Кэтрин взглянула на пятно крови на руке.
– Что за красные дни?
– Не знаешь, что это?
– Не понимаю. Расскажи. Что это?
– Месячные. Раз в месяц кровь идет из пипки.
Идея показалась Кэтрин столь абсурдной, что она рассмеялась. Должно быть, это очередная из Мартиных грубых шуточек, подумала она.
Марта подвела ее к дождевой бочке, взяла ведро и тряпку и помогла вытереться, продолжая объяснять про красные дни. Когда Кэтрин спустила трусы и увидела, сколько крови из нее вытекло, она заплакала.
– Не кипишись. Говорю же, это нормально. У всех девочек бывают месячные.
– И у тебя так было?
– Конечно. Только несколько лет назад прекратилось. Месячные прекращаются примерно в моем возрасте. Это тоже естественно. Замочи трусы в ведре и пойдем со мной.
Прикрывшись тряпкой, Кэтрин прошла в дом. Марта указала на дверь ее комнаты.
– Возьми чистые трусы и приходи ко мне. Я покажу, что делать.
Хотя дверь в комнату Марты почти всегда оставалась открытой, Кэтрин запрещали туда заходить. Комната оказалась такой же темной, пыльной и захламленной, как остальной дом. От ее собственной спальни ее отличали лишь три зеркала, висящих на петлях над туалетным столиком. Два были узкими и прямоугольными, а третье, висевшее посередине, – овальным. Больше на ферме зеркал не было.
Марта выдвинула нижний ящик комода и достала стопку серых тряпочек, нарезанных квадратами. Показала Кэтрин, как вкладывать их в трусы, чтобы тряпки впитывали кровь, и дала с собой штук десять. Ходить с прокладкой между ног было странно.
– Поздравляю, – добавила Марта.
– С чем?
– Ты уже не девочка. С этого дня ты стала женщиной.
Кэтрин посмотрелась в среднее зеркало. Поворачивая голову, она осмотрела себя с трех разных углов. Может, из-за того, что она давно не видела себя, не считая отражений в оконном стекле или в реке, ей показалось, что она изменилась. Лицо осунулось, ушла детская пухлость. Очерчивались скулы. С тех пор как она жила в долине, волосы ей не стригли, только подравнивали; они отросли до лопаток и стали гуще. От постоянного таскания тяжестей и поднимания ведер плечи окрепли и словно стали шире. Грудь и бедра будто бы тоже изменились, отчего Кэтрин ощутила неловкость.
Марта хлопнула в ладоши.
– Надо отпраздновать, – сказала она.
– Как?
– Пойдем со мной.
На кухне Марта достала из шкафа бутылку из темного стекла и разлила жидкость по двум стаканам.
– Что это?
– Ежевичное вино. Попробуй, тебе понравится.
Вино пахло сладко. Взрослые пили каждый вечер, но Марта никогда не разрешала Кэтрин пить, разве что один-два стакана пива. Морис всегда отказывался и пил только воду.
Марта подняла стакан.
– За нас, женщин. Да поможет нам Бог.
Они чокнулись и выпили. Вино оказалось приятным на вкус, как сироп.
Марта улыбнулась.
– Да не волнуйся ты. Сегодня важный день. Пей.
Остаток дня Кэтрин прокачалась на теплых волнах и запомнила лишь отдельные моменты. Они с Мартой взяли стаканы и бутылку и вышли на крыльцо. Сели на верхней ступеньке на полуденном солнышке. Марта болтала без умолку – она всегда болтала о том, что Кэтрин не понимала и не стремилась понимать. Как сделать, чтобы пирог не пригорел; как пахнут малыши и как их кормить; потом что-то о мужчине, которого Марта знала, он был охранником в тюрьме, и еще об одном, маори, с красивыми глазами. А может, это был один и тот же мужчина – уследить за мыслями Марты было непросто. Впрочем, это не имело значения. Ветер стих, солнце жгло, бетонное крыльцо грело ноги. Кэтрин слышала свой голос – кажется, она о чем-то спрашивала Марту, а та отвечала, и их слова сливались в одну общую бессмыслицу. Впрочем, важен был не смысл, а тон их разговора; не было произнесено ни одного грубого и резкого слова, все слова были мягкими, как солнце, гревшее ее голые ноги.
Марта встала, чтобы принести из кухни еще одну бутылку сладкого вина; Кэтрин решила, что это очень хорошая идея, и не успела опомниться, как Марта вернулась не с одной, а с двумя бутылками.
Дальше – все как в калейдоскопе. Марта наливает вино, подняв бутылку очень высоко, будто фокусник, выполняющий ловкий трюк, а Кэтрин тем временем читает четыре буквы, вытатуированные на ее костяшках. Вино красивой ленточкой искрится на солнце и завивается на дне стакана. Несколько фиолетово-черных брызг попадают на руку Кэтрин и на крыльцо. Марта смеется. Кэтрин облизывает руку и тоже смеется. Пьет, чувствует стекло между губами и сладкое вино, согревающее горло и живот, который по-прежнему болит, но это хорошо, это значит, что она изменилась. Она уже не девочка. Она стала женщиной.
Позже она снова смеется – а может, и не переставала смеяться все это время? Как все странно, особенно когда ступаешь по траве. Ботинки и носки она, наверное, сняла, потому что ноги босые; она смотрит на них в траве – на свои стопы с закругленными большими пальцами, как у мамы, и кажется, что это чьи-то чужие стопы. Ноги приводят ее к Марте; та развешивает белье: простыни, рабочие рубашки, носки, серые трусы из корзины. Кэтрин берется помогать. Деревянные прищепки похожи на маленьких канатоходцев. Марта смеется; это правда смешно, она изображает, как одна прищепка скачет по веревке, как коза по мосту, и случайно падает вниз. «Черт», – писклявым голосом произносит она, делая вид, что это говорит прищепка. Кэтрин хохочет до боли в животе. Корзинка опустела; они все повесили. «Раз, два, три!» – они вместе поднимают рогатый шест, и белье взмывает в воздух. Кэтрин ложится на траву и смотрит вверх; простыни развеваются на ветру, по небу бегут белые пушистые облака. Через миг простыни превращаются в крылья гигантских птиц, говорящих на своем птичьем языке. Марта сидит рядом на траве со стаканом в руке. Она соглашается, что простыни похожи на птиц, хотя Кэтрин казалось, что она не говорила это вслух, а просто подумала. Должно быть, ветер развязал ей язык и слова просто выпали изо рта.
Каким-то образом они перемещаются в гостиную; наверное, уже поздно, хотя все происходящее по-прежнему является продолжением того момента, когда она впервые поднесла стакан к губам на кухне, как вода на поверхности реки является продолжением той воды, что плещется на глубине заводи. Она сидит за столом и обводит пальцем рисунок древесины. Марта греет иглу над пламенем свечи.
– Теперь ты женщина, – повторяет она, – надо оставить что-то на память об этом дне. Чтобы люди знали. – Кэтрин кивает. Пусть люди знают, что она изменилась. Она боится, что будет больно, но кожу только тупо саднит, пока Марта работает иглой и чернилами из сломанной шариковой ручки. Кэтрин смотрит на свечу. Пламя трепещет и не затихает ни на минуту, то разгорается, то меркнет. Почему-то это кажется ей важным, но она не знает почему.
– Вот и все. Готово, – говорит Марта. Кэтрин поднимает правую руку и вытягивает пальцы. Татуировка занимает первую фалангу среднего пальца. Кружок, к которому снизу присоединяется крестик. Марта сказала, это древний мощный женский символ. – Что скажешь?
– Спасибо.
Чтобы отпраздновать, открывают еще одну бутылку.
Вино льется рекой; после этого Кэтрин почти ничего не помнит. В какой-то момент ее выворачивает на траву рядом с курятником; куры клюют блевотину. Она танцует, а Марта поет. Последнее, что она помнит, – Марта садится на край ее кровати. Ласково смотрит на нее и говорит, что с этого дня станет называть ее Кейт. Кейт не может сосредоточиться. Ей тепло и клонит в сон. Марта говорит; ее слова – как пламя свечи, которое то разгорается, то меркнет. Это важные слова. Хорошие слова, ласковые, про матерей и дочерей. Кейт отвечает, и Марта, кажется, рада.
Глава двадцать четвертая
Осень 1980 года
Кейт снова выкрикнула: – Томми!
Он повернулся к ней, но выражение его лица не изменилось. Но хоть остановился и подождал, пока она к нему подойдет. Она уронила на траву льняную сумку.
– Вот ты где. А я тебя ищу.
Заметила пару свежих синяков и царапин на его коленях и ладонях, но глубоких и воспаленных порезов, слава богу, не было. Томми она искала три дня. Оставляла ему еду в сарае, но он поел только раз. Она не знала, где он спал в те ночи, когда не возвращался на сеновал. Надеялась, что не под открытым небом. Холодало с каждым днем. Ей не хотелось думать, что он лежит где-то там, свернувшись калачиком.
В последнее время Томми совсем одичал. Волосы отросли и спутались. Она пыталась его подстричь, но он не давался. Подошвы почернели, как велосипедные шины.
Но хуже всего было то, что он почти перестал на нее реагировать.
– Снимай, – тихо сказала она.
Стараясь не пугать его и не прикасаться к коже, Кейт стащила с него штаны и трусы. Те провоняли застарелой мочой. Она стряхнула в траву теплые спрессованные какашки. Какашки, моча, синяки, когда он набрасывался на нее с кулаками, – вот все, что теперь доставалось ей от Томми. Она не жаловалась. Он был ее братом.
Томми стоял смирно и смотрел куда-то поверх ее макушки, спокойно давая себя раздеть. Кейт порадовалась, что он не сопротивляется, и успела отойти в сторону как раз вовремя: укрытый крайней плотью кончик его пениса дернулся, и на траву вылилась ровная струя мочи.
– Господи, Томми. Ты бы хоть предупреждал, а?
И все же хорошо, что он сделал это сейчас, а не после того, как она наденет ему чистые штаны. Так уже бывало, и ее это ужасно бесило. Одно время она пыталась оборачивать его старой простыней, нарезанной квадратами, закрепляя ее на талии булавкой, но брат ухитрялся скинуть конструкцию через пару минут.
Питерс считал, что Томми лучше ходить вообще без штанов, а может, и совсем голым. Так он мог бы мочиться где угодно и когда захочет, и испражняться прямо на траву, не пачкая одежду. Но при мысли, что ее брат будет бродить по ферме голым, как животное, у Кейт разрывалось сердце. Она была готова искать его и переодевать, но найти Томми не всегда удавалось.