчала, не шевельнулась даже. Но сердце уже оттаяло. Один жест, одно слово мужа — и вновь она станет той любящей душою, что была прежде.
— Как же теперь дальше жить собираетесь? — спросил безусый-безбородый «аксакал».
— Не знаю, браток, ума не приложу. У меня ведь «талак» вырвалось три раза.
— Вот это нехорошо. Надо бы Кутлыяра-муэдзина на совет позвать. Если, конечно, сноха не воспротивится…
Сагида опять промолчала.
— А что Кутлыяр может сделать?
— Уж что-нибудь придумает, найдет выход, — сказал Адвокат. — Если, конечно, сноха согласна…
Сагида чуть заметно кивнула.
Тревожить самого муллу Мусу по всяким мелким надобностям народ не осмеливается. Он только совершал свадебные и погребальные молитвы, давал имя новорожденному, встречал приезжее начальство или высокого сана священнослужителей. А неимущий, многодетный муэдзин Кутлыяр всегда наготове, приходи с любой просьбой. Летом ли, зимой ли, на люди он выходил в синем с красными полосками узбекском чапане с залохматившимися уже полами, на голове — белоснежная чалма с зеленым верхом, на ногах желтые ичиги с глубокими кожаными галошами. Усы и борода всегда подчернены, голова гладко выбрита. Голову всегда брил сам. Чистый и собранный ходит Кутлыяр-муэдзин. Остабике[38]