ПОЕЗДКА ЗА СЕНОМ
Через Долину белых ягнят, мимо фермы, где некогда хозяйствовала Апчара, а теперь обосновался Бекан со своей старухой, дорога вела в Чопракское ущелье. Но дорогу эту перекрывал отряд гитлеровцев. Бекан жил по эту сторону заграждения, ущелье лежало по другую сторону. А заградителями оказались румыны. После разгрома у Чопракских ворот они больше не лезли в узкую каменную горловину, напротив, даже отошли от нее немного назад, чтобы избежать внезапного нападения. Свои тылы они держали в бывшем дорожном домике в трехстах метрах от заставы.
Хотя Данизат редко выбегала на улицу и редко видела румын, все же получилось так, что знакомство с ними завела она.
Недалеко от фермы сливались воды большого Чопрака и маленькой Бахранки.
Вода в Бахранке была прозрачной по сравнению с чопракской мутной водой, но была она с примесью серы и для питья не годилась; Апчара, бывало, не давала ее даже коровам. Но румыны не знали этого, пили светлую на вид, вкусную воду и все заболели животами. Не зная истинной причины повальной болезни, они стали грешить на молоко, которое брали у Данизат. Тогда старуха сказала им, чтобы они больше не пили воду из Бахранки, и тем самым заслужила их некоторое доверие. Во всяком случае, они были благодарны ей.
Один румын повадился ходить к Данизат, обменивать соль и мыло на сыр, масло и яйца. Это был немолодой уже мужчина с черными усиками. Данизат прозвала его про себя «собачий колдун», потому что он совсем не боялся злого волкодава. Он умел какими-то магическими жестами утихомирить любую собаку. Когда в первый раз волкодав бросился на румына, тот вытянул вперед руку и смело пошел на рычащего и оскаленного зверя. Пес сначала лаял и бросался на человека, потом стал отступать, припадая к земле, а затем и вовсе убежал, поджав хвост.
Румын старался пошутить с Данизат: «Партизан пук-пук!» Напевал себе под нос, заглядывал во все уголки и миски, предварительно положив на видное место кусок мыла. Найдя пару яиц или сыр, забирал «товар» и уходил восвояси. Чтобы еще больше наладить добрососедские отношения, Бекан посоветовал жене наварить солдатам картошки. Румыны за это нарубили старикам дров. Потом оказалось, правда, что их офицер приказал нагреть воды для мытья и все дрова пришлось истратить на воду.
Бекан вошел в дом как раз в то время, когда офицер после «бани» блаженствовал в жарко натопленной комнате. Старик понял, что у офицера сейчас благодушное настроение, и завел разговор (офицер знал несколько русских слов).
— Снег, корм — нема. Твой солдат сено забрал. — Бекан говорил с искусственным акцентом, думая, что так офицеру будет понятнее. Офицер пожал плечами не оттого, что не понял Бекана, но показывая, что ничего со снегом он поделать не может и сена у него нет.
— Корова корм надо, — продолжал Бекан, — твоя лошадь тоже корм надо.
Офицер снова пожал плечами.
— Далеко гора сено есть. Много копен. Солдаты едут, сено берут, вниз спускают.
— Там партизан, старик. Пах-пах-пах — и готово!
«Здорово их напугали у Чопракских ворот, — подумал Бекан. — Пожалуй, их теперь не заставишь подняться в горы».
— Сена нет, ваши лошади тоже — капут… — нажимал Бекан. — Сено там. Я знаю. Близко. Солдаты внизу сидят, а я за сено пошел. Себе сено, вам сено.
— Хитрый старик! — Офицер говорил с меньшим акцентом, чем Бекан, подделывавшийся под него. — К партизанам хочешь? Нехорошо. Не можно.
Офицер сидел и пил чай с ромом, а ординарец тем временем сушил над плитой только что выстиранное белье.
Бекан понял, что с офицером можно будет договориться. Если войти в доверие, то не только сено, но, пожалуй, удастся выкопать картошку, что осталась на зиму в земле. А там, глядишь, и в лес разрешит… Старик строил свои планы. Ничего. Смирится офицер. Зима нагрянет, понадобятся и сено, и дрова.
На другой день Бекан велел Данизат наварить целый котел кукурузных початков.
— Ублажим румын. Кукуруза для них — первое лакомство.
Утром Бекан слил воду из-под початков и повез огромный котел вареной кукурузы к развилке дорог. За ночь еще больше снега выпало в горах, и вдали на крутых склонах отчетливей стали выделяться и манить к себе черные точки стогов. Если удастся переправить оттуда хоть бы несколько копен — спасение не только для коров. Сено можно обменять на что угодно. Бекан прихватил с собой вилы и веревку, чтобы с их помощью объяснить румынам, куда и зачем он едет. День выдался пасмурный, но снежок, выпавший ночью, обещал лежать. Бекан оглянулся, по снегу тянулись следы его двуколки.
Румынский пост встретил старика неприветливо. Мало того, когда Бекан вынул из-под старого одеяла, накрывающего котел, два початка, чтобы показать их часовому, тот, приняв початки за гранаты, выстрелил, поднимая тревогу. Выскочили солдаты с автоматами, окружили двуколку. На Бекана со всех сторон смотрели автоматные дула. Седельщик искал глазами вчерашнего офицера или хотя бы «собачьего колдуна», но ни того ни другого не было. Тогда он сбросил рванье с котла, и кверху ударило облако душистого горячего пара.
— Завтрак вам. Кукуруза. Мамалыга. Хорошо.
Румыны поняли, схватили котел с тележки, начали расхватывать початки, грызть их, весело лопоча и смеясь. Бекан ждал, когда ему вернут пустой котел. Тем временем из землянки вышел «собачий колдун». Он был в огромной черной папахе. Увидев Бекана, он махнул ему рукой, как бы приказывая ехать назад.
Бекан продолжал стоять. В руках он держал веревку и вилы. Он тыкал пальцем себе в грудь, потом показывал на вилы, а потом на горы. «Колдун» не мог понять, чего хочет старик. Он пошел в землянку, возможно, доложить офицеру. Румыны лопотали по-своему и тоже не могли понять намерений старика.
— Партизан?
— Нет партизан. Сено. Сено! Понимаете вы?! — Бекан схватил горсть сена и стал пихать его лошади в пасть. Даже сам в отчаянии пожевал клочок, чтобы показать, что ему нужно. — Сено, понимаешь? Корова. Сено. Корова там, сено там. Надо ехать.
Румыны в конце концов поняли, что толковал им старик, но, как видно, усомнились в искренности его намерений. Он ведь все время показывает на дальние склоны гор. А оттуда, как известно, охотничьи тропы ведут в ущелье. По ним, правда, на двуколке не проедешь. Но кто знает, что у старика на уме. Бросит свою двуколку да и махнет к партизанам.
Из землянки наконец вышел и офицер. Он сразу узнал Бекана и велел его пропустить. Офицер показал на часы: к вечеру быть на этом месте. Иначе — «пах-пах».
В горах трудно ориентироваться. Посмотрит человек — кажется, совсем близко склон горы, а попробуй дойти! Если бы румыны знали это, может быть, не пустили бы Бекана. Ехать до ближайших склонов гор недалеко, но чтобы добраться до первых копен, надо петлять по узким ущельям, потом, оставив повозку внизу, карабкаться по склонам, выйти наверх, там связать копну и катить ее вниз. Потом укладывай сено и вези. Чтобы не опоздать, Бекан не стал забираться далеко. Он подобрал самую близкую копну, погрузил ее, перетянул веревкой, чтобы сено не посыпалось при тряске, и поехал. У заставы румыны протыкали воз штыками со всех сторон. Пропустили. Несколько охапок сена взяли себе. Ну а как же без этого?
На другой день, осмелев, Бекан поехал снова за сеном, на этот раз в сторону Чопрака. В этом направлении хотя дорога до копен подлиннее, зато сами копны доступнее, не надо карабкаться по скалам. Километров двенадцать отъехал седельщик от румынской заставы. Остановился — кругом ни души. Только река глухо шумит, да еще постукивают на слабом ветерке верхушки деревьев.
Вдруг лошадь Бекана встрепенулась, подняла голову, навострила уши и заржала. Сомнений быть не могло, она ответила на чье-то ржание. Бекан вслушался и вскоре тоже услышал, как вдалеке тревожно, словно зовя на помощь, заржал конь. У Бекана похолодело внутри — Шоулох! Ему ли, Бекану, не узнать голос своего любимца, но как он сюда попал? И где Локотош? И почему Шоулох ржет? Не стал бы он ржать под седоком.
Бекан спрыгнул с повозки, привязал свою лошадь к дереву и пошел в лес. Шоулох заржал снова. Теперь это было близко, и сомнений не оставалось — Шоулох, и никто иной.
Бекан пошел быстрее, побежал, сколько было стариковских сил, и, выйдя из чащи на небольшую поляну, увидел коня под седлом, но без всадника. В первое мгновенье он не узнал Шоулоха. Что с ним сделали! Так заездить коня! Бока ввалились, в грязи, в глазах никакого блеска, только боль и усталость. Но зато Шоулох узнал своего хозяина, сразу потянулся губами, стал теребить его рукав, словно звал за собой. Не трудно было сообразить, что конь тянет к всаднику, выпавшему из седла. Раздвинув ветки кустарника, Бекан увидел человека в форме командира Красной Армии. Снег вокруг запачкан кровью, измят. Повернув человека лицом к себе, Бекан узнал Локотоша. Припорошен свежим снегом. Значит, лежит здесь по крайней мере с вечера. Конь не отошел от него, как и полагается коню кабардинской породы. Ни травка, которую можно было пощипать вокруг, ни вода, журчащая рядом, не соблазнили его. Он стоял и ждал, когда всадник снова сядет в седло, а поняв, что всаднику плохо, стал звать на помощь.
Но почему Локотош оказался здесь и что случилось в ущелье? И что теперь делать с ним? Повезти с собой на ферму? Но как? Если просто заложить его сеном, то румыны проткнут штыком. Протыкали же они насквозь все сено вчера. Значит, надо найти укрытие и оставить его здесь до завтра. А завтра приехать снова, задобрить чем-нибудь румын, сварить им еще котел кукурузы, отвезти бидон молока? Спрятать, конечно, можно. Поблизости множество удобных пещер. Есть одна, обжитая чабанами, даже и с дымоходом. И ручей рядом. Очень чистая вода в этом ручье. Но разве капитан протянет до завтра без немедленной помощи. Спасать надо и Шоулоха. Запрячь его вместо этой лошади и уехать на нем на ферму? Румыны не заметят подмены. Но Шоулох верховой конь. Он разнесет бричку. Его надо сначала объезжать, приучать к упряжи. Оставить его в пещере вместе с раненым?
Все эти мысли метались в бедной голове старого седельщика, но Локотош застонал, и мысли сразу пропали. Когда есть неотложное дело, думать некогда.
Бекан разровнял на земле охапку сена, прикрыл его своей стеганкой и положил Локотоша на эту постель. На капитане была синяя меховая куртка, отделанная серым каракулем, — излюбленная одежда командиров-кавалеристов. Бекан осторожно расстегнул эту куртку. Оказалось, что все под ней слиплось и ссохлось, спять куртку нельзя. Пришлось ее разрезать. Разрезав и гимнастерку и нижнюю одежду, Бекан добрался до раны и осмотрел ее. Пуля попала в предплечье около ключицы, а вышла на три пальца ниже лопатки, вырвав большой кусок мяса. Стреляли сверху.
Локотош приоткрыл было глаза, попытался приподняться, но застонал и опять потерял сознание.
Седельщик решил попоить Локотоша молоком. В двуколке стояла кринка с айраном. Локотош не глотал. Молоко потекло из уголков рта. Бекан влил еще немного так, чтобы раненый не захлебнулся. И вот капитан глотнул. «Слава аллаху, — обрадовался старик. — Ест — жить будет». Каплю по капле Локотош выпил почти стакан. Тогда Бекан решил пока дать больному покой и заняться Шоулохом, который не отходил от своего старого хозяина ни на шаг, терся около него, тыкался мордой, теребил губами за рукав или воротник. Конь был в восторге от встречи с настоящим хозяином.
Седельщик погладил коня, потрепал его по шее, потом сухим чистым сеном обтер красавца со всех сторон. Сводил его к ручью и дал напиться. Вскарабкался на скалу и сбросил оттуда большую копну душистого высокогорного сена, от которого аромат пошел, кажется, на всю долину. Часть сена старик задал лошадям, а большую охапку разостлал на земле, осторожно переложил на нее Локотоша и прикрыл старой буркой, с которой не расставался, наверно, со времен гражданской войны. Ну вот. А что дальше?
Оставить здесь одного? Пропадет. Завтра румыны могут и не пустить. Раз пустили, два пустили, не будут пускать каждый день. Хорошо бы спрятать Локотоша на мельнице. Близко от фермы. Долина заросла ольхой, солдаты опасаются там появляться. Бекан ни разу не видел, чтобы туда ходили солдаты. Мельница не работает. Тихо. Если позатыкать щели, утеплить, раненому будет неплохо. А Данизат выходит его, она умеет. Но и на мельницу можно попасть, только минуя пост. Убьют самого Локотоша, убьют Бекана, убьют Данизат, а Шоулох достанется бургомистру Мисосту.
Ум за разум заходит у старика, а выхода нет. Локотош пошевелился, застонал. Бекан наклонился над ним, дотронулся до лба и понял, что начинается жар. «Не с кем посоветоваться — советуйся со своей папахой». Думай не думай, а Локотоша надо везти домой. Только как его провезти мимо румын и как поступить с Шоулохом? Шоулоха придется спрятать в пещере, оставить ему охапку сена, завтра вернуться к нему и за день во что бы то ни стало приучить к упряжке. А эта лошадь сама в темноте придет на ферму.
Локотоша надо провезти так: нарубить лоз, как будто плести корзину. Этими лозами заложить раненого. Во-первых, лозы не сено, они дадут возможность дышать, во-вторых, может быть, штык не проколет их, если часовой вздумает проверять воз штыком. Поверх лоз наложить побольше сена. Если только капитан не застонет и не закашляет… А к заставе надо подъехать в самые сумерки, когда румыны ужинают. Пожалуй, дело еще и сойдет благополучно.
Бекан все сделал обстоятельно. Шоулоха он вволю напоил ключевой водой и отвел в «конюшню» — пещеру, задал ему сена дня на три, а то и больше. Оставил там котел, наполнив его водой. Сбрую спрятал там же в пещере. Потом взялся за Локотоша. Седельщик чуть не вскрикнул от радости, увидев, что капитан пришел в себя и прошептал, едва шевеля губами:
— Кто ты?
— Бекан я. Бекан Диданов. Помнишь?
Больной дышал тяжело. Должно быть, он никак не мог сообразить, где он и откуда взялся Бекан. Бекан присел около него на колени.
— Сынок. Слушай меня. Запомни все, что я скажу. Хорошенько запомни.
— Говори… — еще слабее прошептал Локотош.
— У тебя очень много крови утекло. Очень много. Надо скорей тебя лечить. Я повезу тебя под сеном. Сделаю так, чтобы тебе дышалось. Но дорога плохая. Больно будет, очень больно, терпи. Будем проезжать заставу. Там румыны. Ты услышишь их речь. Ни стоном, ни словом не выдавай себя. А потом я тебя вылечу. Ты будешь жить, вернешься в Красную Армию, здоров будешь. Нам бы только заставу проехать…
Локотош молчал. Бекану показалось, что он снова лишился сознания. Отыскал на снегу кринку с айраном, хотел влить еще глоток в рот капитану.
— Постой… — Капитан старался разглядеть седельщика. — Румыны, говоришь?..
— Да. Я с ними запросто. Знаком с их командиром. Проверять не будут. А ехать недалеко, часа полтора-два. Поедем тихо, тряски не будет…
— В ущелье — ад… — через силу выговорил Локотош и закрыл глаза.
Бекан положил сена в двуколку, поудобнее уложил раненого. Но для Локотоша не могло быть удобного положения. Как ни повернись, грудь разрывается. Седельщик прикрыл его лозами, сверху положил башлык, чтобы крошки сена не попадали в лицо Локотошу, по бокам уложил еще по охапке длинных прутьев, чтобы их верхушки торчали сзади из-под сена. Со стороны все выглядело хорошо. И воз сена не отличался от тех, с которыми Бекан проезжал заставу. Седельщик положил сверху лепешки и кусок сыра — Данизат дала на дорогу. К ним Бекан так и не притронулся. Теперь он это отдаст часовому, чтобы тот штыком не протыкал сено.
Бекан рассчитал точно. Вечерние сумерки только-только спустились с гор, когда он подъехал к заставе. Ему становилось все тревожнее. Локотош, лежавший до сих пор тихо, закашлял. Видно, в легкие набежала кровь. Бекан остановил повозку, подождал, когда кашель успокоится, потом стал громко понукать лошадь:
— Но, давай! Тащи! Скоро застава. Вон уже видно шлагбаум. Давай тяни!
Бекан кричал на лошадь нарочно. Румыны услышат и заранее будут знать, что Бекан едет. Может быть, даже часовой заранее поднимет шлагбаум. И потом, если человек подъезжает к заставе не крадучись, ничего не боясь, значит, у него все в порядке. С другой стороны — и это было еще важнее, — Бекан кричал, чтобы Локотош знал о приближении к опасному месту.
Локотош понимал, что Бекан кричит для него. Он стиснул зубы, чтобы как-нибудь не выдать себя. Между тем ему становилось все хуже. Не хватало воздуха. Кружилась голова, звенело в ушах, пересохло в горле, болела рана. Каждый удар сердца был похож на взрыв. А еще он подумал — не капает ли снизу из-под него кровь, немцы заметят — конец. Под прутьями и сеном Локотошу не видно было, что сгущаются сумерки.
Перед самым шлагбаумом Бекан даже начал напевать. Еще несколько шагов — и землянка. Вот и шлагбаум, но он почему-то открыт. Нет часового. Вообще никого нет. Только кочерыжки от кукурузных початков разбросаны вокруг. Не веря своим глазам, Бекан хлестнул лошадь и проскочил мимо заставы, все еще боясь, что сейчас выскочат румыны и остановят его. А может, они перебрались на ферму и встретят Бекана там?
— Дыши, командир, дыши свободно. Заставу проехали. Теперь чихать можно…
Услышав стук колес, вышла Данизат.
— Как ты долго.
— Ты одна? Приготовь горячую воду. Гость истекает кровью.
Кудлатый волкодав, почуяв незнакомого человека, стал рычать и лаять на воз сена. Бекан шуганул его, но собака не унималась.
— Кто ранен? — испугалась Данизат.
— Не я. Ты не заметила, куда они подевались? — Бекан мотнул головой в сторону заставы.
— Пал Чопрак. Целый день идут туда машина за машиной. Мисост промчался мимо, поехал разыскивать Шоулоха.
— Вот оно что… Тогда торопись.
Бекан одним рывком опрокинул сено на снег. Открылись прутья орешника, под которыми лежал Локотош. Снял башлык. Данизат чуть не вскрикнула. Она боялась под прутьями увидеть своего Чоку.
Раненого понесли в дом. Впервые в жизни седельщик нарушил кабардинское правило: сначала позаботься о лошади, на которой ездил, дай ей воды, корма, убери сбрую, а потом и заходи в дом. Но Бекан понимал цену времени. Волкодав носился вокруг них, заливался неистовым лаем, раскатисто отдававшимся по ущелью. Бекан боялся, что Мисост на обратном пути заедет сюда. Надо скорей обмыть рану. Лекарственные травы, оставшиеся еще от тимуровцев, лежали в телятнике.
В комнате жарко натопили. Данизат приготовила травяной настой и начала обрабатывать рану. Новая простыня — подарок Чоки — пошла на бинты. Данизат вытащила из сундука рубашку, белье, коверкотовый костюм сына, телогрейку из козьего меха, которую она сшила Чохе, но не успела отдать, шерстяные носки, башлык. Не было лишь сапог. Но сапоги у раненого целы. Нужно только их вымыть. Данизат еле успевала поворачиваться, а тут выходи еще на лай собаки, поглядывай, не принесло бы кого-нибудь. Данизат знала Локотоша по рассказам Апчары, а видела его только издали, когда он приезжал к Хабибе на машине. Когда отдирали от живой раны присохшую рубашку, снова открылось кровотечение. Седельщик и Данизат употребили все средства, известные в народе, и за час едва-едва управились. Прибрали в комнате, чтобы не осталось следов. Одежду и оружие Локотоша спрятали.
Когда растревоженная рана успокоилась, Локотоша напоили бульоном, тепло укрыли и перенесли на мельницу. Там холоднее, но безопаснее. Волкодав больше не лаял, привык к новому человеку. Бекан укрыл Локотоша буркой, а чтобы постель была мягкой, Данизат вместо матраца положила одни пуховые подушки.
Локотош заснул. Всю ночь Бекан просидел у его постели. Не спала и Данизат. Она перестирала одежду капитана, пересушила все над плитой, зашила все, что изрезал Бекан. Волкодав не находил себе места. То ложился у двери, за которой хлопотала Данизат, то возвращался на мельницу к Бекану. Чуть свет Данизат пошла доить коров. А Бекан, оставив спящего Локотоша, пришел на ферму.
По дороге, вчера еще совсем безлюдной, сновали машины. Сомнений нет — Чопракская крепость перестала быть крючком, за который зацепились гитлеровские штаны.
Седельщик убрал сено, на снегу обнаружил капли крови, затоптал их. Его беспокоили хлопоты Мисоста. Он может послать людей по следам Шоулоха. Из пещеры переводить Шоулоха сюда опасно, но и там держать его нельзя. В горах всегда есть люди, которые ищут укрытия — увидят коня, ищи потом ветра в поле.
Проснувшись, Локотош постарался вспомнить все происшедшее. Последнее, что он видел, был Азрет, стоявший на скале, а последнее, что он слышал, были слова Кучменова: «Эй, Локотош, которого везли на танке, нравятся тебе мои пули?» После этого грянули два выстрела. Азрет стрелял почти в упор с расстояния не больше тридцати метров, стрелял сверху по всаднику, ехавшему по узкой тропе. После первого же выстрела Шоулох рванулся и черной молнией мелькнул по ущелью. Азрет, наверно, рта не успел открыть, но успел все же увидеть, что Локотош ткнулся в гриву коня. Можно было доложить Якубу Бештоеву об исполнении смертного приговора.
Локотоша толкнуло в левое плечо, и вся левая сторона груди онемела. Он схватился за шею коня, и тот прыгнул в темноту и безмолвие.
Когда на глазах у думы мудрейших он вскочил в седло и скрылся из виду, он еще не знал, куда скакать и что делать. Он подумал и о жеребце, которого должен сберечь. Поэтому сначала капитан махнул наверх, с надеждой проскочить через «окно в небо». Но когда из Калежской башни по нему открыли огонь, ему пришлось повернуть. Локотош свернул в сторону поста номер семь, охранявшего почти отвесную тропу. Здесь он успел проскочить раньше, нежели Бештоев предупредил заставу. Азрет Кучменов знал, что узкая тропа выводит к Бахранке. Он не стал догонять Локотоша, но понесся по хребту, а потом спустился вниз наперерез Локотошу в том месте, где тропа проходила под невысокой скалой. Здесь-то он и крикнул Локотошу перед тем, как выстрелить в него.
Преданный Шоулох сделал все, что мог. Почуяв беду и свободу действий, жеребец мчался галопом, пока не выбился из сил, потом перешел на шаг. Шоулох знал эту тропу. Всадник не подавал признаков жизни. Конь оглядывался на него, чувствовал запах крови, стекавшей по гриве и потной шее. Локотош медленно сползал с седла. Когда он упал на дорогу и застонал, Шоулох остановился. Всадник лежал без движения. Жеребец ткнул шелковистой мордой в Локотоша, тревожно заржал. Горы ответили эхом. Конь волновался, бил копытом, грыз удила, но с места не сходил…
— Завтрак готов, командир. — На мельницу пришел Бекан с чашкой горячего куриного бульона. — А вот и горячие лепешки.
ГОРЬКАЯ ВЕСТЬ
На обратном пути из Чопрака, сдавшегося на милость немцев, Мисост заехал на ферму. Он был оживлен, самодоволен и важен. До сих пор он и во сне видел партизан, пробирающихся из Чопракского ущелья, чтобы убить его. Теперь можно спать спокойно. До самой «двери в небо» нет теперь человека, которого бургомистру нужно остерегаться. Аул Машуко оказался в глубоком тылу, можно действовать без оглядки. Жалко одного — удалось выскользнуть Локотошу на Шоулохе. Судьба самого Локотоша мало заботила бургомистра, а вот Шоулоха жалко до слез. Мисост, уезжая в павший Чопрак, твердо надеялся обратно приехать на Шоулохе. Бургомистр охотно рассказывал Бекану все, что знал о Чопраке. По его словам, Якуб Бештоев давно уговаривал Локотоша прекратить бесполезное сопротивление и сдаться немцам. Но тот и слышать не хотел о капитуляции. Тогда Якуб решил уничтожить этого капитанишку, присвоившего себе роль командира гарнизона в осажденном ущелье.
— Скорее всего смертельно раненный Локотош где-нибудь в горах закончил свой жизненный путь. А одичавший Шоулох бродит в лесах… На поиски коня я послал людей. Появится Шоулох здесь — задержишь и немедленно приведешь ко мне, — закончил Мисост свой рассказ о Чопраке.
Седельщик узнал от бургомистра еще одну новость. В Чопраке формируется отряд легионеров из добровольцев, активных сторонников Якуба. А бывшие бойцы Нацдивизии, державшие сторону Локотоша, частью бежали в горы искать партизан, а частью схвачены и отправлены в лагерь для военнопленных. Один из таких лагерей размещен в двенадцати километрах от Прохладной. Военнопленные будут засыпать противотанковые рвы, которые девушки Кабарды рыли целых шесть месяцев. Они сровняют с землей оборонительные сооружения, созданные против войск германского рейха.
— А Якуб Бештоев пойдет далеко. Сейчас он проводит чистку в своем ущелье. Искореняет сторонников Локотоша. Получил приказание явиться к немецкому генералу. Говорят, что на Якуба Бештоева возложит немецкое командование подготовку и проведение курбан-байрама в масштабах Кабарды и Балкарии. Кстати, Бекан, а где же твой вклад в великий праздник освобождения? У тебя на ферме сколько сейчас коров?
— Пять.
— Четыре забьешь для праздника.
— Когда?
— Я скажу. А пока займись-ка сбором денег за моего быка.
— Если ты хочешь, чтобы я искал Шоулоха, найди другого пастуха для аульского стада. Не могу я делать сразу два дела. Я ведь не буду сидеть на ферме. Я буду ездить день и ночь по горам. Уж я-то знаю, куда может уйти жеребец, оставшись без седока.
— Ладно. Найдем пастуха. Только разыщи мне Шоулоха.
Проводив бургомистра, Бекан поехал в ущелье Бахранки. Шоулох был на месте. Седельщик почистил его, убрал «конюшню», освежил подстилку. Под правым передним копытом у жеребца сломалась подкова, и Бекан отодрал ее и бросил обе половинки в расщелину скалы. Примета известна: сломается подкова под левым передним копытом — беда ждет коня, а под правым — всадника. Всадник уже дождался своей беды, лежит раненый. Но кто знает, что еще его ждет впереди. Не пронюхал бы Мисост. Бекан-то сделает все, чтобы поднять Локотоша на ноги. Но достаточно ли одних трав и печеного лука, чтобы вылечить такую глубокую рану?
На другой день рано утром Бекан поехал в аул. Он увидел печальную картину. Хабиба смотрела на оголенные стропила своей крыши и сыпала проклятья на жену Мисоста, которая за пятьсот рублей забрала-таки себе всю черепицу. Хабиба не знала, к кому обратиться за помощью. Ни вещей, ни живности нет во дворе, а теперь нет и крова. Зима. Над головой темные облака, а под ногами холодный снег. Ложись да помирай. Сходить к своему спасителю Аниуару, да где его искать?.. Он и так много сделал — сохранил жизнь.
Как всегда, в горестный час появился Бекан. Хабиба запричитала горячее и громче.
— Пусть не сносит головы тот, кто снес у меня крышу. Пусть будет всем бедам доступен тот, кто сделал меня доступной всем ветрам. «Могилу открытой не оставят», — сказала мне Каральхан, давая деньги. Да, не хватает мне только могилы…
А тут еще по два раза на дню ходит Питу, спрашивает про Апчару: «Где твоя красотка?» Полицай уверяет, что Апчару хотят записать в ансамбль национальной пляски, который выступит на празднике освобождения перед «самим Гитлером». Хабиба не верит Гергову, но тот клянется, будто сын Шабатуко этого требует. Хабиба допускает, что сын Шабатуко хочет видеть Апчару в ансамбле, но Апчара-то скорее умрет, чем будет танцевать на таком празднике.
— Что я худого сделала, почему аллах шлет мне одни испытания? Не много ли бед на плечи одной вдовы?
— Не падай духом, крепись, сестра… Что-нибудь придумаем. У меня есть солома, привезу, поживешь под соломенной крышей. Что делать? Терпи. — Бекан подошел ближе к Хабибе и шепотом добавил: — Бумага у меня. Сталин обещает праздник на нашей улице…
Хабиба ничего не поняла:
— Как это?
— Ни слова больше. Сталин бумагу с самолета бросил: дескать, не унывайте, я свой народ в беде не оставлю. Скоро приду на помощь, будет праздник на нашей улице. Видишь? — Бекан извлек из складок своей папахи листовку, развернул ее и показал старухе.
Увидев в правом углу листка пятиконечную звездочку, Хабиба поверила. Читать она не могла, но русские буквы от немецких отличала.
— Сталин прислал?
— Да. А по крыше не плачь… Если бы попала бомба, было бы хуже. Считай, что твою черепицу, как мою, сгубила бомба. Клянусь, сегодня же твою крышу покрою соломой. А еще лучше — перебирайся к нам на ферму.
По улице бежал Питу, махал руками и колотил себя по лицу и по голове. Оказывается, он получил на пасеке улей с пчелами и медом, хотел перетащить его домой, но уронил. Пчелы вылетели и набросились на незадачливого пчеловода. Лицо у него уже распухло, а пчелы все набрасывались и жалили.
— Колоти, колоти себя как следует, — пошутил Бекан, когда полицай поравнялся с ним. — Я на твоем месте взял бы в руку кирпич, чтобы бить себя.
— Хуже пчелы ничего не придумаешь. Не пчелы — шакалы.
— Тебе за службу платят натурой — сладким медом, а ты еще недоволен. Неблагодарный…
— Кто что заслужил. — Питу ответил ударом на удар. — Твоему Чоке дают не меду, а перцу. Значит, меда не заслужил.
Бекан насторожился:
— Откуда ты знаешь?
— Не знал бы — не говорил. Тебе и неизвестно, что он в концентрационном лагере около Прохладной? Разве ты еще не проведал его? Может, медку бы ему подкинул к чаю, а то, говорят, там с голоду пухнут.
Бекан похолодел.
— Чока?! Кто тебе сказал?
Бекан снял папаху, вытер ею вспотевшее лицо, потом начал мять ее обеими руками, словно это была не смушковая шапка, а кусок воловьей кожи, которую надо мять дня три подряд, чтобы можно было из нее сшить сыромятные чувяки. Похоже на правду. Чока долго носился по тылам противника, спасал колхозный скот. Может быть, немцы дознались, что Чока задержал тогда шпионов-диверсантов. Пощады ему не будет…
— Сказал кто видел своими глазами! Азрет Кучменов, вот кто. Он теперь командир отряда легионеров и знает все. Попадись ему в руки — заставит смотреть на мир через дырку в ярме. Он так и сделал — всех неблагонадежных, кто держал сторону Локотоша, отправил к твоему сыну — в лагерь.
— Где этот лагерь?
— Спроси Апчару. Она там копала рвы, чтобы преградить немецким танкам дорогу. Теперь пленные эти рвы засыпают. И Чока там. Спеши, а то поздно будет. Азрет рассказывал, пленных там — целые стада. Мрут люди как мухи. Живут под открытым небом…
Бекан запричитал на манер Хабибы:
— О, день горестей! О, день, когда в дверь постучалась холера! А я думал: ушел Чока за хребет, угнал скот и ушел. Умрет Данизат, не перенесет гибели Чоки. Жив ли он? Что еще сказал Азрет?
— Видимо, жив. О покойнике нечего было бы и рассказывать. Черствый хлеб размачивает слезами. Да и не дают ему хлеба. На завтрак — кукурузный початок. Съел — и на целый день на работу. После работы, на ужин, еще один початок — и ложись в грязь. Тебя присыплет снежком. Утром примерзших к земле отдирают, если живы, а нет — так в противотанковый ров. Места хватает всем…
Седельщик едва стоял на ногах. Не хватало воздуха, прошиб холодный пот. Что делать? К кому идти за помощью? Как спасти Чоку? Может быть, упасть к ногам Мисоста? Пусть напишет справку, что Чока Мутаев не делал зла. У Бекана голова шла кругом. Сказать ли Данизат об услышанном? А если Питу соврал, чтобы нанести рану в сердце?! Надо все разузнать самому. А тут еще крыша Хабибы…
Бекан привез соломы. Хабиба помогала седельщику. Вместе крутили соломенные жгуты, привязывали солому, чтобы ветер не сдул ее. Работали молча. Хабиба не находила слов для утешения. Она сама ждала утешения. Апчара узнает — зачахнет от горя. Гибель Чоки — гибель ее надежд и любви.
— Хоровод бед. Аллах милосерден, спасет Чоку, — то и дело повторяла Хабиба.
— Да будет так! Да будет так. — Но Бекан в отличие от Хабибы не уповал на бога. Он знал, что надо действовать, но не знал как. Вернуться на ферму и посоветоваться с капитаном? Военный человек лучше знает, как быть в таком случае.
Когда крышу накрыли, Хабиба позвала старика в дом. Она подала скудное угощение: два яйца всмятку, мамалыгу. Бекан был голоден, но еда не шла в горло. Хабиба обещала сходить к Кураце. Та лучше всех знает, где что делается.
— К Кураце я съезжу сам, — сказал Бекан. — А ты иди к Мисосту. Он теперь не посмеет поднять на тебя руку. Скажи: хочу поблагодарить своего спасителя, да не знаю, где его искать. Пусть Мисост скажет тебе, где сын Шабатуко, и мы съездим к нему вдвоем.
На том и разошлись.
На другой день Бекан обратился в немецкую комендатуру, но там ему ничего не сказали, да и не могли сказать.
— Мало ли где кого арестовывают. У нас нет списков военнопленных. Если сын в лагере около Прохладной — поезжай туда, — вот все, что сказали седельщику в комендатуре.
Около станции Прохладной оказалось несколько лагерей. У разбитого вокзала пленные восстанавливали железную дорогу. Тщетно искал Бекан Чоку среди несчастных людей, работающих под конвоем. Целый день он просидел у ворот лагеря, глядел во все глаза. Из развалин школы, огороженной колючей проволокой, выходили заключенные, строились по четыре. Конвоиры пересчитывали пленных, как баранов, кричали, отставших прикладом сбивали с ног. Голодные, изможденные, заросшие, заляпанные грязью, в лохмотьях, сквозь которые проглядывало голое тело, люди едва передвигали ноги.
У ворот их снова пересчитывали, будто кто-то мог сбежать, пока шли по лагерю.
Бекан старался не пропустить Чоку. Сам он стоял так, чтобы заключенные его тоже видели. Сына узнать среди этих несчастных трудно, но Чока узнает Бекана и голосом или жестом даст знать о себе. Пусть убьют, пусть собак натравят на него, но кто удержит Бекана, если увидит Чоку?!
Второй день Бекан дежурил у ворот лагеря. Конвоиры — немцы и бывшие пленные, добровольно согласившиеся служить немцам, — близко не подпускали к себе старика, а на его робкие вопросы отвечали бранью и угрозами. Лишь в последнюю минуту Бекан узнал, что есть еще третий лагерь, где пленных содержат под открытым небом, а днем заставляют работать «смертно». Тут Бекан вспомнил слова Питу, будто Чоку приняли за начальника штаба партизанского отряда. Где же ему быть, как не среди смертников?!
Лагерь находился далеко за железной дорогой в глухой степи. Охрана располагалась в домах бывшего совхоза, а заключенные содержались за высокой проволочной оградой.
На третий день рано утром Бекан поехал туда. Сырой холодный туман окутывал степь. Его клочья летели низко над землей, словно лизали и черную дорогу, и черные поля по сторонам от нее. Временами в клочьях и клубах тумана попадались разрывы, и тогда тусклое солнце взглядывало на землю. На короткий миг загорались капли воды на поникших и переломанных стеблях неубранной пшеницы, на осыпавшихся колосьях. Начинал светиться тогда и тонкий ломкий ледок на лужицах, похрустывающий под копытами коня и под колесами. Казалось, и солнце тоже что-то ищет, выглядывая на землю, как ищет Бекан, едущий по этой незнакомой, неизвестно куда ведущей дороге. Туман колыхался над землей вправо и влево, словно был на привязи. После ужасных дежурств около лагерных ворот и бессонных ночей Бекану сделалось зябко. Мозглый туман пропитал шубу и проникал сквозь нее до самого тела.
Бекан терял надежду напасть на след Чоки, но чем больше он ее терял, тем больше в глубине души надеялся на лучшее. Может, Чока и не сидит в лагере. Может, ему удалось перемахнуть через хребет. Но тогда почему Азрет Кучменов заговорил о нем? Бекан беспомощен еще и потому, что плохо у него с языком. Надо спрашивать, вступать с людьми в разговоры. По-русски еще кое-как кумекает старый седельщик, а по-немецки — ни слова.
Послышался отдаленный многоголосый собачий лай. Бекан прислушался. Лошадь, взмокшая и выбившаяся из сил, навострила уши. За туманом не видно ничего, но, судя по голосам, собак много и собаки эти — горластые овчарки. Вскоре показался поселок. Бекан вспомнил это отделение зерносовхоза, где жили девушки, сооружавшие оборонительную линию. Значит, здесь немцы разместили лагерь военнопленных. Поселок, затерянный в безводных землях, состоял из двух десятков одинаковых домиков, вытянувшихся в одну улицу. Один дом побольше других, с верандой. Здесь была контора. Теперь стекла на веранде все выбиты. Бекан не рискнул выезжать на середину улицы и остановился около хижины, вросшей в землю на самом краю поселка. Над ней курился дымок, иначе и не подумал бы, что в этой мазанке, облупленной по углам, с заклеенным пожелтевшей бумагой оконцем, живут люди. Дальше по улице около других домов стояли немецкие грузовые машины.
Седельщик осторожно, стараясь быть незамеченным, подъехал к облюбованной мазанке, постоял несколько минут, прежде чем постучаться, прислушался. Тихо. Только за поселком в тумане разоряются собаки. Оттуда доносится брань, громкие окрики. Здесь, здесь Чока. Бекан подошел к мазанке, к двери из двух грубо сколоченных досок, и негромко постучал кнутовищем.
Дверь скрипнула. Седельщик ожидал увидеть хозяйку, а вместо нее сверкнула русая головка. Ребенок, увидев незнакомого человека, юркнул назад, оставив дверь открытой. На седельщика пахнуло затхлостью, сыростью. В дверном проеме показалась женщина в зеленом армейском ватнике. Голова повязана черным платком.
Нелегко было объяснить, зачем Бекан приехал сюда. Сначала он попросился обогреться, и женщина впустила его. В комнате было почти темно. Плита едва дышала теплом. На стене Бекан разглядел шапку-ушанку и полевую сумку. И здесь кто-то стоит, подумал седельщик. Надо поскорее убираться. Женщина молча штопала носки, а мальчуган из-под одеяла не сводил глаз с гостя. Бекан казался ему страшным. В большой черной папахе, да еще сверху чем-то завязана голова. Пышные заиндевелые усы были сначала серыми, а сейчас с их кончиков капает вода. И говорит гость как-то смешно, ничего не поймешь.
— Собака много. — Бекан не знал, с чего начать. — Почему так много? Овца нет, корова нет… Кого охраняют?
Мальчонка не мог скрыть своей осведомленности:
— Кого охраняют? Собаки знаешь какие? Овчарки! Военнопленных охраняют. Злые, хуже волка. Вчера двоих разорвали…
Мать толкнула мальчика.
— Лешка, замолчи. Знаешь ты много…
— Правда, мама. Я сам видел. Пленный побежал за тыквой. Разбитую тыкву увидел. А часовой как отпустит собаку… Овчарка как накинется, и сразу за горло. Немец его пристрелил… Я сам видел. Помнишь, ты посылала меня за щепками?
— Замолчи!
Бекан слушал мальчика с замиранием сердца. Хозяйка понимала, не в поисках тепла зашел человек сюда. Разве холод загонит человека в логово хищника? Тут угодишь в пасть — не узнаешь как. Хватит того, что он с лошадью. Увидят — его в лагерь, а лошадь собакам. Она спросила гостя:
— У тебя кто здесь: сын, брат?
— Сын.
— А-а… — Женщина помолчала. — Напрасно. Из лагеря только мертвых вывозят по ночам. На свалку, в противотанковый ров. Девушки своими руками вырыли такую могилу для своих женихов. Не одна сотня лежит во рвах. Иногда вывозят еще живых. Там добивают… Как фамилия?
— Фамиль? Мутаев Чока. Не встречал?
— Кто их по фамилии спрашивает? Командир, красноармеец — все едино. Номер есть — и довольно. Сколько их — толком никто не знает. Ноги тащат, и ладно. Свалился в грязь — попадет в ров.
— Не закапывают, — уточнил мальчик.
— Да не встревай ты. Взрослые говорят. А тебе совет: уезжай отсюда. Злые они. Что немец, что овчарка. Им душу загубить — муху придавить. Никакой жалости. Сматывайся, пока туман. И у меня здесь стоит человек, — хозяйка кинула взгляд на шапку-ушанку и полевую сумку. — Должен скоро вернуться…
— Ефрейтор. — Мальчонка приучал себя к точности. — Трупы вывозит в ров.
— Ну, ты все знаешь. Какой ефрейтор, какой фельдфебель — не разберешь… Трупы вывозит — это верно.
— В старой бане держат самых опасных. Их и на работу не вывозят. Мне ефрейтор сказал…
Среди опасных Чока — еще раз подсказало сердце.
Бекан посидел немного и вышел во двор. Туман начал рассеиваться. Сколько раз со склонов гор он наблюдал здесь, на этих просторах, рыжеватую стену облаков, обступавшую предгорье. С утра горный туман уходил сюда, накапливался, колыхался, словно какие-то силы утрамбовывали его. Вечером, как только солнце зайдет за горы, туман стремительно брал разгон и тысячами щупалец отыскивал дорогу в ущелья, чтобы закрыть собой горы, леса, долины. Утром, когда солнце чуть-чуть пригреет, опять медленно, как бы нехотя, тащились клочья тумана назад. Теперь эти туманы прикрывали собой произвол, беззаконие, низменные инстинкты.
В разрывах желтого тумана Бекану открылся огромный лагерь, обнесенный со всех сторон оградой из колючей проволоки в два ряда. На углах — башни с грибками. На башнях — часовые и пулеметы. Ворота, будка, охрана. На территории лагеря Бекан не увидел никаких строений, если не считать прямоугольной коробки недостроенного здания без крыши. Лагерь показался Бекану пустым, он не увидел в нем сначала никаких людей. Вся территория — показалось Бекану — завалена ворохами гнилой соломы. Но, приглядевшись, Бекан с ужасом увидел, что это не солома разбросана по грязи, а лежат в грязи под открытым небом тысячи людей. Они сбились в кучи, чтобы согреться друг от друга, как сбивается в буран или при виде хищника отара овец.
Бекан заставил себя подойти поближе.
Сгореть в огне — страшно. Но что может сравниться с тем, что Бекан увидел за проволочной оградой? Чем можно измерить муки этих людей, примерзших к земле и медленно погибающих в навозной жиже?! Бекан забыл об осторожности, о своем коне. Если бы иметь такие глаза, чтобы издалека среди несчастных увидеть Чоку…
В лагере появились конвоиры. Пинками сапог, прикладами автоматов, злобными окриками они поднимали несчастных, выстраивали их в линию. Люди поднимались, с трудом отдирались от мерзлой земли, оставляя на ней клочья своих лохмотьев. Некоторые, кто еще мог выпрямить спину, поддерживали соседей. Были и такие, которых никаким пинком не поднять. Их брали за ноги, за руки и складывали в одну кучу.
На территорию лагеря въехала подвода, нагруженная доверху кукурузными початками. За подводой шли солдаты-добровольцы. Добровольно ли они пошли на службу к немцам — кто знает, но судьба отделила их от этих несчастных, кому предстоит заполнить собой противотанковый ров, дала в их руки власть над теми, с кем они еще недавно делили одну судьбу, одну опасность и ели один хлеб. Шедшие за подводой брали початки кукурузы с воза и кидали их к ногам голодных людей. Те бросались на початки, хватали их, падали в грязь, жадно обгладывали, подбирали зерна, упавшие под ноги. Это и был лагерный завтрак.
Подали команду. Пленные строились по четыре. Залаяли овчарки. Конвоиры орудовали плетками, хлестали пленных как попало, понуждая их становиться в строй. Бекан подошел поближе к воротам, через которые поведут пленных. Колонна тронулась с места. Бекан искал глазами Чоку, но его не было. Седельщик глядел во все глаза, всматривался в измученные, заросшие лица, в безжизненные, лишенные надежды глаза. По бокам шли конвоиры. Из их рук рвались огромные псы, вскормленные кровью и мясом. Откуда-то в руках у Бекана оказались два кукурузных початка. Наверно, механически он подобрал их на дороге. Пленные, проходя мимо старика, показывали пальцем на початки, а потом на свой рот. Бекан догадался, бросил им. Пленные на лету поймали початки, разломали их на куски и поделили, кому досталось. Бекан побежал к двуколке. Там была кукуруза в мешке, припасенная для лошади, полмешка початков. Эту кукурузу Бекан не стал бросать в колонну, а высыпал ее у дороги, по которой шли пленные, так, чтобы несчастные могли ее подобрать.
Бекан простоял у ворот, пока лагерь не опустел. Он еще надеялся найти какого-нибудь человека, с которым удастся поговорить. Пытался даже пройти к лагерному начальству, но часовой направил на него свой автомат…
Может быть, и в этом лагере нет Чоки, с надеждой думал Бекан. Ведь из пленных не осталось ни одного человека. Ходят какие-то одиночные люди из охраны. А те, кто сложены в кучу… Если Чока среди них, то лучше уж об этом не знать. Убитый горем Бекан поехал домой. Все, что Данизат собрала ему в дорогу — сыр, яйца, лепешки, — он отдал мальчику в крайней мазанке.
ОПЕРАЦИЯ
— Нет его в лагере, — сказал Бекан жене. — Все мимо меня прошли, я не видел. Не знаю, радоваться или нет. Может быть, он не попал в лагеря, а может быть, давно уж во рву.
Душа Данизат осветилась надеждой. Значит, за хребет ушел сын. Кончится война — вернется живой и здоровый.
Но вслух Данизат не сказала ни слова. О чем говорить? Как скажет аллах, так и будет. Спасибо ему хотя бы за то, что до сих пор ни немцы, ни их приспешники не обнаружили Локотоша. Она открыла рот только за тем, чтобы сообщить мужу:
— Помирает капитан. Без памяти. Совсем плох.
Бекан поспешил на мельницу. Локотоша он нашел почти без признаков жизни. Вернее, он увидел, что жизнь капитана висит на волоске. Признаки жизни как раз были: пылающий жар, бред, пересохшие губы, мутные глаза, но не было надежды на спасение. Нужна срочная помощь, нужен медик, хирург, а где его взять? Кому доверишься, кого приведешь на мельницу, кому покажешь красного командира? Всюду рыскают холуи да наушники. И без того Бекан не живет, а идет по острому лезвию кинжала.
Дыхание больного сделалось прерывистым, на лбу выступили капельки пота, веки вздрагивали, но открыть глаза Локотош не мог.
Бекан откинул одеяло, ощупал больного. Капитан вздрагивал и стонал.
— Терпи, терпи, капитан, — говорил старик, — я знаю, что тебе больно. Но что поделаешь? Надо повернуть тебя на правый бок, чтобы осмотреть рану.
Локотош стонал и бредил, но в сознание не приходил, поэтому Бекан мог поворачивать его сколько нужно. Он начал осторожно разматывать повязку, но повязка присохла так, что про осторожность надо было забыть. Повязку приходилось отдирать, смачивая ее теплой водой. Когда обнажилась вся спина, Бекан увидел то, чего больше всего опасался: в глубине раны под лопаточной костью образовался огромный гнойник. Рана нарывала. Вся левая сторона спины распухла, воспаленная кожа натянулась, лоснилась. Бекан заскорузлыми пальцами притрагивался к вздувшейся округлой спине, нащупывая центр гнойника. Гнойник мог прорваться вовнутрь. Локотош скрежетал зубами, стонал, вскрикивал, вздрагивал от каждого прикосновения, но из забытья не выходил. Седельщик накрыл капитана одеялом, рану пока не завязывал.
Пришла Данизат с бульоном.
— Аллах не оставит его без милости.
— Нужен здесь не аллах, нужен доктор. Где его взять?
Из головы Бекана не выходил аптекарь, одолживший деньги Ирине, но найдешь ли его? И цел ли он? Не может ли Ирина сама вскрыть гнойник? Аптекарь-то откажется, не поедет сюда, а Ирина поедет. Но пока едешь до города, пока едешь обратно… Гнойник может прорваться, и если он прорвется вовнутрь… Да и жар у Локотоша такой, при котором отдают богу душу. Заросшее щетиной лицо Локотоша заострилось, как у покойника. Видно, что не жилец.
— Съезди к знахарке, — начала советовать Данизат. — Она поможет. В прошлом году Ахмет, сын Мюслима, совсем умирал…
Старик слушал Данизат, сам что-то прикидывал в уме, вспоминал, копался в сушеных травах, молчал, сопел…
— Поезжай! Видит аллах, дня не протянет капитан…
Тут Бекан, как видно на что-то решившись, положил на сковороду горячих углей, а в угли сунул шомпол из капитанова пистолета. Взял мыло, горячую воду, травяной настой, полотенце.
— Пойдем, поможешь.
Данизат засеменила за мужем, не совсем понимая, что он задумал.
Бекан стал раздувать пламя под котлом, и в помещении сделалось немного теплее. На сковороду он насыпал свежих, пышущих жаром углей. Чтобы не обжечь руку, один конец шомпола он обмотал мокрой тряпкой. Другой конец к этому времени уже раскалился добела.
Данизат, сообразив, что собирается делать муж, носилась по мельнице, подавая ему то одно, то другое.
— Тверда ли твоя рука? — спросила она у мужа.
— Припаси печеного лука, — вместо ответа приказал Бекан. — А теперь крепче держи его голову и руки. Наваливайся на него, держи, садись на него, а то он сейчас взовьется…
Данизат как могла навалилась на горящего в огне Локотоша, но отвернулась. Видела еще, как Бекан нащупывает центр гнойника и как подносит добела раскаленный шомпол, а потом отвернулась. Зашипело. Заколыхался сизый дымок. В нос ударил тошнотворный запах гноя, струя которого, брызнув из-под шипящего шомпола, окатила «хирурга» и Данизат.
— Вот и все. — По тому, как он это сказал, старуха поняла, что операцией Бекан доволен. — Теперь дело за тобой, Данизат. Все обошлось хорошо. Теперь он должен выжить. Больше прикладывай печеного лука, он будет вытягивать гной наружу. Давай лук, сейчас мы его перевяжем. Хорошо еще, что Мисост забыл про меня, не требует, чтобы я искал Шоулоха. Он занят подготовкой курбан-байрама. Ищет девушек и парней для ансамбля. Девушек, может, и подберет, а парней ему не найти… Давай и ту тряпку, перевяжем, чтобы было теплее. Сейчас пойду проведаю Шоулоха. Не наткнулся ли кто на него.
Утром Локотошу стало легче. Когда он сам попросил бульону, Данизат от радости забыла о своем горе. Температура спадала. Когда седельщик вернулся от Шоулоха из пещеры в Долине белых ягнят, Локотош мог уже говорить.
— А-а, хирург, — даже улыбнулся Локотош.
— Разве плохой? Мы так лошадей лечили, когда их порежет волк. Тебя тоже волк порезал, двуногий…
— Я думал, что нахожусь уже в аду и меня начинают поджаривать в преисподней.
— О, огонь — лучшее средство. Огонь чистый, в нем никакая зараза не живет. Чока, когда маленький был, занозил ногу. Нога распухла, как барабан. Парнишка терял сознание. Таким же способом его вылечил.
Вспомнив о Чоке, Бекан помрачнел. Локотош спросил о сыне, где он, что с ним.
— Воллаги, плохо. Говорят, в лагере. Ездил — не нашел. Не знаю, что и делать. Старуха с ума сходит.
— Далеко лагерь?
— В Прохладной. Наверно, умер Чока, загубили. Это не лагерь — ад на земле. Людей там не жарят, но муки их невозможно измерить… Голоду и холоду дали волю, разрешили им проверить, на что они способны, когда люди от них не защищены. Если Чока не выдержал этих страданий и умер, уж лучше сразу конец, чем испытывать такие мытарства и мучительно ждать конца.
Локотош не мог ничего посоветовать.
— А вот подобрал на улице. — Бекан из складок папахи вынул листовку и протянул ее больному. Листовка была написана ученическим почерком.
— Наша?!
— Да. Наша. Про праздник на нашей улице пишут… — Бекан наблюдал, как радостью загораются глаза Локотоша, как намечается улыбка на заросшем лице, повернул скомканный листок бумаги другой стороной, чтобы капитан мог прочитать все до конца. Для Локотоша это был целебный напиток, лучшее в мире лекарство.
— Поверни еще, — прошептал он, стараясь запомнить каждое слово.
— Сталин, оказывается, жив, не хочет шапки снять перед Гитлером. Чувствует силу. Воллаги, Сталин вырвет все волосы из ноздрей Гитлера, раз обещал нам победу на нашей улице. Я прав?
— Да, Бекан, ты прав. — У Локотоша кружилась голова и от боли, и от радости. — А Чопрак?
— Трухлявое дерево от ветра падает первым…
Теперь, когда жизнь Локотоша оказалась вне опасности, Бекан решил снова отправиться на поиски Чоки. Он зарезал теленка. Часть мяса оставил для больного, а остальное сварил в котле. Данизат напекла лепешек из кукурузной муки. Было несколько кур — не пожалели и их. Всего набралось два мешка еды. Найдется Чока — достанется ему своя доля, а не найдется — пусть все это будет поминками. Ведь на поминки, по кабардинскому обычаю, собирают самых бедных, нищих, несчастных, обездоленных людей. Говорят при этом, что пищу, доставшуюся бедным людям, аллах передает потом тому, кого поминают. Значит, чем беднее, тем лучше. А где найдешь несчастнее тех, кто копошится в мороженой лагерной грязи. Им раздаст Бекан эту еду, если убедится, что Чоки нет в живых. О, во все века ни у кого в Кабарде не бывало таких поминок!
Сначала Бекан решил пойти к Мисосту и выпросить у него справку о том, что Чока никакой не партизан и не начальник партизанского штаба. С этой бумагой можно съездить к Аниуару, сыну Шабатуко, а теперь адъютанту немецкого генерала. Хорошо бы разыскать Апчару, чтобы она сходила к Аниуару, если он действительно ищет ее, чтобы зачислить в танцевальный ансамбль.
Мисост сначала никак не хотел подписывать такую бумагу, но Бекан просил, очень просил, и тогда в конце концов бургомистр выдал справку, где написал:
«Мутаев Чока, житель села Машуко, в Красной Армии не служил. Скотовод».
Теперь надо было найти Апчару. Бекан подозревал, что она скрывается на черепичном заводе у Курацы. Увидев Курацу, он не стал ни расспрашивать ее, ни что-либо ей объяснять. Он просто сказал, что будет ждать Апчару на своей двуколке за мельницей. Не прошло и часа, как Апчара пришла в условленное место.
День был пасмурный, падали редкие снежинки. Апчара была одета в замусоленную и рваную телогрейку. Клочья пожелтевшей ваты торчали из многих прорех. Обута поверх сероватых вязаных шерстяных носков в тряпичные чувяки на сыромятной подошве. Пропускают воду, подумал седельщик. На голове шерстяной платок. В руки и лицо въелись сажа и кирпичная пыль. Как видно, не старалась быть привлекательной, наоборот, пыталась скрыть свою девичью стать, свежесть и цвет лица. Это ей удалось. Даже Бекан не сразу узнал ее.
Разговаривать на месте встречи не стали.
— Садись в двуколку. Дорогой поговорим.
Апчара знала, что седельщик не стал бы беспокоить ее понапрасну, поэтому безропотно, не задавая вопросов, села в коляску.
— Настоящий джигит, — одобрительно усмехнулся Бекан. — Когда джигиту говорят: «Собирайся, поедем» — джигит не спрашивает, куда и зачем. Он седлает коня и едет.
— Не с мамой ли что-нибудь? Но ведь Кураца знает все аульские новости. Она говорит, что маме ничего не грозит, что старый седельщик покрыл ей крышу соломой. Видишь, мы тут все знаем. Спасибо тебе за крышу.
— Нет, я не от Хабибы. Я к тебе за помощью пришел.
— Скажи. Я на все готова.
Бекан рассказал ей о первой попытке найти Чоку и о своих новых планах. Он покопался в складках папахи и достал заветную бумагу, подписанную Мисостом.
— Вот, читай. Если это не поможет и мы на этот раз не выручим Чоку, значит, встретимся с ним только на том свете. Данизат места себе не находит. Сама хотела ехать со мной. Но чем она поможет? Ее язык — материнские слезы, а этого языка как раз не понимают немцы. Ты — другое дело. Ты — грамотная. И по-русски, слава богу, и по-немецки тоже смыслишь.
Чтобы немного отвлечь Апчару от раздумий над предстоящим тяжелым делом, Бекан стал расспрашивать ее. Апчара охотно рассказывала.
— Сначала, когда я только перебралась к Кураце, мы жили в ее домике, а в траншейную печь бегали прятаться от бомбежек. Но потом дом Курацы разбило, и мы совсем перебрались в печь. Разобрали жженые кирпичи, поставили стол, койки, кое-какую утварь. Там хорошо было — и тепло, и безопасно. Темно только очень, окон ведь нет. Да еще беда была с ее ребятишками. Две девочки, шести и одиннадцати лет, забирались в глубину печи, играли в прятки между штабелями. Кураца все боялась, что их завалит.
Первые дни оккупации прошли благополучно, никто нас не тревожил. Но однажды вечером пришел румын, забрался в печь с фонарями, обследовал ее, осмотрел штабеля готовой продукции и предложил всем убираться из печи. Пришлось подчиниться. Лучшие дома на заводе были заняты гитлеровцами. Кураца не нашла ничего подходящего, кроме кладовки — полуподвальной пристройки к машинному отделению. Там хранилось горючее, инструменты, запасные части к двигателю. Выбросили мы все это. В кладовке окно загорожено решеткой, но стекла нет. Задыхались от запаха керосина и мазута, но кое-как притерпелись.
В первую ночь мы положили девочек между собой, согревали их своим теплом. Я лежала поближе к двери. Всю ночь дрожали от холода, а утром у меня поднялась температура, заложило грудь, заболела голова. Я, правда, все равно встала раньше всех, хотела развести огонь в углу. Развонялось мазутом и дымом. Девочки расчихались.
Как ни крепилась я, а к вечеру меня свалило. Стало совсем плохо. Я боялась, что унесу с собой тайну о гибели Аслануко, и рассказала Кураце все, как это было. Ей сначала показалось, что я брежу. Но я была в ясном сознании, а историю с сапогами, что Альбиян подарил Аслануко, трудно было придумать. Кураца долго убивалась от горя, не находила себе места, вечерами садилась у порога и долго выла, сочиняя песню-плач о погибшем сыне.
У Курацы не было никаких запасов на зиму. Завод, где она работала формовщицей, заглох. Все, кто мог эвакуироваться, побросали свое имущество и подались неизвестно куда. Небольшой огород, выделенный месткомом завода за карьером, был засажен картофелем. Но солдаты опередили нас и выкопали картошку.
Однажды к Кураце пришел румын-толстяк. Видно, что не рядовой, но и не офицер. Потом я узнала, что фельдфебель. Он насвистывал веселую песенку, а сам заглядывал во все уголки в кладовке. Увидал в кувшине несколько яиц и сразу оживился. Выбрал все яйца, рассовал их по карманам, не переставая насвистывать.
Кураца хотела поднять шум и отнять яйца, но куда там!
Румын достал из-за пазухи какой-то листок и протянул его вместо денег.
Кураца выхватила эту бумагу, скомкала и со злостью бросила в угол.
Когда румын ушел, я подняла листок, распрямила его и прочла. Это оказалась наша листовка. Выдержки из речи Сталина, произнесенной в годовщину Октября. Фраза «Будет и на нашей улице праздник» напечатана большими буквами на весь листок. На другой стороне — сводка Совинформбюро за четырнадцатое ноября.
Кураца не могла понять, почему я радуюсь.
— Это дороже золота, Кураца! — говорю я ей. — Речь Сталина! Ты понимаешь!
— А не крючок?
— Какой крючок?
— Может, толстяк хочет подцепить нас с тобой на этот крючок, как карасей. В огонь его!
— Нет! Надо переписать ее и расклеить. Пусть люди знают правду.
Так вот мы и начали размножать листовки.
Предприимчивый фельдфебель приносил листовки чаще, чем несушки Курацы успевали нести яйца. Иногда он давал их даром. А когда эта торговля исчерпала себя, фельдфебель нашел другой выход. Он предложил Кураце реализовать готовую черепицу, оставшуюся в печи. Десять плит — одно яйцо. За каждую тысячу фельдфебель обещал «комиссионные» по своему усмотрению. И я вошла в пай. Вдвоем с Курацей мы теперь продаем черепицу. Кураца находит покупателей. В ауле после бомбежек редко у кого уцелела крыша. На мне лежит погрузка и отпуск черепицы. Был спрос и на кирпич. На зиму многие захотели сложить печи.
Фельдфебель поставил дело на широкую ногу, за отдельную плату выделил двуколку для доставки товара на дом. Я обрадовалась этой работе. В траншейной печи я скрыта от посторонних глаз. В расположении румынских зенитчиков Мисосту в голову не придет искать меня. В глубине траншейной печи между штабелями кирпичей можно спокойно переписывать листовки. А сегодня Кураца сказала, что ты ждешь меня около мельницы.
Апчара помолчала и вдруг спросила:
— О Локотоше ничего не слышно? Чопрак пал. Кураца утверждает, что капитан на Шоулохе перемахнул через Кавказский хребет.
Седельщик смутился. Он знал, что капитан Апчаре не меньше дорог, чем Чока. Сейчас узнает, что он на мельнице, и ринется к нему, вместо того чтобы ехать выручать жениха.
Но врать седельщик не мог и рассказал все как есть, в том числе и про хирургическую операцию. После этого старик и девушка ехали молча. Двуколка мягко катилась по укатанной проселочной дороге. Впереди за оврагом показался Нальчик, притаившийся под лесистой горой. За эти дни на склонах горы появились плешины. С наступлением холодов гитлеровцы начали вырубать деревья в лесопарке, не решаясь углубляться подальше в лес.
ТРУПОВОЗ ФЕДЯ
Где находится немецкая комендатура, Бекан уже знал. Во всем городе, наверное, не было человека, который со страхом и трепетом не глядел бы на небольшой, дачного типа, коттедж со шпилем, утопающий в садах. До войны эти сады были местом отдыха. В тени деревьев прогуливались влюбленные пары. Местечко называлось Затишье. И оно оправдывало свое название. В первые годы установления Советской власти в этом домике отдыхал Сталин. Немцы заняли его не потому, что коттедж исторический, им он просто приглянулся, было что-то немецкое в его архитектуре. В доме отдыха, где полтора месяца тому назад размещался штаб армии, немцы разместили свой войсковой штаб, а в этом коттедже — комендатуру. Гестаповцев привлекало еще и то, что дом расположен за городской чертой, а поблизости от него есть глубокий ров, поросший кустарниками. Можно было не рыть могил. Этого рва хватило бы, чтобы захоронить всех. Немцы ставили обреченных над самой кромкой обрыва, и то, что начала пуля, доделывали каменные выступы, на которые, ударяясь, падали раненые люди.
Ручей, журчавший по дну глубокого оврага, покрылся розовым льдом. До оккупации в эту балку спускали отходы мясокомбината. От этого вода в речке была красной. И теперь, глядя на розовый цвет ручья, впадающего в Чопрак у самого моста, путники недоуменно спрашивали: почему река красная? Опять работает мясокомбинат? Задумались об этом и Бекан с Апчарой.
По городу пошли слухи, будто немцы собираются всех татов — горских евреев — положить на дно этого оврага. Татам запретили выезд из города. Некоторые таты надеялись на то, что немцы их считают кабардинцами, и сами везде говорили, что они кабардинцы. Но немецкие специалисты по расовому вопросу свое дело знали.
Сначала массовому истреблению татов помешал праздник освобождения — немцам не хотелось его омрачать кровавой акцией, а потом Красная Армия нанесла два чувствительных удара: в районе Орджоникидзе и Моздока. Немцы понесли большие потери и вынуждены были значительно потесниться. А тут еще партизаны стали устраивать смелые вылазки из ущелий. Неспокойно стало и в Нальчике. Партизаны действовали и против немцев, и против их приспешников из местного населения.
В верхних Куратах рано утром появилось верхом на ишаке чучело бургомистра. В вытянутой правой руке бургомистр держал большой лист бумаги с надписью: «Хайль Гит-лер!» Он сидел задом наперед и левой рукой держался вместо поводьев за ишачий хвост. Вся злость этой шутки содержалась в надписи, в том, что «Гитлер» было разделено на две части, потому что «гит» по-кабардински означает некую часть мужского тела, а слово «лер» означает «лишнее».
Голова «бургомистра» повисала, а ноги были крепко связаны под брюхом ишака, чтобы чучело сохраняло сидячее положение. Палка, просунутая в рукав, не давала согнуться руке, держащей плакат.
Люди шарахались от чучела, а ишак медленно брел по улице.
Мисост, услышав об этом, затосковал. Он усилил охрану своего дома и управы. Если ночью он шел один, то стрелял в воздух через каждые двадцать шагов. Ему казалось, что так он распугивает партизан, которые охотятся за ним, идут по следам или устраивают засаду. Но умные люди сказали Мисосту:
— Ты не только попусту тратишь патроны, но и обнаруживаешь себя. Ночью не видно, кто идет, а стрельбой ты заранее даешь им знать…
Мисост согласился, но без охраны не делал ни шагу. Теперь он жалел, что уборную поставил слишком далеко от дома — у самой улицы, как это делали раньше только князья. Это щекотало его самолюбие. Но теперь Мисосту было не до престижа — он чувствовал близость партизан и ждал возмездия.
Между тем Бекан и Апчара подъехали к комендатуре. У подъезда они увидели крытые машины, мотоциклы, легковые машины и даже коней под седлом. У ворот часовые с автоматами. Коттедж раньше был огорожен ажурным штакетником, теперь забор сверху донизу опутан колючей проволокой, а поверху тянется еще и спираль. Ни подойти, ни подъехать. Бекан решил больше не показываться в этом доме. Он остановился поодаль, бумагу, что вымолил у Мисоста, отдал Апчаре.
— Встретишь сына Шабатуко, скажи, что Чока — твой брат, близкий родственник. Пусть его генерал подпишет бумагу. Одно слово пусть напишет: «Освободить». Не бойся, иди смело — аллах поможет тебе.
Апчара боялась. Кураца ей рассказывала, что сын Шабатуко ищет Апчару и хочет записать ее в ансамбль. Но та же Кураца советовала ей не высовываться даже в окно. Ее ищут по всем аулам, а теперь она явится сама, собственной персоной: берите меня.
Часовой, сурово преградивший дорогу Апчаре, долго вглядывался в бумагу, но и умеющему читать по-русски нелегко было бы разобраться в каракулях Мисоста. Так ничего и не поняв в записке, часовой пропустил девушку к коменданту.
Апчара с трепетом переступала зловещий порог. Многие уже переступали через него, но только в одну сторону. Обратно дороги не было. Апчара ждала и надеялась, что вот-вот навстречу ей попадется сын Шабатуко. Но и этой встречи она боялась. Неизвестно, как он встретит дерзкую Апчару. «А-а, — скажет, — это ты прячешься от меня! А теперь сама, как куропатка, лезешь в силок? Хабибу я пожалел, это верно, но с тебя я возьму полной мерой». Когда Апчаре представилась вся эта сцена, она едва не повернула назад. Но уже возникла перед ней дверь с надписью на русском и немецком языках: «Временный комендант города Нальчика». Остановилась, чтобы отдышаться и успокоиться, иначе не хватило бы сил выговорить ни одного слова.
Комендант оказался пожилым светловолосым мужчиной. Апчаре показалось даже чудно, что она видит живого немца так близко от себя и что немец этот похож на обыкновенного человека: тонкие губы, серые глаза, лоб нависает над переносицей, а нос нависает над ртом.
— Можно? — с нарочитым кабардинским акцентом спросила она, когда уже переступила порог.
— Хайль Гитлер! — Комендант выбросил вперед руку не столько для приветствия девушке, сколько из стремления внедрить среди местных людей новую форму приветствия, принятую в его стране.
Апчара поняла это иначе. Она подумала, что ее гонят вон, потому что немец показал рукой на дверь. Она испуганно попятилась назад. В ее руке дрожала бумага.
— Што есть бумага? — спросил гитлеровец другим голосом. Он шагнул к ней и взял записку.
— Бургомистр Адыгеунов подписал. — Апчара была уверена, что комендант знает всех бургомистров, а тем более Мисоста, живущего в соседнем ауле.
Комендант, держа бумагу, вынул из кармана монокль.
Апчара только на плакатах видела капиталистов в черных цилиндрах и с моноклями. Немец ловко вставил монокль в глазницу и стал читать… Язык Мисоста не блистал ясностью, но комендант, видимо, уловил суть.
— Ты кто есть ему?
— Сестра. Чока Мутаев — мне брат. Двоюродный. Близкий родственник. Очень просим, господин комендант. Отец очень старый. Мать очень старая…
— Ошн старый, ошн старая. — Комендант взглянул на Апчару. — Почему ты не есть ошн старая?
Апчара не знала, как ответить. Она смутилась и побледнела. Попыталась построить предложение, но немецкие слова куда-то улетучились из памяти.
Комендант понял это и обратился к своему запасу русских слов.
— Этот шеловек — есть ваш родственник?
Апчара утвердительно кивнула головой.
— Ви есть абориген — кабардинка?
Апчара снова закивала головой, хотя не понимала, что значит слово «абориген».
Комендант вертел в руке бумажку.
— Он больной, умрет…
Немец встал из-за стола.
«Хочет схватить меня», — от этой мысли Апчара задрожала сильнее, чем бумажка в пальцах у коменданта.
Немец подошел к карте, висевшей на стене, ткнул пальцем в точку, где написано: «Прохладная».
— Ваш родственник здесь?
— Да. В Прохладной. Животновод он. Не военный. Его даже в Нацдивизию не взяли. Не доверили…
— Не доверили? — Комендант обернулся и уставился на Апчару удивленными глазами.
— То есть взяли сначала, потом исключили…
Комендант решил, как видно, воспользоваться случаем и поговорить с девушкой местной национальности, войти к ней в доверие. Потом она расскажет своим о высших целях германского рейха. Это очень важно накануне большого события — праздника освобождения, намеченного по распоряжению генерала Руффа.
— Наша цель — освободить маленькие народы, — начал Линден свое внушение этой девушке с испуганными глазами и простодушным лицом. — Германия — друг малых народов, освободитель. Она хочет освободить малые народы из-под большевистского гнета и покончить с жидовско-комиссарским произволом… — Комендант не скупился на слова, чтоб охмурить девушку. Он достал из папки обращение германского командования к горским народам. Население оповещалось в нем о формировании представительской власти из людей местного населения, названной «гражданской администрацией». Провозглашалась свобода вероисповедания, обещалось равенство, восстанавливалась частная собственность на землю, упразднялись колхозы и вместо них рекомендовались десятидворки. Лучшие земли обещались тем, кто хорошо проявит себя в «установлении нового порядка». В листовке уже похоронена Советская власть. Когда Линден дошел до «близости окончательной победы над большевизмом», голос его несколько изменился, стал глуше, утратил первоначальную уверенность. Это и понятно. Все знали, что на немцев обрушился сокрушительный удар у Эльхотовских ворот. Но комендант снова повысил голос, когда дошел до «великого праздника освобождения» малых народов.
Наконец Линден снял монокль.
— Ви поняли листовка?
— Да, да. Все поняла.
— Ви это поддерживаит?
— Разумеется.
— Корош девушк. — Линден сел на свое место и испытующе поглядел на Апчару, потом снова уставился в бумагу.
— Поставьте, пожалуйста, резолюцию. — У Апчары щеки выбросили два ярких красных флажка, глаза налились слезами, дрогнули углы губ.
— Айн резолютион? — Линден понимал, что от него требуют. — Пожалуйста…
Комендант на чистом поле в конце текста, пониже кривых букв, из которых состояла подпись Мисоста, написал одно лишь слово «прюфен» и расписался.
Апчара чуть не выхватила письмо из рук коменданта, боясь, как бы он не раздумал. Она встала, чтобы уйти.
— Фюрер есть друг Кабардинии, Балкарии, Чечении. Большой друг есть. Понимайт?
— Понимаю. — Апчара дрожала всем телом.
Через минуту она уже бежала мимо часового, и ее никто не остановил.
…Апчара старалась представить себе лагерь, где томится Чока, но в ее воображении вставали только пионерские лагеря с палатками.
Бекан всю дорогу расхваливал хозяйку мазанки и уверял Апчару, что она примет их как близких родственников. Бекан прихватил для нее вяленое мясо — баранью ногу. Такое подношение, конечно, раздобрит ее, и хозяйка разрешит им остановиться и переночевать у нее.
Это радовало и Апчару. За долгую дорогу она так продрогла, что не раз слезала с двуколки и бежала следом, чтобы хоть немного согреться. Она бежала и повторяла вслух немецкие слова, которые знала. Только теперь она пожалела, что плохо учила немецкий язык в школе. Если б знать, как будет необходим этот язык, учила бы его не только ради экзаменов.
Вопреки ожиданиям Бекана, хозяйка мазанки приняла гостей очень холодно. Правда, белокурый мальчонка сразу узнал старика, побежал ему навстречу, блестя глазенками, надеясь на что-нибудь вкусненькое. Его матери не хватало решительности сказать гостям: «Уходите от моего дома», но и приглашать в мазанку она не приглашала. Бекан сразу вытащил все гостинцы.
Женщину смягчило не столько мясо, сколько вид девушки, посиневшей от холода.
— Заходите, коли так, — наконец промолвила она. В темной мазанке за ужином женщина рассказала Бекану и Апчаре о своем постояльце — лагерном труповозе, который вернется с дежурства после двенадцати ночи. На кровати — новая постель, там и спит постоялец. Женщина с мальчиком спят на большом кованом сундуке.
После ужина стали ждать возвращения постояльца: хозяйка со страхом, а Бекан и Апчара с надеждой и тревогой. Апчара все-таки верила, что ее бумага с резолюцией коменданта стоит много.
Когда время подошло к двенадцати, хозяйка вышла на улицу. Видимо, она хотела предупредить постояльца, подготовить его к неожиданной встрече.
За дверью раздался шум. Первой в избушку вошла хозяйка, а за ней ввалился мужчина лет тридцати, одетый в немецкую форму, с белой повязкой на рукаве — знак лагерной охраны. На боку увесистый парабеллум оттягивал не очень туго затянутый пояс. Все обмундирование на «добровольце» было немецкое, за исключением сапог. Это понятно: на территории лагеря непролазная грязь, по ней не походишь в немецких ботинках.
— Вот он — постоялец мой. Поговорите. Он тут все знает, — сказала хозяйка Апчаре, а потом обратилась к постояльцу: — Федя, его сын томится у вас… Старик горемычный так убивается, глядеть больно…
Ожесточившийся труповоз не поздоровался, не подал никому руки, хотя Апчара шагнула ему навстречу и несмело протянула свою маленькую руку. Он сел на табурет и ястребиными глазами впился в старика. Потом перевел взгляд на девушку.
— Командир, комиссар, рядовой?
— Никто он. Чока Мутаев — его имя и фамилия. Не командир и не комиссар, даже не рядовой. Гражданский. Никогда не служил в армии. Скотовод. В горах, на альпийских пастбищах его схватили.
— А тебе он кто?
— Брат, — неуверенно ответила Апчара. Если бы в комнате было светло, охранник увидел бы, как зарделись щеки Апчары. Но в ее голосе он уже уловил фальшь.
— Твой отец? — Труповоз головой мотнул в сторону старика.
— Отец…
Доброволец больше не стал ни о чем спрашивать. Он снял куртку и бросил ее на постель. Чуть не погасла коптилка. Пламя затрепетало, потом выпрямилось. Трудней оказалось снять сапоги. Левым носком парень зацепил задник правого сапога и, низко нагнувшись, пальцами рук нажимал на сапог, облепленный грязью, кряхтел, надувался.
По кабардинскому обычаю, Апчара соскочила с места:
— Разрешите, я потяну…
Доброволец удивился, взглянул в лицо девушки.
— Спасибо. Я сам.
Но Апчара уже схватила огромный сапог. Только сейчас она поняла, как он грязен. Потянула к себе. Охранник упирался в пол другой ногой, чтобы не съехать с табурета, но все же плюхнулся на пол и рассмеялся. Засмеялась и Апчара. С одним сапогом кое-как справились. Охранник размотал портянку. Она была совсем мокрая.
Апчара потянула за второй сапог и не рассчитала усилий.
— Стой! Так ты и ногу мне оторвешь.
Апчара залилась смехом:
— Я нечаянно.
Это развеселило всех.
Хозяйка воспользовалась неожиданной переменой настроения.
— Федь, помоги. Видишь, сердешные какие!
Охранник сопел. Апчара ждала с замиранием сердца, что скажет Федя, вытирала руки. Она готова была притащить все, что они привезли, накормить, напоить охранника, но тот молчал. Потом, отсопевшись, начал бурчать:
— Легко сказать: помоги. Пойди там разбери, кто Мутаев, кто Питаев. Тысячи их. Ни имен, ни фамилий никто не знает. Помер — и все. Может быть, его давно нет в живых…
До сих пор Бекан все крепился, но стариковские нервы наконец сдали. Сначала он только делал вид, что собирается плакать, чтобы разжалобить охранника, но вдруг сорвался и зарыдал в голос, колотясь лбом о собственные колени. Мальчик с перепугу юркнул за сундук и тоже заплакал.
Апчара успокаивала как могла:
— Папа, милый, не надо, папа. Мальчик пугается. Слезами разве поможешь.
Бекан и сам хотел бы успокоиться, но не мог совладать с собой. Плечи его тряслись, голова стукалась о колени, папаха, которой он тер глаза, взмокла от слез, а он все еще выталкивал из себя: ах-ах-ах-ха-хах, ох-ох-ох-хо-хох! Все молчали в избушке, не мешая старику выплакаться. Постепенно он затих, перестал рыдать и заговорил на своем языке, так что понять его могла одна Апчара.
— Клянусь аллахом, аллаха нет. Был бы аллах, не допустил бы такого душегубства. Свет померк на земле. Люди потеряли свое обличье. Окаменели сердца. Люди топчут людей, пьют друг у друга кровь. Разве это война? Только ликом они схожи с людьми. Волчьи сердца и волчья кровь течет в их жилах…
Доброволец мрачно поглядывал то на старика, то на девушку. Слезы Бекана не тронули его, наоборот, вызвали злобу. Он и так целые сутки провел в аду, замерз, оголодал, а тут еще — непрошеные гости. Ему бы сейчас завалиться и заснуть, забыть все кошмары, от которых он скоро сойдет с ума.
Бекан от волнения перешел на такой русско-кабардинский язык, что даже Апчара лишь отчасти понимала его. Она не менее взволнованно, торопливо добавляя от себя, начала переводить охраннику путаную речь Бекана.
Бекан хотел сказать: «Мой добрый сын, люди рождаются от людей. Звери рождаются от зверей. На земле нет ничего священней, чем материнское молоко. Ты человек. Оставайся человеком, будь верен материнскому молоку. Тебя родили не звери, а люди. Они наверняка добрые люди. Им хотелось, чтобы их сын походил на них. Ты будешь походить на них, если поймешь мое горе, поможешь мне, старику, вызволить единственного сына. Других детей у меня нет. От тебя зависит, будет ли продолжаться мой род или никто больше не станет зажигать огонь в моем доме, когда меня не будет в этом мире. Помоги мне, сын. Убеги и ты вместе с моим сыном. Не служи врагу. Я укрою тебя от их глаз. В пещерах тебе будет слаще, чем у них. Захочешь, потом вернешься к нашим. Захочешь — живи в ущельях, пока земля очистится от зверей. А она очистится обязательно. Ком грязи на колесе держится, пока колесо не закрутится быстрее…»
Пока старик успокаивался, Апчара достала из мешка бутылку с аракой, чурек, сыр и курицу. Она сразу налила большую кружку араки и протянула охраннику.
Парень, которого хозяйка называла Федей, взял помятую цинковую кружку, но пить не торопился. Он понюхал и опустил руку. Уставился в пол. Видимо, слова старика чем-то задели его черствое сердце. От простых человеческих слов он отвык. С волками и жил по-волчьи.
— Пей, сынок. Воллаги, там нет яда, — сказал Бекан, боясь, что доброволец подозревает отраву. Бекан хотел в подтверждение своих слов глотнуть из кружки, но кружка была опрокинута залпом. Доброволец вытер губы и закурил, Апчара пододвинула ему курятину.
— Я, кажется, знаю твоего сына, — неожиданно сказал доброволец. — Его захватили вместе с работниками НКВД. Когда гитлеровцы дознались, что в их руки попали не простые военные, а работники НКВД, к ним было проявлено «особое» внимание. Их привезли на крытой машине. Все они были одеты очень прилично — новенькое обмундирование комсостава. Им сразу принесли тряпье и приказали переодеться, а затем поставили к стенке со связанными за спиной руками. В самую последнюю минуту кто-то приказал не торопиться с расстрелом. Видимо, о них следовало доложить по инстанции. Узников затолкали за баню, в яму для воды. Охране было приказано не выводить их даже на работу и не спускать с них глаз. Я сам бросаю им в яму утром четыре початка кукурузы и четыре початка на ужин. Должен был приехать следователь гестапо, но почему-то до сих пор его нет. Смертники, — заключил доброволец, взял курицу и, придавив окурок каблуком, стал есть. — О твоем Мутаеве говорят, что он начальник партизанского штаба.
— Никакой он не начальник, — стала убеждать Апчара. — Он начальник штаба пастбищ. И вовсе он не работник НКВД. У нас каждую весну гоняют скот на горные пастбища. Вот он и следил, чтобы каждый колхоз держал свой скот на отведенных ему участках. Поддерживал порядок среди животноводов, занимался снабжением их, и только. Если не верите, вот, у нас даже есть документ. — Апчара достала бумагу, на которую они так надеялись, и протянула добровольцу.
Федя в одной руке держал курицу, а в другой — бумагу. Поднес ее к коптилке, пробежал по коряво написанным строчкам, но бумага вызвала у добровольца только ироническую усмешку. Он ее вернул, как никчемный лоскут.
— Больше повредит, чем поможет, — налил еще самогону в кружку и выпил.
— Неужели невозможно доказать, что Чока не работник НКВД? Можно же расспросить, — наивно подсказывала Апчара.
— Кого? О них донесли, что они важные птицы.
— Федь, неужели ничего нельзя сделать? — вмешалась хозяйка.
Доброволец молчал и ел.
«Все пропало, — думал Бекан, — резолюция, на которую возлагалось столько надежд, оказывается — пустая бумажка. Лбом скалу не расшибешь».
Когда бутылка опустела, доброволец стал обуваться.
— Ну вот что. Я пойду. Попробую. Надо сначала выяснить кое-что.
— О, аллах видит! Аллах запомнит твою доброту!
— Ждите меня. Но не высовываться. Нос обрежут!
КОЛЮЧАЯ ПРОВОЛОКА
Время остановилось. Бекану не сиделось на месте, и он, несмотря на запрет, несколько раз выходил на улицу. Темно, словно накрыли тебя черной буркой. Слышен собачий лай. Бекан сквозь ночной мрак старается увидеть хоть что-нибудь. Падает редкий снег. Слышно, как жует Пох, фыркает, разгребая мордой сено в двуколке. Кто-то едет. Нет. В стороне проскрипела груженая подвода. Везут очередную партию трупов, подумал Бекан. Федя как провалился. Неужели где-нибудь спит после сытной еды и самогона? Старика начинало знобить, и он заходил в дом.
— Не видно? — теряла терпение и Апчара.
— Воллаги, провалился сквозь землю…
— Придет, — успокаивала хозяйка. — С виду он суров. А сердцем участливый. Хоть он и называется доброволец, но не по доброй воле подался к ним. По ранению. Труповозом значится. Говорит, в Керчи попал в плен.
Апчара вспомнила Локотоша, рассказывавшего о керченской катастрофе. Сам Локотош переплыл пролив на бревне.
Хозяйка показала журнал «Дранг нах остен». В середине журнала большая фотография. На фоне бесчисленных пленных Гитлер обнимает генерала, руководившего, как видно, операцией на полуострове. Хозяйка показала на пленного, отмеченного крестиком. Это и есть Федор Мисочка. Пленный стоял без гимнастерки. Правое плечо перевязано. Мисочка хранил журнал как доказательство, что он попал в плен по ранению. Апчара смотрела на фотографию и не могла взять в толк, как такое множество людей может оказаться в плену.
Коптилка колышется, трудно разглядывать на фотографии лица. Хозяйка прилегла около мальчика и затихла. Апчара и Бекан стали переговариваться шепотом. Плита остыла. Мерно посапывает мальчонка. Что-то бормочет во сне.
Апчара вспоминала Ирину. Давно не видела ее, соскучилась по Даночке. Знает ли Ирина о листовке, об обещанном празднике? Кураца рассказывала, как Мисост готовится к фашистскому празднику, хочет собрать весь аул. У него теперь есть любимая фраза: праздник похоронит праздник. Значит, праздник Октябрьской революции будет похоронен праздником «освобождения».
Постепенно все путается в мозгу Апчары, туманится, расплывается. И вот уж два праздника кажутся двумя скакунами, вышедшими на старт. Она не раз бывала на ипподроме в Нальчике. Скачки — любимое зрелище кабардинцев. Все бросают они в день скачек, чтобы посмотреть своими глазами, как один колхоз старается утереть нос другому, выставить своего скакуна, выращенного где-то в секрете.
В зыбком воображении Апчары один скакун — вороной, черный демон, джинн — злой дух, это — гитлеровский праздник. А другой — вовсе не белый конь. Но Шоулох с целым облаком гривы и острыми, как у мышки, красивыми ушами. На Шоулохе скачет сама Апчара. Она знает его норов, и жеребец ей послушен. Апчара первая в заезде. Она несет в руке праздник — большую ветвь лесного ореха, как это бывает на свадьбах. Даночка, откуда ни возьмись, выбежала навстречу: «…тетя Апа! Ты скачешь лучше всех, как мой папа. Правда, теперь приедет и мой папа?» — И Даночка дарит Апчаре цветочек — желтенький одуванчик. Она любит собирать цветы. Хабиба говорит дочери: людей радуешь — и люди будут тебя радовать. Неси и дальше праздник, неси к адыгейцам, черкесам, осетинам, чеченцам, неси всем. Шоулох — могучий конь, хватит сил у него. А Даночка уже кричит: «Тетя Апа, я тебе желтенькие цветочки собираю. Ты их передай моему папе». Ветер бьет в лицо, черные кудри Апчары смешались с густой гривой коня. Шоулох несет ее над пропастью в горах. Внизу в глубине ущелья светится чешуей спина реки. Оттуда доносится гул. На пути встают черные скалы. На гребнях скал истерзанные сосны и березы взывают к помощи обрывками крон. Это не деревья. На скалах простоволосые Кураца, Хабиба, Ирина. Сколько их, этих женщин, застигнутых бурей в каменных теснинах… Апчара летит, «скоро, скоро будет праздник во всех ущельях — засверкает солнце…» Апчара хочет крикнуть, но голоса нет, она не слышит собственных слов…
Скрипнула дверь. Старик привскочил. Он думал, через порог переступит сам Чока. Встрепенулась и Апчара. Вошел Федя.
— Как? — одновременно спросили Апчара и Бекан.
Труповоз раздевался молча. Он и не слышал вопроса, не видел волнения людей. От него несло сыростью, холодом, трупным запахом. Апчара уловила и запах самогонного перегара, а махорку-то она всегда унюхивала за двадцать шагов. Чем только не несет от труповоза!
«Может быть, он уже отвез Чоку в противотанковый ров», — подумала Апчара. Она слышала сквозь сон тарахтенье груженой подводы. По телу прошла дрожь.
Полицай сел на табурет.
— Сматывай отсюда, старик, пока сам не откинул копыта. Дело пахнет жареным.
Бекан ничего не понял. Он спросил:
— Мой сын живой?
— Доходит, — не спеша, но твердо ответил Федор.
Даже Апчара не знала, что значит «доходит», куда доходит.
— Не выдюжил, стало быть, — участливо заговорила хозяйка. — Мороз, слякоть, голод. Кукурузы и то вволю не дают. А в листовках писали: переходи в плен со своей ложкой и котелком. Зачем им ложка и котелок? Скотине и то солому на подстилку дают. А эти вмерзают в землю, а утром их отдирают… Кто же вынесет такие страдания?
Эти слова понял и Бекан. Старик уткнулся носом в свою папаху. Так он делал, когда рыданья подкатывали к горлу.
— Подожди. Еще успеешь, наплачешься. Я отыскал его… Зовут Чока?
— Да. Мутаев Чока.
— Жив. Валяется в яме за баней.
Бекан задрожал, хотел упасть к ногам труповоза, обнять их, оросить вонючие его сапоги слезами мольбы. Парень остановил его жестом и высказал все свои соображения.
Чоку не только вывезти за пределы лагеря, но и поднять на ноги почти невозможно. Лежит в яме. Голод и холод сделали свое. Но у Федора созрел план. Старик и девушка поблизости от лагеря только помешают ему. И так уже спрашивали: «Что за лошадь стоит у твоей квартиры?» Лошадь охранники могут съесть. Пусть старик и девушка сматываются отсюда, уедут куда-нибудь подальше и ждут в условленном месте. Трудно, конечно, надеяться на счастливую встречу отца и сына. Пленный доходит, вряд ли сможет двигаться, а бежать тем более. Но Федор Мисочка исполнит свое обещание. У гестаповцев он не на подозрении. Последнее время он вывозит трупы даже без конвоя. Если задобрить охрану самогоном, отварными курами, бараниной, сыром, лепешками, можно заполучить дружков. Голодают не только заключенные. И охране случается переходить на подножный корм. Безвкусные концентраты, скудные нормы. Мисочка не может точно сказать, когда ему удастся запрятать Чоку под трупы и вывезти к противотанковому рву, но он попробует это сделать, чтобы хоть немного загладить свою вину за подневольную службу у немцев. Одежду, что старик привез для сына, он заблаговременно бросит в ров. Чока переоденется и исчезнет в ночной мгле.
— Переводи ему. — Бекан обратился к Апчаре, не веря в спасение сына и с трудом сдерживая рыдания. — Переводи: он — как мой сын — Чока. Пусть придет ко мне. Я найду им тайные пещеры, буду кормить мясом и хлебом, пока не придут свои. Сто собак приведут немцы — не найдут. Есть у нас такие пещеры в горах.
— Твой сын знает, куда надо идти?
Вопрос был уместен. Чока не знает, что дом разбомблен и мать с отцом переехали на молодежную ферму в Долину белых ягнят. Если он явится в аул, его сразу схватят и если не расстреляют на месте, то снова отправят в лагерь.
Доброволец поблагодарил старика за приглашение. Кто знает, может быть, он и воспользуется им. Мисочка сам думает о побеге, но пока еще ничего не решил. Надо выждать, сориентироваться в обстановке и на местности, чтобы охраннику не оказаться в положении охраняемого.
— А записку можно ему написать? — загорелась надежда в душе Апчары.
Труповоз подумал.
— Напиши маленькую и вложи в лепешку. Если не разжует — прочитает.
Апчара села у коптилки. На подоконнике лежала тетрадка. Апчара оторвала четверть листка.
— Хватит?
— Потом скрутишь ее папиросой.
Апчара писала мелким почерком, стараясь сказать побольше, а главное — куда идти. Не дай бог попасть на глаза Мисосту, хотя он и подписал прошение в комендатуру. Неизвестно, как он посмотрит, если узнает, что Чока сбежал. Доложит Бештоеву и — до свиданья, «каспулат», как говорят в ауле, все дело пропало.
Лучше всего Чоке явиться на кирпичный завод. Там можно отсидеться в дымоходной траншее.
Апчара писала по-кабардински и то намеками, чтобы никто ничего не мог понять, если записка окажется в чужих руках. В кабардинском обычае есть так называемый язык корней. Крона дерева широко раскидывается под солнцем, радуется, шелестит листвой, шумит на ветру, свистит, колышется, волнуется. А корни? Корни в земле. Они безмолвны и неподвижны. Но свою радость и свое волнение они выражают молчаливым повторением разветвления сучьев, ветвей, всей кроны. Одно выражается в другом, хотя одно на другое не похоже. «Языком корней», языком иносказаний и аллегорий пользуются влюбленные. Апчара в своей маленькой записке показала, что она хорошо владеет этим языком.
С низовий Терека дул сырой, пронизывающий ветер. Бекан и Апчара распрощались с хозяйкой и вышли к двуколке. Ночь чернее черной собаки. Бекан тщетно добивался от своего «благодетеля» сказать: когда приблизительно ждать Чоку? «Не знаю. Дело покажет» — и только. Апчара согласна с этим, если только дело действительно «покажет». Доброволец взял записку, скрутил ее в трубочку и положил в коробку с немецкими сигаретами. Сверточек получился как раз с сигарету величиной. Доброволец обещал одно — из тех продуктов, что они привезли, Чоке достанется немалая доля. А «дело покажет» означало, что Чока не передвигает и ноги. Если его предварительно не подкормить, он не пройдет и пяти шагов — свалится в грязь и погибнет.
Да, доброволец знает Чоку Мутаева. Оказывается, совсем недавно он даже помог ему. Чока, ложась спать, кладет под себя пять кукурузных стеблей. Это заменяет ему матрац. С «матраца» Чока никогда не сползает, да и сползти трудно, потому что люди лежат вплотную, обогревая друг друга. А укрывается Мутаев куском циновки. Эта циновка досталась ему, можно сказать, по наследству. У старика, который попал в лагерь за то, что прятал у себя раненого командира, циновка была молитвенным ковриком. Пять раз в сутки становился старик на циновку и обращал свою молитву к аллаху, умолял всевышнего обрушить на головы немцев самое страшное наказание.
Аллах не торопился, а старик умер. В последние минуты он прохрипел завещание: молитвенный коврик — Чоке Мутаеву. Теперь Чока прикрывался и от дождя и от снега этим ковриком. И вот один заключенный пытался отнять у Чоки циновку. А Чока не хотел ее отдавать. «Ты же доходяга, без нее скорее дойдешь, а я еще на ногах, работаю, она мне нужнее», — говорил тот. В их спор никто не вмешивался. Действительно Чока доходяга, дни его сочтены. Но Федор Мисочка, оказавшийся поблизости, прекратил спор, и Чока сохранил циновку.
Недавно в лагерь поступила партия «новеньких». Это бывшие воины Нацдивизии, отказавшиеся повиноваться Якубу Бештоеву, когда новоявленный «правитель» Чопракского ущелья приказал всем вступить в отряд легионеров. Среди них оказались люди, знавшие Чоку. Их вызывали на допрос, чтобы выяснить, действительно ли Чока Мутаев — начальник партизан. Немцы никак не могли взять в толк, что значит «штаб пастбищ», поэтому Чока все еще оставался в строгой изоляции. Ему не позволяли выходить из цементированной ямы старой бани.
Лагерная администрация пыталась усилить охрану за счет «новеньких», но никто из них не захотел взять в руки оружие против своих. Трое из них были расстреляны «при попытке к бегству». Добровольцев служить в охране немцы нашли среди заключенных, случайно отбитых у конвоя. При наступлении немцев на восток в сопровождении тюремной охраны эвакуировалась партия заключенных — сто человек. Немцы настигли их в пути, немногочисленную охрану перебили, а заключенных не распустили, как следовало ожидать, но завернули в свой лагерь, чтобы разобраться, кто за что осужден. Заключенных держали отдельно в совхозном гараже. Каждый день их водили на работу на железнодорожную станцию. Один раз в день им полагалась даже горячая пища.
В этой отбитой партии оказался Мухтар Казухов, тот самый парашютист-диверсант, которого схватил Чока Мутаев в Долине белых ягнят. Встреча с ним для Чоки могла бы стать роковой. Казухов был самым сведущим консультантом по делам этих заключенных и самым лютым и озлобленным.
Судьба свела Чоку и Мухтара за проволочной оградой как раз в тот момент, когда пленным выдавали кукурузные початки на обед. Мухтара Казухова в этот день лагерная администрация отправляла по требованию комендатуры в Нальчик. Случайно он оказался вблизи от Чоки Мутаева.
Чока сразу узнал его, но сделал вид, что не заметил, и отвернулся. Зато Мухтар не узнал Мутаева. Чока настолько изменился, что не только Мухтар Казухов, родная мать Данизат не узнала бы его. Заросшее черной щетиной лицо изуродовано, в ссадинах, кровоподтеках и гнойных царапинах. Веки воспалены, глаза словно ошпарены кипятком — красные и безжизненные. Руки и ноги почернели, в язвах, одежда вся залеплена грязью, пропиталась навозной жижей и от мороза превратилась в панцирь непонятного цвета.
Мутаев, боясь новой встречи с ненавистным человеком, старался не показываться из ямы. Он узнал о Чопракском ущелье от новеньких и махнул на судьбу рукой. Падение ЧУУ не оставляло надежды на спасение.
Вот почему доброволец не может сказать, когда он вывезет Чоку из лагеря. И сейчас его можно положить вместе с трупами. Доходяг разрешают иногда вывозить и добивать лопатой. Таких он вывозил. Но сколько дней понадобится, чтобы поднять Чоку на ноги, — Федя сказать не мог.
— Как ты думаешь, не обманет он? — спросил Бекан, когда отъехали, и не стало слышно лагерных собак, и в тумане уже не полыхал расплывчатый свет прожекторов.
— Надо сходить еще к Якубу Бештоеву, главе гражданской администрации…
— Якуб, как князь Атажукин, теперь правитель Кабарды и Балкарии.
— Немцы поставили.
Ехали в темноте. Не видел ничего старик и полагался лишь на чутье Поха. Степь безмолвствовала. Лишь под копытами Поха трескался тонкий лед. Старик думал: ни доброволец, ни хозяйка не проводили их хотя бы до двуколки, не сказали им напутственных слов. Значит, не жди ничего хорошего.
Апчара ехала молча. Она почему-то поверила, что труповоз вызволит Чоку из-за колючей проволоки. Теперь, когда начала сказываться усталость от всей этой поездки, а напряжение спало, Апчара думала о Локотоше. Бекан то ли угадал ее мысли, то ли и сам беспокоился о больном, заговорил ни с того ни с сего.
— Йоду хорошо бы достать. И пластырь..
В сознании седельщика обе тревоги — за сына и Локотоша — переплелись между собой, питают друг друга. Вдруг тревога за жизнь капитана вспыхнула сильней. В горах рыскают всадники. Они могут наскочить на Локотоша или на жеребца, спрятанного в пещере, пока Бекан тщетно пытается освободить Чоку из лагеря. Не лучше ли ему поскорее вернуться на ферму? Данизат не сможет ничего предотвратить. Как бы она своей неосторожностью не навела волка на след.
— При глубокой ране лучше пластырь. Печеный лук быстро остывает и не вытягивает.
— Данизат присматривает за ним?
Седельщик понял, что Апчаре хочется самой быть у постели больного. Он рад бы привезти ее на ферму. Будет помощница у старухи. Данизат почти все время одна. Кроме воя шакалов, ничего не слышит. А на ее плечах и больной, и жеребец, и уход за коровами. Бекан мотается по дорогам, а старуха только успевает поворачиваться. Но все же Бекану не хотелось, чтобы Апчара жила рядом с капитаном.
— Справляется. Капитану что теперь? Не застудить рану да набираться сил. Дорога над черной пропастью позади. Приеду — забью теленка. Телятина быстро поставит его на ноги. И Чока вернется — мясо должно быть наготове. Крепкий бульон лучше всяких таблеток. Я и тебя не забуду, дочка. Приеду за тобой, как только будет возможно. Как бы Мисост не стал нам поперек дороги. Я знаю, он ищет тебя. То ли в танцевальный ансамбль к празднику метит взять, то ли это у него приманка, чтобы выманить тебя из укрытия… Лучше не попадаться ему на глаза…
— Такой приманкой пусть заманивает других. Чтобы я танцевала на их празднике! Пусть лучше ноги перебьют!
— Я тоже так думаю.
— Вот этот праздник поднимает на ноги и мертвых. — Апчара нащупала под воротником листовку, что дал ей Бекан.
Бекан боялся, как бы Апчара не наделала глупостей.
— Смотри, дочка. В горный поток прыгнуть легко, выпрыгнуть не каждому удается. Ударишься о валун головой — заставишь мать горько плакать.
Седельщик отпустил вожжи и предоставил лошади самой выбирать дорогу. Только ее чутье могло помочь. Несколько раз он слезал с двуколки, ходил вокруг, искал дорогу и опять забирался на свое место.
Стало светать. Бекан ждал, когда откроются горы. Привычное дело — ориентироваться по вершинам. И Апчара по ним определяет время. А Хабиба, становясь на молитвенный коврик, всегда сначала отыщет в гряде гор свою вершину, чтобы стать к ней лицом, словно за этой горой лежит священная могила пророка.
Туман как прирос к земле, движется медленно. Но утро шло, и наконец поверх тумана показались белые вершины гор, которые тут же загорелись розовым светом. Сердце седельщика наполнилось благодарностью к Поху. Все-таки лошадь доказала свою принадлежность к кабардинской породе — не забыла обратной дороги, не заплуталась в ночи.
Когда подъезжали к Нальчику, лошадь выбилась из последних сил. Она едва тянула двуколку, дышала тяжело, ввалившиеся бока вздувались и опадали, белая пена падала на дорогу. Лошадь останавливалась, переводила дух, оглядывалась усталыми и молящими глазами, затем, не дожидаясь кнута, сама трогалась с места. Бекан понимал лошадь, не подстегивал ее, не торопил.
У въезда в город их остановил военный патруль. Сонные солдаты заглянули в двуколку, обшарив ее, спросили:
— Зачем в город?
— К новому князю на поклон. Якубом его кличут.
К неудовольствию Поха, солдаты слишком мало продержали его у шлагбаума. Дорога пошла в гору мимо торговых баз, разгромленных и разграбленных. И все же улица в этом месте была живописна. Огромные липы, растущие по обеим сторонам улицы, соединили могучие кроны над проезжей частью, образуя тоннель. Только что выпал снег, и над улицей стоял белый шатер.
Ирина еще грела в постели своим теплом Даночку, когда под окном у нее затарахтела двуколка. Не хотелось вылезать из-под теплого одеяла, но постучали в дверь. Ирина съежилась от страха, прижалась к ребенку, будто Даночка могла спасти ее от беды. Прежде чем отворить, она подбежала к окну. Увидела двуколку, Бекана, Апчару и тогда уж без страха открыла дверь.