Долгое молчание — страница 25 из 26

Мариной… — Она жива?! Что ее нет, Женя так, сразу, не могла… Дома, когда собиралась, и по дороге она говорила себе, что о Лиде не будет рассказывать. Только, что Марину убили. Но теперь, этой женщине с Мариниными глазами, и этого сказать не могла… А женщина засуетилась: — Что же я вас тут держу? Заходите в дом — Она поспешно вытирала о передник руки, зачем-то поправляла волосы — Заходите. Еще только войдя, Женя увидела над комодом снимки. Много снимков. И Марина там. В пилотке. В шинели и шапке-ушанке. В платье. Наверно, еще до войны. — Садитесь — И сама села. Теперь, когда Женя опять увидела Марину, эта женщина стала совсем непохожей на нее. Только глаза немножко. И голос. — Где она, Марина? — Мы были вместе. В лагере. — Каком… — хотя уже поняла, Женя видела, что поняла, — …лагере? — Концентрационном. — В плену? — Ее подбили, взяли раненую, без сознания. — А нам сообщили, что пропала без вести. — Это и есть — без вести… — Женя не знала, что еще сказать. — Но она жива? Женя мотнула головой. Сестра Марины достала из кармана платок и стала вытирать слезы. В комнате было тихо. В этой самой комнате, где когда-то жила Марина. — Она вас часто вспоминала. И мужа вашего. И Виталика. Гадала, какой он. — Большой уже Виталик. Большой… — И снова вытерла слезы. Наконец опять заговорила — А как она там, в ихнем лагере… даже не знаю, можно ли так о лагере — жила? Там ведь не жизнь… — Не жизнь… — И вдруг Жене показалось, что Марина оттуда, с фотографий, просит — не надо. Не надо ее, сестру, расстраивать. И только выговорила: — Она там всем помогала. И мне. Если бы не Марина… — Такая уж она у нас. Все о других. Только о других… — Вдруг подняла голову и посмотрела на Женю Мариниными глазами. Но в них незнакомо стояли слезы — А о ней? О ней кто-нибудь заботился, помогал? Неужели нельзя было ее спасти? Убежать? Бежали ведь из плена. Бежали… Женя крепко, до боли сжала пальцы. Чтобы не ответить. — Извините… — сестра снова заговорила тихо, опять похожим на Маринин голосом — Извините меня. Понимаю, нельзя было. Женя смотрела на эту сидящую с опущенной головой, совсем чужую женщину. И сама удивилась: неужели, когда ехала сюда, когда хотела только побыть там, где жила Марина, еще и надеялась, что, может быть, сестра такая же, как Марина?.. Неожиданно эта женщина, Таня, глянула в окно, резко встала, поправила волосы. Женя тоже посмотрела. В калитку вошел мужчина. Пустой рукав гимнастерки, левый, засунут под ремень. Наверно, это и есть ее муж. А Таня еще больше заволновалась. Он вошел в комнату: — Здравия желаю. — Здравствуйте. — Вот, Костя — жена старалась говорить спокойно — Это Маринина подруга. Вместе… воевали. — И поспешно глянула на Женю — Только до того, как Марина пропала без вести… Женя хотела кивнуть, но не могла. — А я думал, раз подруга, может быть, новость какую привезла. — Нет. Никакой… — опять вместо Жени быстро ответила она — А Виталика не видел? Как пошел к бабе Насте, так запропастился. — Ничего, прибежит. Вдруг Женя поднялась: — Я… я пойду. — Чего так сразу? — удивился он — Татьяна самовар поставит. О Марине расскажете. Помянем. Но Женя видела — Таня волнуется. Боится, что Женя, если он начнет расспрашивать, может проговориться про плен. И она повторила: — Пойду. Извините. Я ж ненадолго, только так… — Но все еще стояла. Она очень хотела попросить Маринину фотокарточку. Хоть одну из тех, что висят над комодом. Не решилась — Будьте здоровы… — И пошла к двери. На Марину не подняла глаз… — Костя, я пойду провожу. Шли молча. Только когда проходили мимо того дома, где девочка все еще играла с кошкой, Маринина сестра наконец заговорила: — Вы меня извините. Это я виновата. Испугалась. Не за себя… Сами видели, каким он вернулся. Без руки. Осколков сколько носит в теле. По инвалидности демобилизовали, еще в прошлом году — Она помолчала. — Уж вы не обижайтесь. Но тех, кто был в плену… Его можно понять. Не обижайтесь. Наверно, надо ей сказать, что не обижается… — Родная мне Марина. Сестренка родная. Сиротами, друг дружке помогая, выросли. Мать, еще когда мы маленькими были, умерла. И отец вскоре… — Марина рассказывала. — Знаю, чистая она. И перед людьми, и перед совестью своей чистая — Таня опять вытерла платком слезы — Ведь подбитую ее взяли, без сознания. А все равно испугалась я, чтобы Костя, такой изувеченный, сам из окружения дважды выходил… чтобы к мертвой к ней не изменился. Уважал он ее. Пусть все так и останется. Пусть останется. — Это я виновата. Одна я. И за себя не обижайтесь… А Женя хотела только, чтобы она перестала объяснять.

12

Больше Женя никуда не ездила, никого не разыскивала. Даже семей тех, погибших на фронте, которым тогда хотела написать. И матери Юрия Александровича не написала. Хотя часто, особенно до знакомства с Володей, думала о нем. И очень хотела знать — жив ли… И все эти годы ничего не рассказывала — ни о лагере, ни о Марине, ни о Лиде. А сегодня вот — даже не сегодня, уже светает, значит, вчера — встретились. Лида вошла рядом с носилками "скорой". Женя ее узнала сразу. И Лида ее — тоже. Обрадовалась. А она, Женя, стала осматривать больного, заполнять историю болезни. Как каждый день. Только почему-то боялась ошибиться, что-нибудь пропустить. Переспрашивала. Дважды мерила давление. Потом больного забрали на отделение. Лида подсела к столу: — Узнала? — Да… Хотя перед ней сидел совсем другой человек. Полная, в белом халате и колпаке. Губы накрашены. Морщинки под глазами. — Хорошо, что еще можно узнать. Ты тоже не очень изменилась. Только худобы, слава богу, той нету. И лет, конечно, прибавилось. — Седины тоже… Не о том они говорят. Совсем не о том… — На твоих светлых волосах мало заметно. А я подкрашиваюсь. Хотя уже бабушка — И знакомо махнула рукой: — Что это мы? Столько вместе пережито, столько лет не виделись, а говорим бог весть о чем. Но и сама, видно, не знала, о чем говорить. — Давно здесь? — Все время. — Здешняя? Женя кивнула. — А я тогда и не знала, откуда ты… — Она помолчала — Сама я здесь только вторую неделю. Мужа перевели. Поэтому пока на "скорой". Потом, может, к вам в больницу попрошусь. Возьмешь? — Я же не главврач. Но врачи нам нужны. Особенно хирурги. — А я, как видишь, терапевт. Только ты пока ни с кем не говори. Это я так. Если мне привезут внучку, останусь на "скорой". Удобнее. Сутки дежурить, трое дома… Говорит о работе, внучке. Крашенные модной помадой губы. Из-под белого колпака виднеются вьющиеся волосы. А может быть, это завивка. — …и ходить меньше. Женя только теперь вспомнила, что, когда Лида вошла рядом с носилками, она странно припадала наодну, кажется, правую, ногу. — Ноги болят? — Они ж у меня обмороженные. — Да, да, помню. Стало совестно. Что забыла! То есть когда вспоминала лагерную Лиду, помнила даже, как они с Мариной, не зная, что этого нельзя, каждый вечер растирали ей ноги снегом; как становилось все хуже — начала трескаться кожа, появились пузыри; как Лиде было больно ступать, и Марина пошла просить, чтобы ее взяли на работу в камеру одежды… Женя все это помнила. Только когда узнала про побег и что за это угнали — забыла. Совсем забыла, что ведь на обмороженных, еще не заживших ногах Лида убежала… — …а пока скиталась, они и вовсе… Левую спасли, а на правой пришлось ампутировать пол ступни. Раньше протез вроде не мешал, а теперь… — Кто ампутировал? — Но она спросила так, только чтобы не молчать. Чтобы Лида не догадалась: в ту ночь, в лагере, она не вспомнила про ноги. Не только в ту ночь, и потом, все эти годы не вспоминала… — Уже в Польше. Старый пан доктор. У себя дома ампутировал. Нельзя было меня в больницу… Конечно, нельзя было. Ведь лагерница. В полосатой одежде. Со стриженой головой. Как раз незадолго до этого всех остригли. Марина их тогда утешала: "Ничего. Здесь можно и без волос. Зато потом, после войны лучше прежних отрастут. Густые, пышные". А Лида махнула рукой: "У меня никогда не будет густых. Порода у нас такая. Но я буду завиваться". Неожиданно Лида поднялась. Эта, теперешняя. С вылезающими из-под белого колпака завитушками волос. — Я сейчас. Только машину отпущу. Мое дежурство кончилось, а машина пусть едет — И пошла к двери. Незнакомо полная, припадающая на одну ногу. Врач" скорой помощи". Зазвонил телефон. Но Женя не сразу вернулась сюда. Совсем сюда. Едва поняла, что звонят из терапии: сегодня никого не выпишут, у больного, которого собирались отпустить домой, обострение панкреатита. Женя слушала. Записывала на бумажку. "Собирались отпустить. Обострение панкреатита". Это у нее привычка такая — что говорят по телефону, записывать. Но смотрела на дверь. Сейчас вернется Лида. И когда положила трубку, смотрела. Выводила на том же листке цифры. 91547. Ее лагерный номер.86123 — Викин. Запомнила его. Когда Вика лежала мертвая у стены барака, она долго смотрела на этот номер. А несли Вику, уже мертвую, в лагерь вчетвером. Меняясь. Они с Мариной и Лида с Юлей. Юлин номер тоже помнит. И Маринин. Открылась дверь, вошла Лида. Женя хотела закрыть глаза и хоть на миг вспомнить ту, худую, в полосатом лагерном платье, с коротким ежиком волос. Но подошла и тяжело опустилась на стул эта, теперешняя. — Наши номера вспоминаешь? — Она заметила бумажку. — Сами в голову лезут. — Мне мой даже снится — Она помолчала. — И лагерь снится. Будто я снова там, за оградами, на нарах. И селекции снятся. Так ясно, словно не во сне они, а наяву… И ей снятся. До сих пор… — …а из того, что потом — как плыву в ледяной воде и никак не могу добраться до того берега. — А ты… тогда плыла? Лида кивнула. — Сперва платье свое полосатое утопила. И сама поплыла. Хотя еще и льдины откуда-то несло. Еле добралась до того берега. Тогда и ноги окончательно угробила… И Женя это увидела. То, о чем тогда, ночью, говорила Юля, — как Лида неожиданно перемахнула через борт пустого грузовика, как вжалась в дно кузова. Ее засыпали песком. А потом… Потом она кинула в реку свое полосатое лагерное платье и поплыла по ледяной воде. — Трое суток отсиживалась в каком-то бункере. Благо там картошка была. Сырую грызла. Знаешь, — она неожиданно улыбнулась — уже сколько раз, когда чищу картошку, пробовала хоть маленький, мытый, чистенький кусочек разгрызть и проглотить. Не могу. А тогда… — Она помолчала — Там, в бункере, и халат черный лежал. Видно, хозяйка в нем картошку копала…И снова умолкла. А Женя хотела, очень хотела, чтобы она еще рассказывала. — А после бункера? — Ночами, крадучись пробиралась. Обходила дороги, мосты, жилища. — Но ты же хорошо знала немецкий. — Все равно не решалась. А вдруг муж или сын этой фрау, к которой постучусь, эсэсовец? Хотя было холодно. И очень болели ноги… Лида устала. А может быть, не могла больше об этом говорить, снова вспоминать. Неожиданно вскинула голову, посмотрела на нее и, кажется, только теперь удивилась, что они встретились. Они, которые были там, теперь сидят в этом приемном покое. И опять заговорила: — Когда становилось совсем невмоготу ступать, ползла. А еще… Еще было страшно, что одна я. Не поверишь, вспоминала лагерь: там хоть все вместе. Вас вспоминала, Марину, тебя, Юльку. — Их нет. — Никого? — Никого… Значит, она ничего, совсем ничего не знает…Лида долго молчала. — Была и такая ночь, когда я поняла — все. Не добраться мне… Уже и не хотелось… Перестать быть, не чувствовать, что так невыносимо плохо, — казалось благом, избавлением. Хотя что я тебе рассказываю, — наверно, и у самой так бывало… Бывало