Долгое-долгое детство. Помилование. Деревенские адвокаты — страница 88 из 107

обратилась, чтобы околдовать меня. Взять и околдовать…» Отвел в испуге глаза, сказал заклятье. Но смотрит: опять сидит трясогузка, опять ждет. Остановился бы сам — покажет, что струсил, прогнал бы птичку — мести ее боится. Нурислам хорошо знает: ни трусить, ни пятиться перед колдовской силой нельзя. Попятился — считай, все, пропал. Не отступил парень, но все же натянул вожжи, остановил лошадь. Вот так и стоят они, джигит и трясогузка, друг на друга смотрят. Но взгляд птички-невелички исполнен веры, надежды, святости. И всем видом своим, жестами, повадками напоминает кого-то знакомого, человека очень близкого. Все знакомое, все! Кто же это? Вот-вот заговорит, вот сейчас. Ба-а, да ведь это друг его Курбангали! «Курбангали!» — вскрикнул он. Птичка вспорхнула и улетела. А у джигита на душе осталась смута. Но вскоре рассеялась и она. Злая сила, сколько бы ни старалась, на Курбангали так походить не сможет, доброе ей не под силу. «Но-о, давай, ло-шадушка, еще немножко, хоть на обед себе наработаем!» крикнул парень, погоняя воронка.

Хоть и забегая вперед, скажу. Через много лет Нурислам рассказывал, что вестница-трясогузка и донесла ему о скором возвращении серого жеребца. Кулушевцы слушали и всем миром верили. Хотя той трясогузки они не видели, но Враля-то самого видят, слова его слышат. О том же, что птичка-невеличка была с Курбангали схожа, как две горошины, Враль не сказал. Тогда бы в пустую потеху все обратили. Вот чего боялся.

Ни шатко ни валко, но к полудню наработали порядком. Можно мерину дать немного отдыха. Остановил Нурислам лошадь и упал на горячую землю навзничь. И тут же высоко в небе на маленьком одиноком облачке возник Курбангали и запрыгал, как трясогузка. Так и крутится Курбангали, так и вертится. Смотреть — одна забава. Вдруг, разрезав дремотный воздух, донеслось яростное лошадиное ржание. С самого утра не обронивший и звука воронок вдруг ответил с немалым задором. Нурислам вскочил и окинул взглядом небо. Только солнце во всей небесной пустыне. Глянул по сторонам. Что это? По Ак-якуповской дороге, волоча огромный хвост пыли, скачут сюда три всадника. Четвертый конь, чуть откинув голову набок, рысит в поводу. Шагах уже в двухстах. Самый передний на сером жеребце скачет. Сразу видно, что военные, за плечами винтовки. Опять донеслось ржание. Нурислам вконец растерялся: какой знакомый голос! Вороной встрепенулся и рванул постромки. И в третий раз послышалось ржание. Ведь это их серый жеребец! Сам! Бросился было джигит к коню навстречу — и остановился. Кто же в седле? Добрый человек? Или недобрый? Может статься, на его, Нурислама, сером жеребце верхом его, Нурислама, собственная смерть скачет? Побежал бы к лесу — из винтовки могут подстрелить — никто ведь с добрыми помыслами в лес не припустится. Ну, чему быть, того не миновать, что суждено, то и случится. Нурислам — дескать, он гужи у хомута перетягивает — подошел к мерину, сам краем глаза на дорогу посматривает. Может, проедут мимо. Конечно, проедут. Что они здесь потеряли? Нет, не проехали. Когда уже поравнялись, передний всадник круто завернул серого жеребца и зарысил к нему. Следом и другие, поднимая пыль, протащились через пашню и встали перед Нурисламом. Боронильщик даже головы не поднял, возится с гужами, не из таких, мол, чтобы трусить. Но бросил искоса взгляд на узкую красивую голову серого жеребца, и заныло сердце.

Тот, что сидел на сером, спросил:

— Как поживаешь, парень?

— Живем пока.

— Кто в ауле есть?

— В ауле-то… Люди есть, народ, — ответил Нурислам, все так же не поднимая головы.

— Белые или красные? — спрашивают тебя.

— Никаких нет.

— Ты что, как виноватый, даже головы не поднимаешь?

Только тогда Нурислам вскинул голову, только тогда увидел звездочки на фуражках, только тогда быстрым взглядом окинул серого жеребца от копыт до холки и только тогда…

— Постой, постой, погоди… Ну, па-арень! Да, никак, ты это, Кашфулла! Или мерещится? Ну, пропащий! Вот ведь, а?.. — затоптался на месте Нурислам.

Высокий, костистый, с худым, покрытым пылью лицом красноармеец снял с плеча винтовку, передал товарищам и спрыгнул с седла. Сделал три больших, увесистых шага и встал перед Нурисламом.

— Здравствуй, Нурислам, уж ты старался, чтобы не узнали тебя, медленно, спокойно сказал он, словно не пять-шесть лет не виделись они, а всего пять-шесть дней.

— Ну, ребята! Ну, прямо сказка! Таки жив, а? Дал же господь росту! Только вот кости голые, мяса, даже чтоб вороне клюнуть, не нагулял.

— Так мы в меду-масле не катаемся. А ворона другой поживы себе найдет.

— Струхнул я, парень, подумал, что белые. Жизнь-то одна. Вот за мерина спрятался. Где такого знатного жеребца раздобыл?

— Под Стерлитамаком, когда белых побили.

— Ну, езди во благо, — сказал джигит с некоторым унынием.

Кто этому жеребцу настоящий хозяин, он пока говорить не стал. Было бы совсем не ко времени.

— Ну и бестолковые же мы оба! — опять загорелся Нурислам. — Руки даже друг другу не пожали. Давай поздороваемся, что ли!

— Поздороваемся, Нурислам, как же не поздороваться! Крепко я соскучился… — и Кашфулла протянул обе руки. Левую ладонь его прорезал поперек глубокий след. Впервые в жизни два друга поздоровались за руку.

— Гляжу, и тамгу[41] на ладонь поставили, — сказал Нурислам.

— Было дело… Не потерялся чтоб.

— Что, Кашфулла, ничего не спрашиваешь? Когда спра-шивают, и рассказывать легче…

— Самое горестное я уже слышал.

— Вон, значит, как… В тот день, когда тронулся лед на Деме, и схоронили Гарифа-агая. Место ему в раю отведено, говорят старики.

Тем временем серый жеребец подошел к мерину и положил голову ему на холку, а тот опустил в землю тусклые глаза и то ли плачет, то ли тихо радуется про себя.

— Что это мы здесь стоим? Пошли скорей в аул! В баньке с товарищами своими попаришься. Совсем ведь в пыли утонули. Уважу, чем могу. — Он повернулся к двум другим всадникам: — Добро пожаловать, товарищи. Знакум будем, — подошел к ним и с каждым поздоровался за руку.

— Нет, друг Нурис, некогда нам. Мы тут у белых в тылу важное задание выполняем. Когда через Каратунский лес ехали, кажется, заметили нас. Погоню могут пустить. Надо нам где-нибудь спрятаться, со следа их сбить. Ты ведь укромные места лучше меня знаешь.

— Знаю.

— Где лучше будет?

Нурислам прикинул быстро и твердо сказал:

— В Волчьей яме. Лучшего не сыщешь. Помнишь, где это?

— Да, вроде помню…

— Сейчас прямиком через лес спуститесь и вдоль оврага, дорога там одна. На излучине Капкалы будет небольшое болотце. Наломаете веток, проложите гать и проведете коней. Смотрите только, чтобы следа копытного не осталось. Как доберетесь до толстого осокоря с большим дуплом, дорога пойдет направо, а узкая тропка — налево, в осинник. Вот она-то прямиком в Волчью яму и приведет. Туда сам шайтан заглянуть побоится. Память у тебя хорошая была. Небось вспомнишь.

— Вспомню, — сказал Кашфулла. Когда он на чужбине тосковал в одиночестве, то в думах проходил по всем землям своего аула — урочищам, холмам, долам, рощам и перелескам, в самые густые чащобы забредал — так по земле скучал, которую оставил еще мальчишкой.

— Только мошки да комарья там люто. Невтерпеж.

— Перетерпим.

— Странно как-то получается, Кашфулла, не по-людски. Даже чашки чая в родном становье не выпьешь.

— Суждено будет, так попьем еще. Ладно. — Он подошел к жеребцу, который все так же стоял, приникнув к мерину, дернув за повод, завернул его в сторону, откачнулся назад долгим худым телом и легко взлетел в седло. Потом кивнул товарищам, и те, дернув поводья, тронули лошадей.

— Как стемнеет, жди меня, Кашфулла, принесу поесть. Возле болота ухну филином один раз, возле дуплистого осокоря два раза. Вы же птичьим посвистом отвечайте.

— Хорошо. Только и ты в оба гляди.

— Знамо. И харч принесу.

— Об этом не хлопочи. Суточный харч — здесь, — он легонько похлопал по впалому животу. — Недельный — там, — он кивнул на вьюк, перекинутый через хребет четвертой, заводной, лошади. И вроде бы чуть улыбнулся. — Ну, прощай пока…

— До свидания, Кашфулла. — Всякий раз, как произносил он имя ровесника, тепло становилось в груди.

Всадники на рысях домчались до опушки, пошли вдоль нее и скрылись за изгибом леса. Лишь тогда опомнился Нурислам.

— Эх-хе-хе, парша пустоголовая! — так порою ругал себя, когда давал промашку. — Хоть бы ту еду дал, что с собой была! — На меже под кустиком полыни у него были завернутая в старый материнский фартук половина ржаного каравая и зарытая в землю бутылка молока.

Истинное ведь чудо, уму непостижимое! Ну, ладно Кашфулла, дитя человеческое, — своя земля, своя вода потянули бы, не сейчас, так потом вернулся. Но серый-то жеребец — прямо перед хозяином предстал! Такое не то что наяву — и во сне-то в тысячу лет один раз случается… Показались оба вместе, и оба вместе исчезли. Может, он колдовское это видение сам себе придумал?

Весь мир изменился вдруг. Давеча только даль небесная, и солнце в этой дали, и дальний окоем леса, и черная земля, расцарапанная деревянной, с железными зубьями бороной, и уныло склонивший голову хромой воронок — все было всамделишным, привычным, можно видеть, можно осязать. А теперь вдруг отошли от Нурислама, обрели иные свойства, потускнели, стоят в полусвете-полумраке полуявью-полумечтой. В этом изменившемся мире стало джигиту неуютно и одиноко. Словно заблудился вдруг. Не зря, выходит, прыгала та трясогузка. Нет, не зря. Уж она-то была настоящая. И не с пустой вестью прилетала птичка-невеличка. Кашфулла, серый иноходец, еще два всадника… Вот здесь они были, на этом самом месте. А ведь все доброе и красивое является в обличии чуда, вернее — само чудо рождает их. Хотя до истины этой джигит умом не дошел, но чутьем угадал. И снова перед ним тайна и явь слились в одно, и снова мир понемногу взял прежний ход. Однако вновь погонять хромого меринка и поднимать пыль до небес ему расхотелось. Что ни говори, но встревоженный дух его еще до самой земли не спустился.