ивал. Но теперь город уже недалеко, он даже виднеется, а там свои. Она разыщет штаб, доложит. И, хотя совсем не было сил, тащила по этой снежной жиже отяжелевшие ноги. Неожиданно дорога перешла в улицу. Чужую, пригородную улицу с чистыми, уже сухими тротуарами, аккуратными крылечками домов. На одном стояла женщина. С мальчиком. — Мутти, — показал мальчик в сторону Жени и Лизелотте, — вот еще две полосатые идут! Мать смущенно дернула его за руку. А Женя… Она удивилась, что женщина в пальто. Было странно видеть не эсэсовскую форму, не полосатое платье, а настоящее, наверно, очень теплое пальто. И шляпу. Потом они увидели еще одну женщину. В черном. И вуаль вокруг шляпы черная. А из-под нее сверкнула такая ненависть, что Женя вздрогнула — ударит! В штатском, а ударит. Но она прошла мимо. И опять брели по совсем пустой улице. За углом старик в окне, когда они проходили, кивнул. Поздоровался?! Женя убеждала себя, что все это на самом деле. Она идет вдвоем с Лизелотте по немецкому городку. Может идти. Смотреть на эти дома. Они почему-почему-то очень узкие, всего в два-три окна. Будто вытянутые вверх. И стоят тесно прижатые друг к другу. А на черепичных крышах множество мансардных оконцев. И над каждым свой, как бы отпочковавшийся от большой крыши, такой же черепичный козырек ли. — Видишь, внизу окошки нормальной величины, а чем выше, тем они меньше — неожиданно стала объяснять Лизелотте — Это чтобы дома выглядели выше. Женя только теперь заметила, как Лизелотте оживилась, как жадно смотрит по сторонам. Будто узнает каждый этот дом, каждое окно, дверь, витрину. Солдаты! Идут три советских солдата. Может быть, знакомые? Нет. Они прошли мимо, только мельком взглянув на нее. — А это памятник великому немецкому гуманисту… — Женя не расслышала какому, потому что смотрела на солдат — Даже странно, что Гитлер не приказал снести. О, смотри — Лизелотте показала на дом напротив — И вывеска осталась. Там гостиница."Бейм нахтигаль". Не знаю, как по-русски, это птица такая, которая очень красиво поет. — Ты здесь уже бывала? — Да — И сразу сникла — Давно. Очень давно. Вовремя моего свадебного путешествия… Они опять пошли молча. У старинной водокачки увидели солдата. Он качал воду. Женя его спросила, где штаб. Он очень удивился. Даже качать перестал, и ручка, похожая на скрипичный ключ, медленно поплыла вверх. Женя уже хотела объяснить, но он все-таки показал. Только крикнул вдогонку: — Вам, наверно, не в штаб надо! Зайдите в тот дом, напротив. Там лейтенант с тремя нашивками за ранения посоветовал Лизелотте пойти на улицу… даже в бумажку заглянул, чтобы прочесть ее длинное название — там в двух пустующих домах размещают и ставят на довольствие бывших узников из числа коренного населения. Лизелотте не поняла, что такое коренное население, довольствие, и Женя, как могла, объяснила. — О, спасибо, хлеб у нас есть — Лизелотте быстро развернула тряпочку и показала лейтенанту те две последние порции хлеба, которые они не съели там, у барака, и взяли с собой. — Это хлеб? — Ему самому стало неловко, и он смущенно пробормотал — Да, да, конечно, хлеб… Конечно. Только… есть его не надо. — Как это не надо?! Он вдруг повернулся и вышел. Лизелотте пожала плечами: — Странный этот офицер — Она опять завернула обе порции. Медленно, аккуратно. — Вечером съедим. Лейтенант вернулся. Принес что-то, завернутое в газету. — Это вам… — И сунул Жене в руки — Обеим. Он сразу поспешил к столу и так же смущенно, не глядя на них, стал перебирать какие-то бумаги. А Женя держала хлеб. Целую буханку хлеба! Вошел солдат: — Товарищ лейтенант, в наличии только одна. Лейтенант кивнул, и он сунул Лизелотте какую-какую-то банку. Большую, консервную. — Еще вот, трофейный — И протянул Жене… шоколад. Она не решалась поднять руку — Бери, чего ж… Она держала в руках настоящую плитку шоколада. Наконец лейтенант, все еще не глядя на них и почему-то нарочито строго, спросил: — Значит, вам, гражданка… — теперь он заглянул в зеленую бумажку, на которую раньше записал их фамилии — Бауэрман, все ясно? Вас устроят, окажут помощь. Если нужно, и медицинскую. — Нет, нет, она здорова — Женя понимала, что теперь это уже не страшно, но все равно… — Мы обе здоровы. Работали. Лейтенант, кажется, догадался, почему она так испугалась. И бодро сказал: — Значит, и отдохнуть можно! А уж войну мы как-нибудь без тебя… — Он посмотрел на нее, на Лизелотте, опять на нее. — Ты подлежишь демобилизации по состоянию здоровья. Это она понимает… — Выходит, оставаться тут нет никакого смысла. Напиши рапорт, я его перешлю. А ты отправляйся домой. На вокзале должен быть реэвакопункт. Он как рази занимается отправлением таких, как ты. Как выйдешь отсюда, иди прямо, по этой вот улице. А она очень не хотела уходить отсюда, где свои. Свой лейтенант, свой рядовой. Опять тащиться по чужой улице, мимо чужих домов. Но и тут больше оставаться нельзя было. И они вышли… На углу Лизелотте прочла название улицы и остановилась: — Мне туда. До свиданья, Женя. — До свиданья — И сама удивилась… Она удивилась, что они сказали друг другу обычное "до свиданья". Лизелотте уже завернула за угол, а она все стояла. Они попрощались. Потому что сами уходили. А когда уводили… Понимали, куда уводят, и не прощались… Вдруг Женя спохватилась, что держит в руках целую буханку хлеба, а у Лизелотте остались только те две порции. И ведь шоколад — обеим. Надо ее догнать! Женя завернула за угол. Пошла быстрее. Сразу стала задыхаться, но все равно спешила. Лизелотте не было. Нигде, даже вдали не было. Наверно, зашла в какой-нибудь из этих домов. А в какой? Номера, который лейтенант назвал, она не запомнила. Женя еще постояла, всматриваясь в конец улицы, в дома, и повернула обратно. Тащилась, теперь уже совсем одна, мимо чужих, незнакомых домов, витрин, непонятных вывесок. На вокзале ей на миг показалось, что она… снова в лагере. Оттого, что так много — на скамьях, на полу, подоконниках — тех же, лагерных. Значит, они, которые вчера спешили выбежать из лагеря, еще здесь… Не все, конечно. Но еще здесь. Сесть негде было, и она двинулась, переступая через чьи-то ноги, в другой зал. Искала места, куда приткнуться, сесть. Из их барака никого нет. Может быть, уже уехали? Наверно, уехали. В лагере их же было много, очень много. От усталости задрожали ноги. Она втиснулась между сидящими, прислонилась к стене, но дрожь не проходила. И голова все равно кружилась. Как только открывала глаза, полосы на платьях соседок колыхались. Неожиданно ее соседка справа тихо вздохнула: — Езус Мария… — Ничего, Марыся — так же тихо отозвалась вторая, рядом с нею — Вчера не уехали, сегодня остались, может, завтра уже в конце концов уедем. Женя хотела спросить, где тут реэвакопункт, но не было сил. Она только сидела с закрытыми глазами и слушала. Они говорили по-польски. Но чуть иначе, чем Барбара. Барбара говорила медленнее, чтобы она, Женя, ее понимала. И она, отвечая Барбаре по-русски, подбирала самые понятные слова. Соседка снова успокаивала Марысю: — Ничего, ничего, завтра обязательно уедем. — А если опять не будет вагонов? Если снова все товарные, закрытые? — Значит, нет больше — почему-то сердито заговорил кто-то за Жениной спиной — Что за люди! Освободили, кормят, не гонят на работу, так уж и потерпеть немножко, пока будут вагоны, нельзя? Марыся не ответила. Но вскоре снова, кажется, невольно вздохнула. И подруга сразу принялась ее утешать: — Вчера же еще и платформу прицепили. — Все равно туда забрались только те, кто посильнее, кто недавно в лагере. Но сердитая ее оборвала: — Мы больше не в лагере! — Слава богу — согласилась Марыся — Не в лагере. Все еще не верится… — А ты поверь. Нет лагеря, сгинул! Не сгинул. Стоит. Только пустой. Но вслух Женя этого не сказала. А Марыся снова не выдержала: — Господи, до чего хочется домой! — Тебе, что ли, одной хочется? — Не ругайте ее, пожалуйста — заступилась подруга. — Я не ругаю. Только нечего ныть. — Она не ноет. В лагере никогда не ныла. — Так уж теперь и подавно нечего! Женя хотела их попросить, чтобы не ссорились. Конечно, надо еще потерпеть. Но если Марысе плохо? Теперь ведь уже можно говорить об этом. Быть такой, какая есть. Не бояться, что слабая. — А реэвакопункт тут есть? — наконец спросила она. — Есть — ответила сердитая — Офицер и два солдата. И ведь объяснили — отправят. Как только будут вагоны, отправят. Так нет, все равно ноют. Стало тихо. Но вскоре у Марыси снова вырвалось: — Господи — Женя даже вздрогнула от этого стона. — Скорей бы ехать. Хоть на крыше, но уже ехать. Как это… — на крыше?! А когда ехала — уже не было странно, что на крыше. У всех вагонов — когда к перрону подполз товарняк — двери были задвинуты и опечатаны. Только у двух, в самом конце состава, были открыты. Туда уже бежали, опережая, даже толкая друг друга, те, кто первыми бросились на платформу и, главное, могли бежать. Она сразу стала задыхаться… Вдруг Женя увидела, что многие бросаются и к другим, опечатанным вагонам… забираются на крыши! Она заспешила. Ее отталкивали, но она все равно вскарабкалась, как и та, что перед нею, на буфер. Сзади торопили, подсаживали, и она за что-то ухватилась. Поставила ногу. Сверху протянули руку… Только когда уже вползла наверх, Женя удивилась, что она так высоко. Что на крыше. Внизу из здания вокзала все еще выбегают. И из багажной спешат. Может быть, там был кто-нибудь из их барака? На всех крышах уже сидят. А паровоз тревожно гудит. Наверно, предупреждает: больше нельзя… Но додумать она не успела — под нею дернулось, и она чуть не упала. Схватилась за гладкую поверхность крыши, удержалась. Никто не скатился. С других крыш, кажется, тоже. Хотя очень качало. Женя смотрела, как вокзал и те, кто не успел забраться наверх, отдаляются. Она так и сидела, упершись руками, очень напряженно. Ведь крыша покатая. С обеих сторон покатая. Вскоре онемели пальцы. Заныло в плечах. И главное, стало нестерпимо холодно — насквозь продувал встречный ветер. Кто-то сзади легонько притронулся к ее плечу. Женя чуть повернула голову. Марыся. Только почему-почему-то одна без подруги. Но не спросила — сквозь ветер и стук колес все равно не услышит. Марыся показала на соседнюю крышу. Там женщины очень осторожно и, конечно, сидя, передвигались. Усаживались парами по самой середине, спиной к паровозу и ветру. Женя поняла. Тоже стала медленно разворачиваться. Придвинулась вплотную к Марысе, и сразу перестало казаться, что она соскользнет. Теперь, как только начинало сильней трясти, а особенно на поворотах, они обхватывали и удерживали — себя и друг друга. Марыся больше не вздыхала. Только высматривала на тех, дальних крышах свою подругу. — Наверно, осталась — прокричала ей Женя в самое ухо — Может, завтра тоже подадут состав. Марыся кивнула. Так они и сидели, тесно придвинувшись друг к другу. Ветер свистел, нещадно продувал лагерное одеяло и платье. По обеим сторонам поезда все пятилось назад. Отставало. И Женя, кажется, только теперь стала понимать, что на самом деле едет домой. Что с каждым этим столбом, кустом, деревом, с каждым километром — в лагере почему-то совсем забыла это слово — она уезжает все дальше отсюда. Что лагерь — бараки, ограды, газовая камера и печи крематория — ужеостался далеко. Еще дальше. Еще. А этот ветер надо терпеть. Он же оттого, что поезд спешит. Увозит. Увозит ее отсюда. Женя думала об этом. Только об этом. Особенно когда становилось совсем нестерпимо. Холодно было все время, но вдруг,