9
Зима все еще не уходила. Они нестерпимо мерзли. Больше никакой одежды не выдали, и они работали в одних платьях. Только накидывали на голову и на плечи каждая свой кусок так называемого одеяла, которым накрывались ночью. Но эта куцая рвань совсем не грела, и ветер все равно продувал. Сквозь нее, сквозь платье, даже, казалось, сквозь тело. С голода они ели снег, грызли сосульки и от этого еще больше мерзли. Почти каждый день кто-нибудь падал и больше не поднимался. Теперь конвоиры в них даже не стреляли. Это называлось — Женя уже стала немного понимать по-немецки — пусть умирают естественной смертью. То есть замерзают. Даже если еще живая — не разрешали внести в барак. Пусть лежит у стены, вместе с мертвыми. За ночь их запорашивал снег, они примерзали друг к другу. Похоронщики так и бросали их в свою телегу — смерзшихся, двух, трех вместе… Иногда, в особенно сильные морозы, Женя вдруг начинала чувствовать, что совсем закоченела — как те, которых бросают. Руки не гнутся. И ноги. Нет, нет! Она принималась ими двигать. Сгибать, разгибать. Сильнее ударять киркой. Ломом. И главное, гнать от себя это видение — что она лежит за бараком, ее покрыло инеем, похоронщики бросают в телегу… Только однажды был совсем другой вечер. И сами они были — хотя все равно здесь, на нарах — другими. …Она забралась наверх, вытянулась, — пока еще не все вскарабкались, можно полежать на спине. Целый день она ждет этого — когда наконец залезет сюда и хотя бы несколько минут полежит на спине, не стиснутая. Вдруг услышала внизу, в проходе, голос Марины: — С праздником всех! У Гитлера траур! Как это?! Она на самом деле не поняла. Даже села. А Марина уже поднималась сюда. — Женя, чего не радуешься? Гитлер объявил траур. Сейчас Лида с Юлей поднимутся, будем праздновать. — Что… — Женя даже слово это забыла, — праздновать? — Поражение немцев под Сталинградом. В тот барак привели новеньких, они и рассказали, что под Сталинградом немцев разбили. Понимаешь, разбили. Уйма дивизий полегла. Марина повторила это Лиде с Юлей. И тихо запела! "Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой…" Лида с Юлей подхватили: "Выходила на берег Катюша, на высокий берег, на крутой…" В бараке стало тихо. Их слушали. Марина показала, чтобы она тоже пела. И Женя… Вначале только про себя, голос не слушался. А потом запела вслух. Даже громко. Конечно, ведь под Сталинградом немцев разбили! Только допели "Катюшу", как Лида сразу начала "Трех танкистов". И Жене вдруг так захотелось, чтобы этот "экипаж машины боевой", чтобы множество танков сейчас ворвались сюда, чтобы на ходу смели все ограды и свалили сторожевые вышки. Польки пели свои песни, чешки — свои. И опять они. "Широка страна моя родная", "Полюшко, поле". И почему-то не было страшно, только на мгновенье мелькнуло, но сразу исчезло, — что часовые на вышках могут услышать, ворваться, избить. Что Марта может записать. Они пели. Те же самые песни, что распевали когда-то дома. Но назавтра снова все было, как каждый день. Гонг. "Аппель". Каменоломня. Вечерний "аппель". И послезавтра ничего не изменилось. Те же ограды, вышки, конвоиры. И так же мучили нестерпимые морозы. Лида обморозила пальцы ног. Сперва только посинели, и они с Мариной их каждый вечер растирали снегом. Но это не помогло. Однажды, в самый, кажется, лютый за всю зиму мороз — даже унтершарфюрер в своей теплой шинели и меховых перчатках пересчитывал их почти бегом, — когда Лида вечером размотала портянки, они увидели, что уже потрескалась кожа и появились пузыри. Лида, конечно, тоже поняла, что через несколько дней пальцы начнут гноиться. Женя смотрела на Лидины обмороженные пальцы. Даже не сразу поняла, о чем Юля рассказывает. А она говорила о Кристине. Они вместе работают на складе, тут его называют камерой одежды. Надзирательница, а сегодня дежурила эта ведьма фрау Эрика, заметила, как Кристина что-то сунула за щеку. Велела показать. Оказалось, кусок сахара. Кристина нашла его в каком-то кармане. Фрау ведьма не стала ее лупить, а подчеркнуто спокойно заявила — громко, в назидание остальным, — что Кристине осталось жить столько, сколько будет таять этот сахар. Нарочно ведьма заложила руки за спину и стала медленно покачиваться. С носков на пятки. С пяток на носки. Видно, в знак того, что ждет. И Кристина поняла, быстро выплюнула этот совсем уже маленький белый кусочек. Но надзирательница только хмыкнула: "Зачем ты сама себе укорачиваешь жизнь?" И вызвала конвоира… Женя зачем-то силилась вспомнить, как она выглядела, Кристина. И где спала. Неожиданно Марина спустилась с нар. Пошла в тот конец, где лежат бригадирши. Попросить, чтобы вместо Кристины взяла Лиду? И верно, вскоре позвала туда Лиду — бригадирша хочет сама с нею поговорить. Вернувшись, Лида сказала только: — Взяла с условием, что я буду ей "организовывать" из того, что найду в карманах, курево. — Но ведь… Лида не дала договорить: — А если попадусь, должна сказать, что брала себе. Только себе. — И ты согласилась?! — А с такими ногами на морозе — лучше? Там хоть надеяться можно, что не попадусь. Или хотя бы не сразу попадусь. Словом, либо пан, либо пропал. Теперь Женя каждый вечер, когда их приводили в лагерь, еще издали всматривалась в команду из камеры одежды — есть ли Лида… А перед сном на нарах проверяла, как ее ноги. Они заживали. Потом Женя сама заболела… Когда Марина в сильные морозы учила, что надо вспоминать жару и станет теплей, Женя не могла. Ни за что не могла вспомнить, как это бывает, когда жарко. Но однажды она проснулась ночью оттого, что вспомнила! Так хорошо вспомнила, что, казалось, даже чувствует это — как жарко. Юля спала, укрывшись с головой. Марина, кажется, тоже. А ей так хотелось скинуть эту пахнущую прелым сырую дерюгу, разметаться. Лечь на спину. Вдруг стала кашлять! Она старалась удержаться, чтобы никого не разбудить. Но кашель сам вырывался. И Женя… — она еще не хотела, боялась понять, почему ей жарко, почему кашляет… Нет, она не заболела! Здесь нельзя болеть — сразу отправят в крематорий. Конвоир заставит саму взобраться на телегу похоронщиков, уже полную замерзших трупов, и ее повезут вместе с ними. Не заболела. Женя изо всех сил сдерживала кашель. Уже не только чтобы не разбудить. Чтобы его не было. Она не заболела. Утром будет вместе со всеми стоять на "аппеле". Пойдет в каменоломню. Будет там, как каждый день, долбить, крошить камни. На "аппеле" она стояла. А перед глазами плыли круги. Сперва из-за ограды выскакивала маленькая точка и сразу начинала разбухать, шириться; став большим кругом, исчезала. Но уже выскакивала другая. Тоже спешила раздаться и улететь. И когда вышли из лагеря, эти круги не отставали. Они были на снегу, на спинах идущих впереди. В каменоломне стало совсем невмоготу. Не было сил поднять кирку. Марина только и делала, что заслоняла. И когда пересчитывали, устроила "продленную передышку". Но это не помогло. Ей было плохо. Очень плохо. Обратно в лагерь Марина с Эльзой ее вели. Этого нельзя. И Женя знала, что нельзя. Но сама не могла. Ни за что не могла. Может быть, конвоир не очень вредный. Идет впереди. Не снимет автомата… Потом Женя соображала только, что стоит на "аппеле". Что плетется к бараку. Протягивает руку за хлебом. Что Марина с Юлей помогают ей вскарабкаться на нары. Эльза тоже поднялась к ним. Она что, врач? Выслушивает. Без трубки, конечно, только приложив ухо. Выстукивает пальцами. Ночью Марина прикладывала ей к губам тающий снег. Но это не помогало. Все равно хотелось пить. И было жарко. Когда зазвенел гонг и все кругом стали быстро слезать, она тоже хотела… вместе со всеми… Но повалилась обратно на доски. Пусть они идут. Она не может… Марина что-то говорила. И Женя старалась, очень старалась слушать, понять. — Лежи. Один день болеть можно. Понимаешь? Можно. Женя хотела кивнуть, но не было сил. Потом она удивилась, что уже светло. А она лежит. Одна в пустом бараке. И нары совсем пустые. Только в том конце, где место всех трех бригадирш, — одеяла. Настоящие ватные одеяла. И настоящие подушки. Голове на такой подушке, наверно, очень мягко. От света и белого инея на стене стало больно глазам. Женя их закрыла. Ждала, пока пройдет эта резь. Очень хотелось пить. Она говорила себе, что надо спуститься вниз. Побрести, держась за нары, к двери, открыть ее, а там, у самого порога — снег. Ничего, что грязный, утоптанный. Можно набрать целую горсть. Есть его. Она лежит. И очень хочет пить. А ей протягивает на ладони чистый, рыхлый снег… она сама. Не та, что лежит, а та, что была дома, давно… Но этого ведь не может быть… Она же и есть та самая, только здесь, в лагере. Силой разомкнула веки. Никого. Она лежит одна на этих пустых нарах. Только в том конце, где места бригадирш, высятся настоящие одеяла и подушки. И все равно, как только снова закрывала глаза, та, прежняя Женя опять протягивала ей на ладони чистый снег. Потом почему-то стало шумно. Оказывается, уже вечер и все вернулись. — Ну как ты? — Марина потрогала ее лоб. Совсем как мама… — Давай спустимся за хлебом. Женя удивилась, что забыла про хлеб. Даже не хочет есть. Но Марина уже поднимала ее. Она спустится. Хотя очень гудит в голове и ноги совсем не слушаются. Спустится. А хлеб отдаст Марине… Но Марина опять не взяла. Скормила ей. Маленькими кусочками клала в рот, вместе со щепотками снега. Только не такого белого, как ей днем протягивала та, давняя она. — Завтра тоже не пойдешь на работу. — Нельзя же. — Поменяемся платьями. Я надену твое, с твоим номером, и Марта отметит, что ты работаешь, а болею я. — Но Марта… — Ей подсунули записку, что советуем