Долгое, долгое плавание — страница 3 из 23

Черный гардемарин

В Петербурге, как и в Тифлисе, его тоже отговаривали: Морской корпус только для дворян. За двести лет его существования устав менялся не раз, но сословные преграды не ослабевали. Даже Коля Джунковский считал, что надо подавать бумаги в Политехнический — опять вместе учиться.

А дядя, — не Лауэр, а ротмистр расквартированного в Тифлисе Нижегородского драгунского полка Гацунаев, родственник и Хаджи-Мурата Мугуева, — дядя стал поучать племянника, что кавказцу резон служить в кавалерии, хотя сам дядя полк оставил, переехав в Петербург. Гацунаев твердил старое: флот — не для кавказца. Люди Кавказа любят коня, шашку и кинжал. Вот Мугуев правильно поступил, уйдя еще в прошлом году в кавалерийское училище, скоро получит чин хорунжего. А Вано? Теряет только время Вано: кончится тем, что возьмут в солдаты.

Наверно, дяде успела написать мать. Он то и дело ссылается на пример Макарова, знает, кто для упрямого Вано авторитет. Смотри, говорит, сам Макаров не посмел когда-то проситься в корпус, знал, что боцманского сына туда не возьмут. Отцу Исакова как кавалеру ордена Станислава пожаловано личное дворянство?.. Оно в могиле, его дворянство. Здесь ты никто. Вот в казачьем войске будешь человеком, — там и осетины, и чечены, возьмут и армянина.

Но Макаров начинал службу полвека назад. Иная эпоха, пореформенная Россия. Высшая знать опасалась, что простолюдины захлестнут офицерскую касту. Да и неужели пример с Макаровым никого ничему не научил?.. Только и твердят сейчас в обществе: России необходим флот, надо обновлять морское офицерство. В Думе дебатируют об ассигнованиях на строительство большого флота. Дядя должен же знать, что в войне с Японией ядро флота погибло. В Николаеве, в Ревеле, да и в самом Петербурге, заложены новые корабли. Кто будет ими командовать, если не допускать к учению тех, кто любит флот?!

Тысячи доводов выискивал юный Исаков не только в споре с благожелателями, но и самим собой. Потрясения русско-японской войны и революции пятого года он пережил еще мальчиком, многого не понял и не мог понять, но многое прояснилось ему вскоре. На устах у всех были Порт-Артур и Цусима.

О детских впечатлениях Исаков разговорился в шестьдесят седьмом году с Хаджи-Муратом Мугуевым, сидя с ним в скверике во дворе писательского дома на улице Черняховского в Москве. По-стариковски ворошили прошлое. Придирчиво сличали свои воспоминания, сверяя память. Сошлись на том, что одному больше запомнились известия о революционных событиях в Баку, хотя сам он тогда жил в Тифлисе, и это естественно: в Баку перед всеобщей забастовкой пострадал отец, для семьи все сплелось в один узел — смерть отца, резня, охранка, волнения на промыслах; а другому — Мугуев был на год старше Исакова — памятна всеобщая забастовка в Тифлисе, — к ней присоединились и ученики старших классов, начальство в кавалерийском училище вечно выпытывало у будущего хорунжего, не причастен ли и он к этой крамоле. Многое в памяти сместилось, такого смещения остерегался Исаков, когда начал писать рассказы. Но при всей незрелости взглядов обоих юношей, детские впечатления нашли в их душах свой закуток, и все, наверно, всплыло потом…

А тогда — тогда Исаков не умел и не старался докапываться до социального смысла того, что происходит в стране. Тогда он не знал, что еще до падения Порт-Артура Ленин предсказывал судьбу 2-й Тихоокеанской эскадры, посланной царем на верную гибель, не знал столь ясной исчерпывающей ленинской оценки русско-японской войны, которую потом, полвека спустя, сам приводил в полемике с заокеанскими фальсификаторами морской истории: «Не русский народ, а самодержавие пришло к позорному поражению». Где мог в десятые годы прочесть такое юноша, далекий от политики, если царская цензура подсовывала ему лживые казенные версии.

Собственный небольшой жизненный опыт подсказывал юному Исакову критическое отношение к официальным версиям. Но только в рамках допустимого в обществе вольнодумства. Всякое неравенство, несправедливость его возмущали, он тоже ждал реформ — ну хотя бы в устройстве флота, — радовался, когда прочел, что на Балтийском море появился адмирал Эссен, обучающий экипажи в плаваниях, а не на рейде. Но дальше его критическое мышление не шло, состояние своего ума он сам потом оценивал как предрасположение к грядущему — не больше.

Наивный в политике, он надеялся, что все же сможет доказать адмиралам в Петербурге свое право служить флоту и стать его офицером. И подал, никому из близких ничего не говоря, прошение о допуске к сдаче экзаменов в Морской корпус.

Подолгу Исаков маячил у бронзового памятника капитану Ивану Федоровичу Крузенштерну против главного входа в alma mater, как всегда, всю жизнь, называл он прославленное флотское учебное заведение, из которого вышли многие не только отважные, но и ученые моряки России; останавливался, в сотый раз читая на памятнике: «Первому русскому мореплавателю вокруг света».

Но получил отказ. В резолюции было прежде всего сказано: «В просьбе — отказать». Начертав сие, царский адмирал, очевидно потрясенный дерзостью просителя, желчно добавил: «Зачем это молодому человеку из Армении идти на морскую службу? Ну, еще в сухопутные войска — дело другое. Но флот?.. Не было адмиралов из Армении!»

Уж адмиралу полагалось бы знать, что были в России военные моряки из армян. Даже в больших чинах. В это же время седьмой год служил во флоте армянин офицер Александр Гарсоев, образованный подводник — потом, после Октября, он стал профессором морской академии Красного флота. Но еще во время Крымской войны кавказско-черноморской укрепленной линией командовал армянин-католик Лазарь Маркович Серебряков, вице-адмирал, прекрасный организатор, знаток восточных языков, дипломат и боевой моряк, основатель Новороссийска. Автор статьи в ученической «Заре» «Армяне в России», разумеется, помнил Серебрякова, только у него не было возможности опровергнуть чиновника адмиралтейства — отказ он получил письменный.

О своей реакции на отказ Иван Степанович как-то рассказывал после Великой Отечественной войны Всеволоду Вишневскому, писателю, с которым сблизился в годы съемок фильма «Мы из Кронштадта», не раз встречался в море и на берегу, не раз резко спорил, как спорят с друзьями. Исаков сказал ему, что, прочтя резолюцию, он твердо решил добиться своего и стать моряком. Тогда, в тринадцатом году в Петербурге, сказались, к счастью, черты характера, унаследованные не только от отца, но и от матери, тоже выросшей на каменистой, требующей упорного труда земле, только на северной, где каждую пядь пашни приходилось отбивать у природы, очищать, освобождать от валунов — из них и поныне на островах и на материке Эстонии крестьяне складывают изгороди вокруг своих жилищ. Упорство, настойчивость, самообладание, воля — все, что он получил от натуры родителей и развивал в себе исподволь, было пущено в ход.

Исаков подал бумаги в Петербургский технологический институт и был принят. Чтоб не стать в тягость родственникам и матери, он устроился в гараж при институте ремонтировать автомобили.

Великое дело — самостоятельность. Исаков считал, что никогда так хорошо и легко не учился, как в год, когда, переехав в Петербург, освободился от опеки маменьки и родичей. Он нисколько не обижал этим близких людей. И матери, и дяде Петру Исаков остался навсегда благодарен за все, что они сделали для него. Но для каждого юноши настает пора, когда опека даже любимых людей становится обузой.

В одной из записей на блокнотном листочке с метой синим карандашом «Автобиография», — таких листочков, заполненных фразами-тезисами, помеченными по-исаковски цифрами, как пункты плана возможной рукописи, появилось за годы его скитаний по госпиталям немало, — я встретил неожиданное слово: нахлебничество. Точнее, два слова — горечь нахлебничества. Так и намечено к разделу «О предрасположении к большевизму» первым пунктом: «Никакого достатка. Горечь нахлебничества».

Нахлебник?! Никто не попрекал его куском хлеба. Он сам видел, как тяжко живется семье. Пора становиться мужчиной. Хочешь поступать по-своему — отвечай за поступки и неудачи сам, своим горбом. Он и добивался своего по-своему: уехал в Петербург, стал студентом, стал рабочим, отказался от помощи родных, но не отказался от цели жизни.

Вот когда Степан Осипович Макаров, герой давних побасенок отца, заслонил на время всех книжных кумиров. Макаров ему близок, почти современник. Макарову тоже, наверно, хотелось поступить туда, где учились Ушаков, Лазарев, Нахимов, а пришлось пойти в скромное штурманское училище на Амуре. Но стал же он крупнейшим флотоводцем и ученым. Да еще в годы наимрачнейшей реакции. Подумать только — боцманский сын, выходец из низшего сословия, командовал тихоокеанским флотом, сокрушал на страницах «Морского сборника» авторитет самых чванливых и косных сановников от адмиралтейства, дал России не только первый в мире катероносец, но и «Ермака», оставил после себя блестящую книгу «Рассуждения по вопросам морской тактики» — откровение в морском искусстве и в науке — и достойно принял смерть на мостике броненосца на виду у всего мира. Это ли не пример для юноши, желающего стать военным моряком!

Читатель, пожалуй, вправе спросить: а почему бы этому юноше не пойти в матросы? Море отплатит добром за упорство и труд. Умом мы можем понять, что в старой России был иной социальный строй. Но нелегко в семидесятые годы представить себе уклад жизни десятых годов нашего века. В те времена не мог матрос стать капитаном. А Исаков хотел стать капитаном — помните: «Я — капитан, Олька!..»

Технологический давно слыл очагом крамолы; его студенты прекратили в тысяча девятьсот пятом году занятия, протестуя против расстрела рабочих у Зимнего дворца 9 января; в его стенах тогда же впервые заседал Петербургский совет рабочих депутатов, а после разгрома первой русской революции были тайные явки большевиков. И теперь здесь царил дух вольнодумства. Старшекурсники бывали на заводах и верфях Питера. Новая техника, перспективы развития радио, авиации, кораблестроения занимали их серьезнее, чем издателей тифлисской «Зари».