«Три раза пытался тебе писать с оказией и три раза не смог, — на клочке бумаги где-то второпях пишет он в конце августа жене, — такая работа. Писать о ней нельзя и незачем. Писать о ненависти к врагу некогда, читай в газетах, в письмах непосредственно пострадавших. Писать о моей вере в победу — ты о ней знаешь. От приезжающих знаю, что ты в пекле бываешь худшем, чем я. С гордостью показываю приказ о твоем бесстрашии. Будь сильна. Все, что могу сказать — работаю так, как работал всегда + как надо работать в военное время, или, вернее, сколько меня хватает. Здоров. Силы есть. Иногда удивляюсь — откуда. Если мечтаю, то о том, когда можно будет работать по восстановлению разрушенного и работать вместе…»
Откуда только являлись силы у людей всех возрастов в невероятно тяжелом сорок первом? В Ручьях важное строительство под угрозой захвата — Исаков знает: нельзя там ничего оставить немцам, — он спешит к Афанасьеву, начальнику строительства, с которым поднимал в 1933 году корабли по ступеням Повенчанской лестницы Беломорканала, и помогает ему предотвратить беду. С Боголеповым, своим «крестным» в штабе Черного моря, готовит по приказу Жукова на Ладожской флотилии отчаянные десанты — только бы остановить, задержать продвижение. После пожара на Бадаевских продовольственных складах создает базу в Осиновце для будущей кормилицы Ленинграда — «дороги жизни». Он и в Кронштадт поспевает в день зловещего «звездного налета», когда крепость бомбили больше двух сотен самолетов и «Марат» под бомбами потерял нос; а вечером, после налета, спешит в Ленинград, в Смольный, но попадает туда только глубокой ночью — быстроходный катер в опаснейшем месте выскакивает на мель и адмирал со своими спутниками, изготовив личное оружие, ждет другого судна…
В Смольном не до сна — очередь неотложных встреч, дел, переговоров. Приходит перед рассветом Карпов, он только что оттуда, с запада, форсировал минные поля, спасал тонущих с госпитального судна «Сибирь», его нельзя не выслушать, надо принять. Но время, время… «Надеюсь, не чаи будем распивать…» Не будь Карпов умницей — обиделся бы смертельно. Но кто в ту ночь и в ту осень не понимал, как дорога́ минута. Время такое — война берет за горло, торопятся оба: за пять минут надо успеть сказать только то, чего Исаков ни от кого другого не услышит. Карпову утром в поход, а Исакову — в Москву, на самолете туда и обратно через линию фронта — всего на шесть часов, из них тридцать минут для семьи.
Так изо дня в день — самолет, катер, канонерка, машина, даже дрезина и паровоз, чтобы выбраться из разбомбленного состава к цели, не теряя минуты.
Снова воевал под Шлиссельбургом. Теперь не командир «Кобчика», а представитель Ставки и член Военного Совета фронта, как потом под Краснодаром, в Керчи, на Тамани, в Новороссийске и в Закавказье. Невскую Дубровку и Шлиссельбург еще помнят вдовы, сироты и выжившие: пекло. Из одного маячного домика Исаков ушел за час до уничтожения всего живого. В другом месте — на батарее — захватила бомбежка. Контужен, слух на левое ухо потерян навсегда — потом острил, что может не слушать пустомель, заткнув только одно ухо… И все же легко отделался: под свистящей бомбой молоденький адъютант Коля Петров втолкнул в землянку. Жаль, оставил его в Туапсе, когда год спустя помчался на перевал Гойтх…
Стал ли после Шлиссельбурга осторожнее? Нет, не стал, хотя и уверял Ольгу Васильевну, что «благоразумен до уныния». Какое там благоразумие — Смольный тоже под прицелом. Даже все дворцы и музеи Ленинграда были нанесены на карту бомбежки как цель — я сам видел такую карту в фашистском журнале под наглым названием «Бомбен ауф Ленинград» и опубликовал ее в «Красной звезде» как иллюстрацию к своей корреспонденции…
В шестьдесят шестом году, 6 апреля, узнав, что я собираюсь в Ленинград, Иван Степанович позвонил мне и попросил об услуге, без которой он, прикованный к постели, не мог обойтись. Рассказанное им я записал дословно.
— В сорок первом году я был в Ленинграде заместителем Ворошилова, — как всегда неторопливо сказал Исаков. — Но об этом периоде ничего не написал до сих пор. Сейчас пытаюсь, лежа в постели, кое-что написать, в частности, один рассказ о бомбежке Смольного. Это такой случай, хотя и лично пережитый, что читатели без документального подтверждения могут и не поверить — свидетелей почти нет. Но есть бумага, древняя, историческая, ее бы найти и сфотографировать, тогда поверят всему. Я говорю о плане здания Смольного, хранящемся у коменданта. Он, правда, может проявить неожиданную бдительность и не показать этого плана, тогда можно и обойти коменданта — такой же план должен быть и у архитекторов или в Академии художеств.
Дело было то ли в июле, то ли в сентябре, скорее в сентябре, когда немцы стали зарываться в землю вокруг Ленинграда — рыть траншеи, окопы и блиндажи, переходя к осаде. Они совершали воздушные налеты — налет за налетом. Да, вы это помните. Но после вашего ухода на Гангут стали бомбить сильнее. Бомбили и Смольный. Мой кабинет был в Смольном, и туда ко мне пришел однажды в час воздушной тревоги Николай Николаевич Воронов, маршал артиллерии позже. Надо вам сказать, что я в убежище не ходил, хотя тогда у меня были обе ноги, — ногу, как вы знаете, я потерял только в сорок втором. Толки об этом возникли различные. Одни считали это бравадой. Другие — признаком фатализма. Третьи — безумной храбростью. На самом деле я, южанин, всегда с трудом переносил северный климат, хотя много лет плавал именно на Балтике. Легкие и дыхание давно были не в порядке, и я не выносил спертого воздуха убежищ. Потому и оставался в кабинете — почти в одиночестве во всем здании.
Так вот, Николай Николаевич Воронов зашел ко мне в момент, когда сирены уже возвестили сигнал тревоги и все убрались под землю. Воронов, облокотясь на подоконник, смотрел в пустынный двор Смольного, когда упала крупная бомба — то ли 500 килограммов, то ли тонна. Его отбросило воздушной волной ко мне на стол, и он столкнул и разбил лампу — мы потом долго над этим смеялись, потому что кроме воронки посреди пути к воротам слева, если смотреть из окна, никаких ощутимых последствий этой бомбежки не было. Не считая разбитой лампы. А бомбили именно Смольный, бомбили прицельно, — я всегда утверждал, что маскировать Смольный бессмысленно, он же построен на самой излучине реки и его место точно известно.
Да. Но после гибели лампы произошло нечто странное. Дом, весь дом, весь знаменитый Смольный, закачался как монолит — мы оба ясно это ощутили. И если мой гость мог отнести это на счет поразившей его воздушной волны, то я ошибиться в этом не мог. Дом раскачивался как монолит, ничего не трещало, не сыпалось, качка сходила на нет по затухающей и прекратилась.
Как только был дан отбой, я прошел по зданию, осмотрел его, вышел во двор — нигде не было никаких повреждений, трещин, осыпавшейся штукатурки, никаких следов сотрясения. Но дом же качался?! Я вызвал коменданта и приказал ему тщательно осмотреть здание. Он вскоре вернулся.
«Есть ли какие повреждения?» — спросил я коменданта. «Нет». — «Чем объяснить, что дом качался?» — «Не могу сказать. Яма с водой громадная». — «Ну, тогда тащите сюда план здания».
Комендант принес старинный план здания и фундамента в разрезе. Я развернул план и все понял. Фундамент стоял на ро́стверке. А ро́стверк — на тысячах свай, забитых в изгиб излучины реки. Вертикальный разрез выглядел так, словно под ростверком находились тысячи колонн, — вот почему Смольный ходил ходуном, когда сильная взрывная волна закачала его: бомба попала в зыбкое место и взорвалась на глубине. Укрепленная трясина.
Жданов и Ворошилов отнеслись к предположению скептически. Они были в убежище под семью метрами бетона и там ничего не заметили. Жданов приказал засыпать воронку и, кажется, даже распорядился устроить там клумбу. А мне потом было не до исследований — я занялся эвакуацией Кировского завода через Ладогу.
Теперь, — закончил Исаков этот устный рассказ-экспромт, — хотелось бы снова посмотреть на чертеж свайной подушки под Смольным. Для современных строителей, особенно на случай войны, эта история может быть поучительной, да и для историков она представляет интерес, не говоря уж о читателях…
В конце октября, когда фашисты выдохлись и перешли к осаде, Исакова отозвали в Ставку. Он летел из осажденного Ленинграда в осажденную Москву с полковником Преображенским, бомбившим Берлин: есть сила, если бомбим Берлин!.. Три чайки с убирающимися шасси прикрывали до Новой Ладоги от мессеров.
В Москве — фронтовая жизнь. Улицы в сугробах и баррикадах. Ольга Васильевна в Куйбышеве — учреждения эвакуированы. Остались штабы — ночью метрополитен отдан штабам. Ольга Васильевна надумала пойти работать на оборонный завод. Иван Степанович тотчас пишет резко и прямо: «Олька! Слушай — это наспех, но с раздумием. Брось затею с заводом, неверно…» Он считает, что каждому надо работать по специальности. «Мне понятно, что может увлечь, захватить и поглотить с головой работа, которую можно измерить нормами. Но работница от станка «со своим вiйском» и пайком научного работника Академии, жены замнаркома — звучит настолько фальшиво, что неясно, что вас побудило»…
Через месяц самолет перебрасывает его в Тбилиси, в помощь Закавказскому военному округу и Черноморскому флоту в разработке десанта в Керчь. Ему и карты в руки — знает театр наизусть с тех пор, когда воевал в Реввоенсовете за укрепление обороны баз и берега. Жизнь, увы, показала его правоту.
Но опять срочный вызов в Ставку: после Пирл-Харбора обострилась угроза на Тихом океане. Япония выжидала финала под Москвой — Москва выстояла, немцев погнали, но угроза Дальнему Востоку осталась. Ставке известно, что разгром американцев в Пирл-Харборе подтвердил давние оперативно-стратегические прогнозы Исакова. В третий раз он едет на Тихий океан. Верховный главнокомандующий сказал ему перед командировкой: «Вы уже немного повоевали, так поезжайте и посмотрите, чтобы нам не устроили Пирл-Харбора»… На Тихом помотался по морям и бухтам, поработал, как на действующем флоте. И снова — срочно в Ставку.