Долгое молчание — страница 19 из 26

чательно взбесился: "Раус!" Но Мариля не двинулась, словно надеясь этой неподвижностью спастись. Подбежал конвоир, на ходу снимая автомат. И она шагнула… Унтершарфюрер уже идет вдоль колонны, где Марина. Тоже показывает, кому выйти вперед. А Марина стоит в первом ряду. Женя только теперь, отсюда, увидела, до чего Марина другая. Не только потому, что платье не висит мешком. Она сама иная. Стоит совсем не так, как все. Ненапряженно, будто унтершарфюрер не идет вдоль строя, отбирая… А ведь уже приближается! Вдруг унтершарфюрер ткнул… в Марину! И она шагнула вперед. — Марина! Не повернулась. Только, кажется, вздрогнула. Их же уведут! Неужели Марина не понимает? Стоит прямо. Смотрит только перед собой. А унтершарфюрер уже кончил отбирать, и конвоиры их выстраивают! — Марина! — Женя рванулась, но конвоир прикладом двинул… Уже потом, когда от боли не могла подняться, она вспомнила, что это место называется солнечным сплетением. Юля подняла ее. А их уже ведут по соседней клетке. Марины не видно — задние заслоняют. Те, которые остались тут, спешат к бараку. У дверей выдают хлеб. Как каждый вечер… Женя тоже двинулась. Только Марина рядом не идет. Ее увели. Она даже не оглянулась. А им, оставшимся, дают хлеб. Женя привычно протянула руку. Получила свою порцию. Двинулась по проходу. Взобралась на нары. Марины нет. На ее месте — только голые доски. Женя так и сидела, уставившись на эти доски. На щели между ними. — Ложись. — Юля велит ей лечь. Все уже лежат. Она послушалась. Еще теснее, чем каждый вечер, прижалась к Юлиной спине. Чтобы не занимать, даже не коснуться Марининого места. Потом, или, кажется, это было сразу, она услышала, как Юля говорит: — Можете обо мне думать что хотите, но я Лиде завидую. Как это… Лиде?! И вдруг она вспомнила, что не видела Лиду. Ни в колонне, когда унтершарфюрер тыкал, кому выйти вперед, ни с теми, где Марина. И теперь, когда поднялась сюда… Женя осторожно повернула голову. Там, где всегда лежит Лида, ее нет. Там Барбара. "Убежала одна заключенная". И все равно Женя еще не могла поверить, что Лида на самом деле убежала. А Юля вздохнула: — Только боюсь, поймают ее. — Можешь не сомневаться. — Это Аня, Она тут недавно. О чем бы ни шла речь, всегда уверена в своей правоте. — Лиду все равно поймают, а тут за нее забрали сто человек. — Откуда Лида могла знать, что так будет? — Должна была. Понимала, где она. — Потому и бежала, что понимала. А Жене казалось, что не о том они говорят, совсем не о том… Но Юля продолжала: — Сама ты до сегодняшнего дня разве знала, что за побег берут сто заложниц? Значит… Марину только заложницей? — Это он для отвода глаз назвал их заложницами. Они и в городе, как только занимали, брали заложников. Даже объявления вывешивали. Мол, чтобы был порядок. Оказалось — в самый первый день этих заложников и расстреливали. Понятно?.. А что за мой побег накажут других, я подумала бы. — А может, у Лиды не было времени подумать? Может, был один только миг? — В один миг такое не решается. — Все ты, Аня, знаешь. Решается, не решается. А что тут можно заранее? Договориться с эсэсовским конвоем? Или с этими, на вышках? — Юля помолчала. — А если она неожиданно увидела пустой грузовик, и рядом никого — ни конвоя, ни шофера? Мелькнуло: вот она, возможность! Знаешь Лиду — либо пан, либо пропал. В одно мгновенье перемахнула через борт, легла на дно кузова. А когда машина встала под загрузку, ее засыпали… Женю зазнобило. От этого — "вот она, возможность!". Оттого что Лида перемахнула через борт и ее засыпали песком. Что она выехала из карьера. Что здесь, на нарах, вместо Марины — пустота. — …и за это угнали сто человек, за несколько ее часов на свободе. Но Юля не сдавалась: — А если не за несколько часов? Если за целую жизнь? Значит, она тоже не верит, что Марину и тех, остальных, взяли только заложницами. — Все равно. Никто не имеет права спасать себя, если за это погибнут другие. — Аня начала сердиться. Наверно, потому, что все молчат, не поддерживают. — Почему я, мы должны пойти в газовую камеру?! — Потому что Гитлер их придумал. — Но сегодня погнали… Юля перебила: — Тоже поэтому. И еще могут, просто потому, что мы больше им не годимся для работы. — Однако сегодня этих сто он же взял, не разбирая. А может быть, как раз кто-нибудь из этих ста — Марина, например — выжил бы. Конечно. И Женя испугалась, что сама тоже о Марине так подумала — выжила бы. Она же еще не совсем худая. Заговорила Надя. Только очень тихо — она самая среди них слабая. Первых ее слов Женя даже не расслышала. — …радоваться надо, что хоть одна спасется, будет жить. Ведь мечтаем, каждая мечтает убежать. Даже я бы поплелась. Такая вот, пешком, а поплелась бы. Потому что вырваться отсюда… — она устала, начала задыхаться — не только спасение, но и… пусть слово это громкое — бунт. Аня хмыкнула. Но Надя повторила: — Да, бунт. Против этих оград, конвоиров, унтершарфюрера. Против всей неволи — Надя опять должна была передохнуть — И даже то, что унтершарфюрера в наказание за Лидин побег, наверно, отправят на фронт — уже наша победа. — Будет другой унтершарфюрер. Нас это не спасет. — Но, может быть, хоть Лида спасется. Может, ее не поймают и она доберется до наших. Если не до фронта, то хоть до партизан. Все расскажет, снова вернется в строй. Понимаешь, она вернется в строй. — Правильно — поддержала ее Юля — И не права ты, Аня. Ведь на фронте гибнут, и мы могли погибнуть тоже ради того, чтобы скорее кончилась война и люди — не мы, так другие — могли жить. — Сравнила! — Когда творится такое, как теперь — Гитлер, война, — опять заговорила Юля, — трудно все так разложить по полочкам — Она помолчала — И не наша вина, а того же Гитлера, что жизнь надо защищать смертью. И платить за нее — тоже смертью… Женя понимала, что Юля права. И Надя тоже. Но она не могла так, как они, рассуждать об этом. Ведь забрали сто человек! Они больше не спорили. Стало тихо. Но все равно их голоса, то, что они только что говорили, осталось. "А если не за несколько часов, если за целую жизнь?" "Радоваться надо, что хоть одна спасется". "Откуда Лида могла знать, что так будет?" "Но, может быть, кто-нибудь из этих ста — Марина, например — выжил бы…" Марина шагнула спокойно. Даже не оглянулась. "Пусть самое последнее будет, что не унизилась".Это Марина сказала еще тогда, в самый первый день. "Что не унизилась… Пусть самое последнее будет…" Нет, не последнее! Может быть, Аня не права, и их на самом деле взяли только заложницами? Может, увели только в тот конец лагеря? В другой барак? Все уже спят. А скоро прозвенит гонг, и снова надо будет бежать на "аппель", тащиться на работу. Опять будет как каждый день. Только без Марины… Скоро прозвенит гонг. Они построятся на "аппель".Потащатся на работу. И о Марине, о тех, которых сегодня увели, наверно, и говорить не будут. Здесь о тех, кого уводят, перестают говорить. Чтобы самим себе не напоминать… А она будет. Не только говорить о Марине, но и делать все так, как Марина. Может быть, их на самом деле только куда-то перевели? Но как же она будет без Марины? Одна ведь не выдержит.

10

Женя выдержала. Еще два очень долгих года она каждый день стояла на "аппелях", тащилась в каменоломню, долбила камни. Она вернулась в их старую команду давно, почти сразу после того, как забрали Марину. Тогда у Нади, и так страшно худой и слабой, стали еще и отекать ноги. По утрам она их еле втискивала в башмаки. И Женя попросила Бригитту, бригадиршу камеры одежды, чтобы вместо нее взяли Надю — камера одежды в самом лагере, не так далеко идти. Потом, когда Надю на селекции забрали, на ее место пошла Аня — она тоже обморозила пальцы ног. А Женя уже научилась, когда невыносимо холодно, думать о лете. Терпеть. Юля с Аней ее называли "железной". Оттого, что заставляла себя вечером отломить от порции хлеба крохотный кусочек, хотя бы на один укус, и оставить наутро. Засовывала его в свернутое под голову платье и даже во сне помнила, что он там лежит, оставленный на утро кусочек хлеба. Иногда — одно время каждую ночь — от этого просыпалась. Очень хотелось засунуть туда руку, вытащить его и положить в рот. Не проглотить, а держать во рту и чувствовать его вкус. Уговаривала себя, что уже, наверно, скоро утро. И все-таки удерживалась. Аня уверяла, что она себя зря изводит, совсем все равно — за один или за два раза съесть эту порцию. Самое плохое, что порция такая маленькая и что ненастоящий это хлеб, с отрубями. Но Женя оставляла. Почему-то была уверена, что иначе быстрее худеют. А она уже и так… Иногда даже тянуло проверить, как когда-то Вика, не похудела ли еще больше. Но сдерживалась. И на селекциях старалась стоять так, чтобы унтершарфюрер — после Лидиного побега прислали другого, очкастого, еще более злого — и те, которые отбирают, не почувствовали, что она боится. Старалась представлять себе, как завтра снова пойдет в каменоломню. А если приведут новеньких, предложит кому-нибудь работать внизу. Объяснит, почему сама работает там, а не наверху. Но потом, особенно после той селекции, на которой забрали Надю, и когда их, "старожилок", уже очень исхудавших, осталось совсем немного — все труднее становилось не показывать, что страшно. А фашисты еще больше зверели. Перед селекцией унтершарфюрер — оказывается, он каждый месяц подает начальству рапорт-проект, какие еще разновидности наказаний испытывать на "хефтлингах" — нарочно оставлял их без хлеба. Иногда даже несколько дней подряд. То есть мешок с нарезанными порциями хлеба приносили, ставили, как всегда, у двери. Унтершарфюрер давал команду строиться в очередь. Но тут начиналась отработка его очередного "метода". Самый обычный был такой. Старший конвоир долго и придирчиво проверял, конечно, "выравнивая строй" тумаками, точно ли все стоят в затылок друг другу. Потом унтершарфюрер выкрикивал: "Замереть! — и с секундомером в руках следил, сколько они так простоят. Если кто-нибудь, не выдержав, чуть пошевелится, он объявлял, что они не выстояли положенного времени, и начинал "опыт" с самого начала. "Положенное время" он каждый раз увеличивал. Иногда старший конвоир по его указанию чертил линию. Нарочно кривую. Унтершарфюрер давал команду строиться — быстро и строго вдоль линии. Теперь уже он сам хлестал за "кривое равнение". А хлеб, конечно, "за недисциплинированность" уносили обратно. И еще поручал старшему конвоиру после этого до полуночи "учить их дисциплине — строиться, шагать, ползать вокруг барака на четвереньках. Это было самое невыносимое. Они начинали задыхаться, особенно если конвоир быстро менял команды — ползком, бегом, опять ползком. Мгновеньями Женя чувствовала — сейчас повалится. Не может она больше. И ведь все равно на следующей селекции уже, наверно, заберут, зачем еще так мучиться. Но она это сразу обрывала. Нет, не упадет. Дотерпит до полуночи, должна дотерпеть. В полночь их отпустят. А унтершарфюрер и конвоиры потому так бесятся, что, наверно, опять плохи их делана фронте. Вымещают злость за поражение. И она не падала. Иногда даже хватало сил шепнуть ползшей рядом Юле: "Ничего… Это они за то, что… наши… их бьют…" Но вообще про дела на фронте узнавали редко — только когда в лагерь привозили новый транспорт и новенькие попадали в их барак. Или когда в камере одежды кто-нибудь находил в кармане газету и, якобы распрямляя ее, успевал прочесть, что еще фашисты оставили "для выравнивания линии фронта" или "по стратегическим соображениям". Но фронт все еще