Долина белых ягнят — страница 13 из 14

КНИГА ТРЕТЬЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1. ДОТИ КОШРОКОВ И НАРЧО

Над пароконной линейкой, с гулом катившей по неширокой разбитой дороге, поднимались облака рыжеватой пыли, и, лениво клубясь над яркой придорожной травой, повисали в воздухе. Могучие горные вершины переходили на зимнюю форму одежды — облачались в ослепительно белые бешметы; те, что пониже, пока лишь слегка припорошило снегом. Осень роскошествовала в долине. Солнечные склоны стали багряными. Внизу преобладал золотисто-коричневый грушевый цвет. У самого подножия гор стаи журавлей важно бродили среди зарослей барбариса и шиповника. Река Чопрак, заглушая стук колес, подбегала к самой дороге, временами сужая ее до узенькой тропки и как бы доказывая тем самым, что она — единственная хозяйка долины. Вода в Чопраке заметно спала, посветлела, но привычно шумела на перекатах и в теснинах, когда ее сжимали поросшие мхом и кустарником крутые скалы. Хорошо, что в эту пору реку можно переезжать вброд: при отсутствии мостов она доставила бы немало хлопот…

На линейке ехал бывший полковой комиссар Доти Кошроков. Звания этого — комиссар — в армии давно уже не было, но к Кошрокову оно прилепилось накрепко. Комиссар — и всё. Китель с погонами, на груди — ордена и медали. Года три назад Доти на фронте называли «комиссар-смертник»: он призывал товарищей умереть в бою, прихватив с собой с десяток вражеских жизней. Теперь Кошрокову придется налаживать мирное бытие, поднимать из руин хозяйство, внушать людям веру в завтрашний день. «Будь благословен грушевый цвет», — думает Доти, ибо он знает: для кабардинцев грушевый цвет — символ зрелости плодов, благополучия, радостного мирного труда.

Раненый комиссар ни на минуту не терял, впрочем, надежды вернуться в строй.

На предложение Зулькарнея Кулова, секретаря обкома, отправиться в длительную командировку в качестве уполномоченного по хлебу он согласился прежде всего потому, что надеялся потом доказать медицинской комиссии, будто самая трудная горная дорога, самые тяжелые полевые условия ему нипочем. Сейчас он глядел на подернутые синей дымкой скалы, на высокогорные сосновые леса и вспоминал рассказ Кулова о бедняках-лесозаготовителях. Не зная, где взять лес для строительства и восстановления школ, больниц, клубов, люди пошли на крайнюю меру. В один прекрасный день десятки лесорубов начали подъем к вершинам. Внизу остались подводы, лошади, шалаши. Лесорубы намеревались рубить лес на отвесных скалах, как горцы в старину иногда косили сено. Человек привязывал себя к дереву или выступу скалы, другой, намотав веревку на руку, понемногу отпускал ее, давая напарнику возможность косить на весу, раскачиваясь над землей, как маятник. Лесорубы валили деревья, сбрасывали их вниз, а Чопрак, подхватив, уносил лес туда, где его можно было выбрать из воды. Поначалу все шло нормально. Освоив непривычное ремесло, люди осмелели: подняли наверх лошадей, подводы. И тут случилась беда. Снежная лавина, озлившись на нарушителей заоблачной тишины, сорвалась вниз, положив всему конец… Нелегкое это дело — восстанавливать народное хозяйство.

Кошроков, новоиспеченный директор конзавода, успел принять в штат только двоих: бухгалтера и Нарчо. Тринадцатилетний Нарчо, «ординарец», как его прозвал комиссар, числился конюхом. Ничего, старательный паренек, справляется.

— Нарчо, ты чего молчишь? Язык проглотил? — Доти шутя сдвинул мальчишке шапку на глаза.

— Не проглотил. Смотрю.

— Чего тут смотреть? Кругом одно и то же — горы.

— Бандиты еще не перевелись. Пальнут из-за скалы — не обрадуешься.

— Ах, вот что! — Доти ни о чем таком и не помышлял, хотя Кулов говорил, что борьба с налетчиками продолжается, созданы отряды, перекрывшие все тропы, ведущие с гор в аулы.

Можно было прихватить с собой оружие, но Кошроков счел это неразумным. С одним пистолетом против вооруженной банды не пойдешь.

— Едем-то хоть правильно?

— Ущелье. Не свернешь. — Нарчо подумал и как бы про себя добавил: — Чем дальше едешь по реке, тем выше поднимаешься.

— Ого, ты, я смотрю, мудрец. Хорошо сказано, Нарчо. Только гляди в оба и дальше, чтобы вправду на бандитов не напороться.

— Вообще-то здесь бандитов, я думаю, нет. Они у истоков реки. Ночью спускаются поближе к аулам, как волки. Волки тоже рыщут по ночам, а днем дрыхнут в чаще.

— Ты, оказывается, все знаешь, — снова похвалил мальчика комиссар. Паренек почувствовал прилив гордости.

Кошроков решил так: прежде всего заедет в райцентр, представится районному начальству: дескать, прибыл уполномоченный от обкома партии, прошу позволить ознакомиться с обстановкой. Впрочем, ни на что особенно хорошее он не надеялся. Кулов перед отъездом нарисовал ему не слишком радужную картину. Том не менее надо во все вникнуть, поставить перед активом четкие задачи, разослать уполномоченных по хозяйствам. Потом уже можно заехать в Машуко повидаться с Апчарой Казаноковой, старой знакомой по фронту. Маршрут получится такой: сначала вверх по реке, и обязательно с остановками на ночлег, чтобы не загнать лошадей. Обратная дорога будет легче — сверху вниз. Комиссар сидел, вытянув несгибающуюся в колене правую ногу, и размышлял. «Ординарец» деловито правил лошадьми, чувствовалось — он их любит. Кошрокову же лошадники сейчас были нужны больше всего.

Нарчо краснел от удовольствия, когда директор конзавода именовал его «ординарцем». Слово звучало по-военному, мальчик в душе считал себя на военной службе и не сомневался, что еще поедет на фронт вместе с полковым комиссаром. А что он этого достоин, Нарчо докажет во время поездки по району. Доти отдал ему ватную телогрейку, галифе, обул в старые стоптанные ботинки. Жаль, офицерский китель оказался великоват. Не хватает еще, правда, солдатского пояса с флягой, фуражки или пилотки — но их можно достать. Конечно, можно! Развеселившись, Нарчо гикнул на лошадей, хлестнул кнутом каурую, и линейка понеслась в гору, подскакивая на выбоинах и камнях.

— В гору лошадей не гони, — отечески спокойно поучал парнишку Кошроков, чувствуя, что больная нога и бок не выдерживают тряски, а им еще ехать и ехать. — Ездовой должен беречь лошадей, точно рассчитывать их силы — как бегун на дистанции. Понял? Мы с тобой только-только стартовали, нам еще предстоит объездить весь район, пересчитать, сколько стеблей на каждом кукурузном поле, сколько початков выломали, сколько предстоит выломать. А ты знаешь, сколько аулов в районе?

— Двенадцать. Пять на левом берегу и семь на правом. Они все недалеко друг от друга: один аул на горе, другой — под горой.

— Райцентр на каком берегу?

— Чопракский райцентр на правом. Гитлеровцы долго не могли его взять. Капитан Локотош держал там оборону. Не слыхали про Локотоша?

— Как не слыхал… — Кошроков вздохнул, хотел сказать, что они с капитаном воевали вместе, но вместо этого произнес: — Значит, нам надо переправиться на правый берег. Мост есть?

— Взорвали. Но сейчас воды в реке мало, переедем, — успокоил командира Нарчо.

— Кто взорвал: немцы или наши?

— Наши взорвали, чтобы немецким танкам дорогу преградить. У партизан противотанковых орудий не было. Бутыли с горючей смесью, и только. Разве бутылку далеко кинешь? Конечно, хорошо, если ты лежишь над обрывом, а танк идет внизу, под тобой. Тут не промахнешься. Задымит танк лучше, чем фитиль от кресала.

— О, ты, я вижу, разбираешься и в военном деле… — Доти всерьез заинтересовался биографией своего ездового. — Не пехотное ли училище кончал?

Вопрос удивил мальчика, он не понял, шутят с ним или нет, и не знал, как ответить. Встал, присвистнул, покрутил кнутом над головой.

— В четвертом классе учился, когда немцы пришли. Сейчас был бы уже в шестом… Школу нашу сожгли. — Последнюю фразу Нарчо добавил не без умысла. Учебный год-то уже начался, вдруг директор конзавода уволит его, скажет: иди, учись. А коль школу сожгли, идти вроде некуда. Кантаса говорила: «Побудь на конзаводе, пока для беспризорных не откроют детский дом».

Линейка въехала в узкое ущелье. Сразу стало темно и сыро. Столетние чинары, заглядывавшие в ущелье сверху, казались травинками, а небо — изломанной, как молния, светло-голубой полосой. Нарчо, придерживая шапку на голове, чтобы не слетела, долго глядел вверх, потом заговорил:

— Вон рисунок Куни. Тамга — не тамга, узор — не узор; мхом оброс, не разглядишь. И как она высекла его на скале? Туда же нет доступа…

— Рисунок Куни?

Доти вспомнил легенду, которую когда-то слышал от чабанов, по этой дороге гнавших овец на летние пастбища. Овцы теснились к скале, толкались, чабанам то и дело приходилось смотреть в оба, чтобы овца не угодила в грохочущую реку. Не досчитавшись нескольких животных, чабаны говорили: «Куни взяла себе». Девушка, которую звали Куни, и парень, чье имя не сохранилось в памяти потомков, любили друг друга. Но их должны были разлучить и отдать в неволю крымскому хану.

Куни была волшебницей. Вместе с любимым она убежала в горы. Чтобы их не преследовали, девушка высекла молнию из скалы, и гора с грохотом закрыла наглухо вход в ущелье. Наверху Куни начертала магический знак, долженствовавший губить всех, кто попытается проложить тропу в царство ее любви. Люди, не зная этого, вгрызались в гору. Сначала все вроде шло хорошо, но дело непременно кончалось обвалом. Не было пути в страну Куни, в ее владения.

— Пока была жива любовь, никому не удалось проложить дорогу, — вслух сказал комиссар. — Вот как случается, Нарчо.

Нарчо искренно верил в легенду. Но его волновала не страсть двух юных сердец, а то, как Куни изловчилась сделать свой рисунок в столь недоступном месте.

Комиссар же задумался о девушке, искавшей спасения в родных горах и запомнившейся людям навеки. «Стать бы и мне наскальным рисунком, — невесело усмехнулся он про себя, — чтобы остаться в памяти земляков, не покидать любимые места». Отгоняя грустные мысли, мысли о смерти, он тронул раненую ногу и спросил спутника:

— А что ты делал при немцах?

Нарчо снова не знал, как ответить. Рассказать про все свои горести — времени не хватит. Да и тяжело вспоминать.

— Бродяжничал, — нехотя отозвался он, — помогал партизанам. — Подумав о родных, мальчик, чтобы не расплакаться, прикрикнул на лошадей, щелкнул кнутом над головой. — Кое-что румынам попортил все-таки.

— Выходит, ты — ветеран войны?

Нарчо не знал, что такое «ветеран», и решил, что слово, видимо, происходит от ветра. Это показалось ему унизительным, и мальчик, все время так стремившийся понравиться директору конзавода, взиравший на него с обожанием, почти рассердился.

— Нет, я не такой, не ветеран я, — пробурчал он обиженно.

— Ты воевал или не воевал?

— Приходилось.

— Я о том и говорю. Чего злишься?

Нарчо успокоился, но на всякий случай запомнил мудреное слово «ветеран», чтобы при случае точно уяснить его смысл. Отвлекшись от дороги, маленький ездовой не заметил выбоины, в которую угодило сначала переднее колесо, а потом и заднее. Линейку так тряхнуло, что Кошроков даже вскрикнул от боли.

— Не гони. Едешь в гору или по снежной целине — придержи коня. Это закон.

Нарчо вспомнил фильм, где конница шла в атаку, рассыпавшись по снежному полю. Снег доходил лошадям почти до самого брюха, казалось, они плывут, да так быстро, что у всадников полы бурок развевались по ветру.

— Я видел, как конница идет в атаку по снегу. — Нарчо решил показать комиссару, что он действительно кое-что знает о войне и не ударит в грязь лицом, если тот возьмет его с собой на фронт.

— Где? Здесь, в горах?

— Не-ет, картину видел. — Нарчо слегка смутился.

— Фильм?

— Да нет, в журнале.

Комиссар не отозвался, он молча глядел на горы, прислушиваясь к однообразной дроби конских копыт. Воспоминания о боях, нахлынув, захватили его целиком.


Как-то дивизии, где служил Кошроков, было приказано стремительной кавалерийской атакой окончательно подавить противника, уже «контуженного» после мощной артподготовки и воздушного налета. При разработке операции все было настолько продумано, что не оставалось сомнений в успехе, и вдруг полковник Кошроков дерзнул сказать во всеуслышание:

— Не получится кавалерийской атаки, товарищ командующий, загубим кавалерию.

Начальник штаба, худощавый генерал-майор в старомодном пенсне, наступил Доти на ногу — дескать, не спорь со старшими, не лезь на рожон.

Все знали, что Доти Кошроков упрям, что по любому вопросу у него всегда есть собственное мнение. Завязалась, скажем, дискуссия о том, что сильней — техника или человек, и Доти решительно заявлял, что во все времена войны выигрывали те войска, что были лучше вооружены. Вспоминал дрессированных слонов, которых во времена Будды выпускали индусы против врага, чтобы деморализовать его, расстроить его боевые порядки; ссылался на катапульты, колесницы, сыгравшие решающую роль в давних битвах, на артиллерию, пулеметы и танки во время первой мировой войны. Несмотря на любовь к кавалерии, Доти считал, что мотопехота имеет перед ней все преимущества. Стрелок, проехав несколько часов в машине, идет в бой, не чувствуя усталости, кавалерист после многодневного марша устает, к тому же он должен еще позаботиться о коне, а это значит упустить драгоценное время…

Услышав, что Доти перечит командующему, окружающие с тревогой переглянулись. Командарм не терпел возражений.

— Это приказ, не подлежащий обсуждению. — Командующий армией ясно дал понять полковнику, что тому не положено вступать с ним в дискуссию. То была их первая встреча, и командарм обошелся с Кошроковым мягко.

— Я солдат, я приказ выполню, но считаю своим долгом предупредить: снег очень глубокий, стремительной атаки не получится. Лошади выдохнутся, не дойдя до передней линии обороны противника…

Приказ, разумеется, пришлось выполнять. Доти постарался предусмотреть все возможное. Конникам посоветовал накормить хорошенько лошадей, вести их в поводу до рубежа сосредоточения, снять с себя и с них, что только удастся. Как назло всю ночь снова валил густой снег. «Может, отменят кавалерийскую атаку», — с надеждой думал Кошроков, измеряя толщину снежного покрова, как мерят глубину пахоты в поле. Нет, все осталось в силе. В назначенный срок заговорила артиллерия всех калибров, загрохотали минометы. Сигнал — и понеслись конники. В снежном вихре над головами заполыхали сабли.

Кошрокова отговаривать было бесполезно, он помчался, что называется, на острие атаки. Как и следовало ожидать, лошади быстро выдохлись, ибо двигаться в снегу было очень трудно; они остановились перед противником и начали падать под выстрелами, вздымая снег копытами. Некоторые всадники, достигли передовых окопов, но метались, будучи не в состоянии перемахнуть через них, сваливались в окопы и ходы сообщения. Тогда бойцы принялись соскакивать с лошадей и устремлялись вперед, вооружившись карабинами вместо обнаженных клинков. Бой завязался на земле, бывшие конники смешались с пехотинцами. Кавалерийской атаки не получилось, хотя оттеснить противника все же удалось. Лишь один эскадрон прорвался во вражеский тыл, захватив пленных.

Не будь сам полковник в первых рядах, не свались он с коня в снег с раздробленной колонной чашечкой, неизвестно, чем бы это для него кончилось. Мертвенно-бледного от потери крови, закоченевшего Доти Кошрокова вынесли с поля боя и тут же отправили в госпиталь. На этом, казалось, завершилась его боевая биография. Но сам Кошроков был уверен, что это временно. В гипсе он пролежал несколько месяцев, а когда гипс сняли, выяснилось, что нога перестала сгибаться. Комиссар долго ждал, когда она «разработается», не дождавшись, стал проситься на фронт, писал в Москву, звонил знакомым, просил содействия, — добился одного: приказа поработать пока в освобожденных районах страны, занявшись восстановлением конского поголовья. Скрепя сердце он согласился. Пришел приказ о назначении его директором госконзавода, где пока еще не было лошадей, за исключенном тех двух, что сегодня запрягли в линейку. Специалистов-коноводов представлял Нарчо. Комиссара упросили взять сироту себе под крыло. Впрочем, парень, как уже говорилось, оказался что надо. Директор доволен, о Нарчо и говорить нечего: такая честь ему выпала — стать правой рукой комиссара.

На Кавказ Кошроков вернулся еще и по совету врачей, рекомендовавших ему сероводородные ванны, с помощью которых, по их мнению, можно было быстрое вылечить ногу. Теперь комиссару предложили и вовсе незнакомое дело — отправиться в отдаленный район в качестве уполномоченного по хлебозаготовкам. Получилось это следующим образом. Доти поехал в обком, чтобы представиться, поподробней узнать о делах в республике, получить, как говорится, информацию из первых рук. Да и помощи кой-какой попросить. Он с интересом слушал Зулькарнея Кулова, которого последний раз видел, когда Нацдивизия уходила на фронт. Около двух лет прошло с тех пор, как оккупантов изгнали с территории республики. За это время сделано столько, сколько, кажется, не сделать бы и в пять лет. Но главной задачей осталось восстановление посевной площади. Как этого добиться при почти полном отсутствии тягла? Первой весной сеяли по стерне. Лишь незначительную часть земли удалось вскопать вручную. На каждого человека установили норму — пятнадцать соток. Копали женщины и дети: «мужское население» (старики и мальчишки) занялись животноводством. Налаживали производство местных строительных материалов. Не хватало стекла. Кто-то предложил самодельную технологию производства — нашли сырье, построили печь. Объявились и стеклодувы, которые, правда, могли выдувать лишь большие бутыли цилиндрической формы. В окна бутыль не вставишь, поэтому цилиндр разрезали и тут же разглаживали его на специальном столе, делая стекло плоским. Юный сельский механизатор из трофейного мотоцикла смастерил трехколесный грузовичок. Полтонны груза запросто возил этот смешной автомобильчик, да еще к нему пытались цеплять борону. «С деньгами туго, — сокрушался Кулов. — Берем из банка, выдаем зарплату, а товаров в магазинах нет. Деньги, стало быть, в банк не возвращаются. Приходится прибегать к водочке. Как совсем прижмет — просим, чтобы увеличили фонды на спиртоводочные изделия. Другого выхода не вижу… Нелегкое дело и человеческие судьбы. Во время оккупации всякое бывало. Теперь нам разбираться. Авгиевы конюшни: успевай вывозить навоз. Нет заседания бюро, где бы не слушалось персональное дело. Одно тянет за собой другое. Детей беспризорных не счесть. Развалины кишат ребятишками…»

Кошроков искренне сочувствовал Кулову. Работа действительно колоссальная, многотрудная. Беседа старых знакомых закончилась неожиданным предложением со стороны Кулова — поехать уполномоченным от обкома в Чопракский район.

— Представителем Ставки? — улыбнулся Кошроков. Он все-таки был польщен, что ему нашли важное дело.

— Да. Представителем главного командования со всеми правами и полномочиями. Выполнить план по хлебу — задача номер один. Любыми средствами. — Зулькарней Кулов пожал комиссару руку, поблагодарил за согласие помочь, в свою очередь пообещал всяческое содействие.

Кошрокову прежде не приходилось вникать в сельскохозяйственные проблемы, опыта в этом деле у него не было никакого. Но комиссар, поразмыслив, поставил себе собственную «сверхзадачу» — высмотреть в колхозах и совхозах кобылиц, скупить их и таким образом заложить основу для воспроизводства лошадей на конзаводе. Из Ростовской области ему по наряду обещали маточное поголовье. Но сколько голов пришлют, что в наряде будет сказано — неизвестно. Ясно только, что лишних коней, скорее всего, сейчас нигде нет.

Дорога становилась уже. В ущелье подул ветер — признак близости снежных гор. Доти застегнул шинель. Лошади вспотели, на шеях под хомутами появились темные пятна. Животные стали дышать тяжелее, из расширенных их ноздрей валил пар. Небо над горами напоминало медный купол, по которому вниз струился кизиловый сок, расплываясь на горных склонах, покрытых густым лесом.

— Далеко до райцентра?

— Еще километра три, и будет мост… — Нарчо особенно не был уверен, так ли это — километрами расстояние ему мерить не приходилось.

— Ну, тогда останови. Пусть лошади отдохнут, — Доти долго кряхтел, сопел (хорошо, что поблизости не оказалось медицинской комиссии) и наконец выбрался из линейки. Первый шаг дался с огромным трудом, второй — легче. Потом дело пошло хорошо. Доти понимал, что он одет не блестяще — одна нога в сапоге, другая в валенке, но зато на голове полковничья папаха, зато — шинель, армейский широкий пояс, пряжка со звездой, начищенная до блеска…

— Я эти места знал хорошо, — тихо, как бы оправдываясь перед директором, проговорил Нарчо. Глаза его при воспоминании о прошлом затуманились. Мальчик повернулся спиной к ветру, чтоб было не так холодно и чтобы можно было спрятать непрошеные слезы.

— Откуда? Ты же с берегов Терека.

— Искал пристанища…

Нарчо не хотелось возвращаться памятью к горестным дням, когда он скитался по аулам. Да и запали в душу слова Кантасы, которая, отводя мальчишку на конзавод, наставляла: «Угождай начальству, не спорь с ним, будь послушным, старайся понравиться. А то прогонят тебя — будешь горе мыкать, совсем пропадешь». Нарчо подумал: «Расскажу все, комиссар отправит в детдом».

Кошроков прохаживался взад-вперед, чтобы размять ногу. Неожиданно он переменил тему.

— Нарчо, знаешь восточную мудрость: «Идя в гости, не забудь поесть, ибо неизвестно — покормят в гостях или нет. Если покормят, то лучше поесть два раза, чем ни одного»?

— Не слышал, — признался мальчик.

— Все равно доставай еду. В чемоданчике у меня бутерброды, сыр, хлеб, груши с яблоками. Подкрепимся и поедем.

Пока директор прогуливался под грушевыми деревьями — ветки их едва не ломились от тяжести плодов, — Нарчо достал сверток с припасами, аккуратно разложил все на крыше чемоданчика. Сначала он смущенно отказывался есть вместе с комиссаром. Ему даже с родным отцом не приходилось сидеть за столом. Потом склонился на уговоры. За едой мальчик разоткровенничался.

2. ПОБЕГ

Долгим и печальным был рассказ Нарчо.

Его отец Батыр многие годы мучился от туберкулеза. Последнее время он уже не мог работать.

Кореец-рисовод как-то посоветовал ему питаться собачьим жиром. Он, дескать, целебный. Сначала больной, конечно, не мог решиться на это. Кабардинцы говорят: «отвратителен, как собачье мясо». Но болезнь есть болезнь. Батыр проступил запрет предков и понемногу привык к новой нище. Лиха беда начало. Теперь он заставлял сына искать молодых здоровых собак для откорма. Через какое-то время больной почувствовал облегчение, уверовал в новое лекарство, перестал обкладывать себя в постели горячими кирпичами и наконец даже попросился на службу в ночные сторожа. Дали ему кол, сказали: «Не пускай кабанов на поля». Батыр поначалу с энтузиазмом охранял кукурузные посевы от потравы, но от ночной сырости опять слег.

Нарчо не ленился, ходил по аулам, выпрашивал собак. Мальчишки ополчились против него, грозили избить, если он не перестанет уничтожать псов. Напрасно расстроенный Нарчо доказывал, что он делает это не со зла, что надеется с помощью собачьего мяса вылечить смертельно больного отца… Когда гитлеровцы вступили на Кавказ, Батыр, пожелтевший и обессиленный, окончательно согнулся под тяжестью дурных вестей. Лежа в постели, он слушал радио. Слова «наши войска оставили город…», словно глыбы камня, придавливали его к ложу. Попытка полуживого Батыра пойти на фронт вместе с Нацдивизией, естественно, кончилась провалом. Он почти перестал посылать сына за собаками, махнув на все рукой. Вскоре враг приблизился к их аулу. Послышались разрывы бомб, вой самолетов, перестало работать и радио. Соседи больше не заходили проведать больного — люди словно оцепенели от ужаса и горя.

Однажды в дом влетел перепуганный до смерти сынишка:

— Папа, немецкие танки! С крестами!

Батыр пытался приподняться, посмотреть в окно — руки дрожали, больной не мог даже присесть. Помог Нарчо. По улице прогромыхало несколько машин — зазвенели стекла в окнах, задрожала земля.

— Вот мы и под пятой врага! — Батыр упал на подушки, зашелся в кашле.

Шли дни. Воина «застряла» в горах: ни вперед, ни назад. Мальчишки ватагами шастали по аулу, присматривались — где стоят орудия, где немцы спрятали лошадей.

Однажды Нарчо вернулся домой в страхе: в ауле идут повальные обыски, полицаи ищут хомуты. Оказывается, фашисты своих лошадей держали рядом с пушками, на бывшей колхозной ферме. В соседнем ауле еще были наши, поэтому перестрелки происходили довольно часто. С наступлением осенних холодов оккупанты попрятались в дома, в землянки, ослабили бдительность, а кто-то этим воспользовался: порезал конскую сбрую.

Гитлеровцы узнали обо всем, получив приказ занять новые артиллерийские позиции: стали напяливать на головы лошадям хомуты — клещи развалились. Ременные постромки, шлеи, чересседельники, уздечки с затылочным, лобным, подглоточным, щечным, носовыми ремнями оказались изрезанными в куски. Фашисты орали, орали друг на друга и в конце концов бросились добывать новые хомуты… Ребята мечтали и в орудия насыпать песок, но возле них всегда стоял часовой.

Нарчо обо всем рассказывал так подробно, что отец догадался: его сын — один из тех, кто забрался на ферму. Будь в комнате посветлей, Нарчо увидел бы, как отец улыбается в усы. Дрожащей мокрой рукой Батыр отыскал руку сына, стоявшего у изголовья, молча погладил ее.

Полицаи из кожи вон лезли, чтобы навести карателей на след злоумышленников, поставить под удар тех, кого опасались, подозревая в связи с партизанами.

Особенно свирепствовал отряд под командованием дезертира Шаругова. Шаругов, хитрый делец, зять человека, занимавшего неплохой пост, долго уклонялся от мобилизации. Потом он малое время побыл на фронте, быстро вернулся в аул в немецком обмундировании и тут же поступил на службу в полицию. Теперь он заставлял своих недругов, прежних и теперешних, «ползать на животе».

Вот и сегодня у него из ноздрей дым идет. Шаругов командует отрядом, состоящим из полицаев и солдат. Никто не представлял себе, как он объясняется с немцами. Языка он не знает, знает лишь несколько слов вроде: «хайль», «шнель», «шлехт», «нах линкс», «нах рехтс», «геен», «зитцен», «штеен», но видно, настолько ловко оперирует ими, что производит впечатление человека, всю жизнь говорившего только по-немецки.

Заготовители прошли мимо дома Батыра, зная, что здесь им поживиться нечем. Убогий домишко накренился, не будь подпорок, он давно бы рухнул. Курятник крыт гнилым сеном. На крыше бурьян. Но среди «заготовителей» был человек, еще до революции учившийся вместе с Батыром в медресе. Кстати сказать, в те времена Батыр отличался удивительной памятью. Юноше было достаточно два-три раза прочитать суру из корана, чтобы запомнить ее наизусть. Когда учение закончилось, Хамац стал муллой, а Батыру не повезло — не нашлось места, хотя он отдал последнюю корову в обмен на коран, необходимый всякому грамотному мусульманину.

Хамац не сомневался, что этот коран с золотым тиснением и сейчас хранится у Батыра. Сам же Хамац свои арабские книги повыкидывал еще в тридцатые годы, когда священнослужителей постигла участь кулаков. Теперь он решил замолить грехи, прикинуться настоящим дугаши — ревнителем веры, который в силу обстоятельств вынужден был скрывать свои убеждения.

В ауле не было мечети. Хамац собрал со стариков деньги, нанял людей, стал строить мечеть-времянку из плетня, обмазанного глиной. Вместо минарета решено было использовать грушевое дерево: возле него сколотили халупу под соломенной крышей, приставили лестницу, чтобы по ней на площадку взбирался муэдзин, то бишь он сам, Хамац. Хамац начал с проповеди во славу германского оружия, на многолюдных похоронах не боялся призывать к покорности оккупационным властям.

Новоявленному мулле не хватало существенного атрибута духовной особы — корана. Вспомнив о священной книге, на которую в свое время Батыр не пожалел коровы, он отправился в дом Додохова.

— Уара ар? Это ты? — Батыр думал, что жена вернулась с похорон. В ответ он услышал мужской голос:

— Дао, ушит, Батыр? Прочно ли стоишь?

— О, если бы я стоял! Лежу. Кто это? А-а, Хамац! Ты словно в гости на тот свет пришел. Найди табурет, садись. Клянусь, лежу один, как в могиле. Все забыли дорогу к моему порогу. Боятся заразиться. Ты не побоялся. Спасибо тебе, не забыл… Мы ведь учились вместе.

Хамац сел на табурет, поглядывая по сторонам в надежде увидеть коран.

— Такое не забывается. Мудрость священного писания мы постигали вместе. Медресе породнило наши души. — При этих словах глаза бывшего однокашника Батыра остановились на кованом сундуке, поверх которого была сложена постель. Толстые матрацы, набитые шерстью, такие же одеяла. На них — подушки в пестрых, давно не стиранных наволочках. «В сундуке, — подумал Хамац, — но как туда залезть? Вдруг Батыр добровольно отдаст коран? Вдруг скажет: достань из сундука коран, дни мои, мол, сочтены, пора подумать о боге. Неплохо будет, если на его похоронах суру «я-син» прочтут по его же корану». Но больной молчал, часто и прерывисто дыша.

Хамац извлек из кармана недавно купленные аметистовые четки, стал перебирать полированные камешки, как бы подчеркивая, что он теперь истинный мулла, со всем, что было при Советской власти, покончено. Четки — вещь не простая, каждое зернышко (их обычно бывает шестьдесят одно) соответствует числу эпитетов во славу аллаха. Хамац таких эпитетов мог назвать не больше пяти, но все равно шевелил губами. Заметив, что из-под одеяла больного торчит кирпич и вот-вот упадет на пол, он, не вставая, палкой запихнул его обратно.

— И кирпич остыл. Некому подогреть, — жалобно проговорил Батыр.

Хамац возразил:

— Кто теперь в гости ходит? У каждого свои гости — солдаты. Успевай поворачиваться, угождать, иначе головы не сносить. Злости Шаругова на всех хватит.

— Злой человек и со своего коня упадет… А ты? Ты, кажется, одно время был у партизан, или неправду мне говорил сын? О, если б мне встать на ноги…

— Куда нам в партизаны? Мы с тобой дугаши. Нам аллах дал в руки коран, а не винтовку. У людей души искривлены, бог велел нам выпрямлять эти души. Я вот стал муллой. Отказаться было бы грехом.

Батыр не мог понять, всерьез говорит Хамац или его разыгрывает бывший председатель сельпо. Нет, видимо, он не шутит. Больной повернулся к гостю, чтобы получше разглядеть его лицо.

— Да, души искривлены. Это верно. — Батыр, внешне как бы соглашаясь с собеседником, на деле имел в виду самого Хамаца, который, оказывается, столько лет кривил душой — когда бы активистом, участвовал в закрытии мечети, на сходах предлагал наказывать аульчан за пережитки прошлого в их сознании, а однажды, в пятницу, будучи колхозным бригадиром, ворвался в мечеть, где старики совершали молебен, прервал дневной намаз и приказал всем отправиться на прополку кукурузы. Теперь этот человек взялся за выпрямление душ. Хотелось спросить Хамаца, когда же его собственная душа была «прямой» — при Советской власти или при гитлеровцах? Но сказал больной другое:

— Мечети у нас нет — вот что плохо.

— Строим, Батыр, пока соорудили времянку. Бог даст силы, построим каменную, с высоким минаретом. Новая власть разрешает. А мы все растеряли. Корана не найдешь. — Хамац сделал паузу, ожидая, что вот сейчас Батыр скажет: «У меня есть коран, бери», — но больной промолчал, поэтому гость как бы невзначай поинтересовался: — Ты не знаешь, где бы можно было раздобыть священное писание?

В Батыре боролись два чувства. Отдать коран? Все равно на тот свет его не унести, осталось жить совсем недолго. Коран у него под подушкой. Но, с другой стороны, зачем отдавать священную книгу этому седлу на жирном коне? (Так говорят о достойных презрения, о неверных людях: они — словно седло, которое легко сползает то на левый, то на правый бок, когда оседланный кони перекормлен.)

— Коран теперь ищи на Соловках. Муллы ведь с собой прихватили и священные книги. Коль вновь откроются мечети и детишек начнут учить корану, на них будет спрос, — сказал Батыр, догадавшись наконец, что сосед пришел к нему отнюдь не с дружеским чувством.

…Весь день больной Батыр лежал один. Мать с сестренкой должны были возвратиться к вечеру. Сам Нарчо бродил в поисках собаки.

Мулла, уйдя от больного, встретил Шаругова и попросил послать в дом Додохова солдата, чтобы тот отыскал коран. «Будет у меня священная книга, — пообещал он полицаю, — ставлю литр водки и, конечно, закуску». Тот послал солдата, приказав: «Переверни все вверх дном, а коран найди».

Батыр вздрогнул, когда фашист толкнул дверь прикладом и переступил порог, держа винтовку наизготове, словно собирался выстрелить. Пахло сыростью, затхлым воздухом, болезнью. Заметив около кровати глиняную миску с кровавой мокротой, солдат брезгливо попятился и хотел было уйти, но разглядел в углу все тот же кованый сундук с потускневшей медной отделкой. Больной не произнес ни звука. Гитлеровец приставил винтовку к стене, откинул увесистую крышку, нагнулся и принялся перебирать вещи. Вытащил женский пояс, несколько минут разглядывал его на свет, потом отложил в сторону и вновь склонился над сундуком.

В душе Батыра вспыхнула ненависть, жажда мести. Быть может, сам аллах послал ему случай — дескать, покажи, на что ты способен. Внутренний голос говорил: «Почувствуй себя на миг в седле. Муравей перед кончиной, говорят, обретает крылья, обрети и ты мужество. Осталось тебе все равно немного. Если даже сын принесет лучшего щенка, собачье мясо — не спасение…»

Батыр привстал, дрожа всем телом. Кровать даже не скрипнула. Тело стало невесомым — казалось, он может ехать верхом на ветре. По-кошачьи неслышно Батыр двинулся вперед с кирпичом в руке. Шаг, другой. Он не шел, а словно плыл, держась за облака. Взять приставленную к стенке винтовку? Потолок низкий, не развернешься, не получится удара. Он до боли сжал в пальцах чуть теплый кирпич, глубоко вздохнул, размахнулся и ударил гитлеровца по голове. Тот, оглушенный, слегка подался назад. Батыр нагнул его голову и обрушил на нее тяжелую крышку кованого сундука. Удар пришелся по шее. Хрустнули позвонки. И тут силы покинули больного. Батыр повалился на бок, потом распластался на холодном полу, исходя кашлем. Холодели губы, в голове гудело, будто там жернова крутились. «Конец, — подумал он, — конец, слава богу… Зато враг не воскреснет. Сына бы увидеть, сына…»

В тот трагический день Нарчо был далеко от дома. Он не сразу отыскал женщину, готовую даром отдать собаку. Ее звали Кантаса. Муж и сын Кантасы давно ушли на фронт. Она жила с девятилетней дочкой. Последнюю живность Кантаса забила, когда получила похоронку. Нужно было устроить поминки по мужу. Теперь она жила впроголодь. Едва появился Нарчо, Кантаса вышла за порог, позвала дворняжку:

— Цурка! Цурка!

Голодная рыженькая собачонка выскочила из кустов, замотала хвостом в надежде получить кусок мамалыги.

И тут произошло непредвиденное: Лейла, дочка хозяйки, яростно заступилась за собаку, разрыдалась, не желая отдавать свою любимицу. Она обхватила Цурку обеими руками:

— Не надо! Это моя собачка! — Девочка заливалась горькими слезами, с ненавистью глядя на незнакомого мальчишку.

Кантаса не смогла урезонить дочь. Лейла убежала вместе с Цуркой и на зов матери не откликалась. Женщина пожалела мальчика, пришедшего из далекого аула, усадила его, дала поесть. Тем временем, она надеялась, Лейла объявится сама.

— Собачья шерсть полезна при укусе, — говорила Кантаса, вспомнив, как в детстве, когда ее цапнула собака, родители отрезали клок шерсти у этого самого пса, сожгли его и черным пеплом присыпали рану.

— Собак едят и корейцы, — кивал головой Нарчо, чтобы как-нибудь оправдать отца. Он не знал, что за кустами их подслушивает Лейла. Девочка с ужасом думала о людях, пожирающих собак. Она не заметила, как Цурка вырвалась у нее из рук и бросилась к дому. Кантаса ловко сунула собачонку в корзину Нарчо, сказала торопливо: «Беги домой». Нарчо чуть не плакал оттого, что обидел девочку, он бежал и все оглядывался. Цурка спокойно сидела в корзине, даже не пытаясь удрать. Точь-в-точь такая собака была у Нарчо на высокогорном пастбище, куда он ездил два лета подряд — возила на тракторе молоко на молочный завод. Когда отец слег окончательно, Нарчо уже не мог уезжать в горы — все хозяйство легло на его мальчишеские плечи. Он ходил в лес за дровами, на базар, полол в огороде, окучивал картофельную ботву, заготавливал корм для коровы. В свободные часы бегал в тракторную бригаду, просил, чтобы ему разрешили кого-нибудь подменить. Тогда его величали «механизатором». А теперь называют обидным словом «собакоед». Ну ладно. Встанет на ноги отец, Нарчо свое возьмет. Он действительно станет механизатором. Трактор-то он уже может водить… Нарчо еще раз оглянулся. Вдалеке у ворот все еще стояла Лейла. Она тоже кричала:

— Собакоед! Собакоед! Больше ты никто!

…Никому не приходило в голову, что с гитлеровцем что-то могло случиться в доме умирающего, все терпеливо ждали, пока солдат выйдет с добычей. Видно, немало нашел, раз так задержался. Но в конце концов кто-то из полицаев зашел в дом, через минуту оттуда донесся исступленный крик:

— Он убит!

Гитлеровцы вскинули винтовки и, озираясь, словно попав в засаду, ворвались в дом. Услышав, как хрипит на полу Батыр, один из них хотел разрядить винтовку, но другой остановил его:

— Успеется.

Шаругов в полутьме разглядел кирпич на полу, заметил на нем рыжие волосы. На голове мертвого фашиста обнаружили вмятину.

Батыр задыхался. Предсмертные судороги сотрясали иссохшее, изможденное лицо. Затуманившиеся глаза едва ли различали происходящее. Кто-то снова щелкнул затвором и снова был остановлен.

— Не трать патроны, — мрачно проговорил бычеглазый гестаповец и обратился к отряду: — Несите сюда солому и сено.

Солдаты побежали к курятнику, крытому почерневшей от времени соломой, завалили его, расхватали по колышку. Две наседки, кудахча, выпорхнули оттуда, разлетелись в разные стороны, но тут же были схвачены. Гитлеровец вытащил из-под плетня шесты, служившие насестом для кур, и, подперев ими окна и дверь, запалил охапку сена. Подождав, пока разгорится пламя, он кинул охапку на чердак. Вскоре к небу взметнулись клубы черного дыма, в которых заплясали, извиваясь, языки пламени.

В ауле заголосили: «Дом Батыра горит!» Старики, женщины и мальчишки побежали тушить пожар. Впереди всех, не чуя собственных ног, плача и причитая, неслась мать Нарчо с маленькой дочкой на руках. Люди на ходу вооружались ведрами, лопатами, вилами, топорами. Кто-то тащил лестницу. Толпа остановилась у самых ворот, ибо в этот миг гитлеровский приспешник выпустил из автомата длинную очередь со словами:

— Стой! Ни с места!

Глаза гестаповца налились кровью. Он водил дулом автомата, словно прицеливаясь то в одного, то в другого.

Грозного окрика не слышала женщина, чей дом был охвачен огнем. Амина, рыдая, молила о помощи:

— Добрые люди, чего стоите? Спасите дом. Там больной Батыр!

Огонь разгорался, шумел, горящие стропила падали на чердак, взметая снопы искр, дым низко стелился по земле, черный пепел оседал на снег. Старики, толпившиеся у ворот, просили Шаругова пожалеть женщину, детей, стращали его божьей карой — дескать, человек не властен предать огню себе подобного. Только богу дано отправлять смертных в ад.

Амина, закутав дочку в большой платок, поставила ее на землю и бросилась в огонь, надеясь, что за ней последуют другие. Испугавшись, что мама сгорит, с плачем по снегу побежала к дому и девочка. Полицай хотел остановить их, но бычеглазый решил иначе:

— Пусть идут.

Аульчане думали — смилостивился гитлеровец, разрешил вынести больного из дома, тот, открыв дверь, прошипел злобно:

— Идите, идите. Переворачивайте отца с боку на бок. Поджарьте его хорошенько.

Амина вбежала в дом, девочку затолкали следом за ней, захлопнули дверь. Бычеглазый собственноручно подпер ее доской и, отряхиваясь, отошел в сторону. Послышались вопли женщины и ребенка. Гестаповец в исступлении прорычал:

— Кто сдвинется с места, будет в том же аду!

Шаругов тоже не щадил никого, надеясь, что новые хозяева воздадут ему должное за ревностное усердие…


Нарчо замолк, долго всхлипывал.

Комиссар был потрясен. Он забыл о дороге, о боли в ноге. Ничего этого он не знал раньше. Привела к нему Кантаса мальчика с испуганными глазенками, просила приютить сироту… Кошроков не знал, как утешить Нарчо и какими словами можно умерить такую боль. Вспомнил только, что Кулов рассказывал ему о Шаругове, получившем по заслугам.

Впереди показался райцентр. Нарчо по-прежнему шмыгал носом.

— Эх ты, сиротка мой! — Кошроков прижал к себе мальчика, долго не отпускал. Нарчо, отвыкший от ласки, вздрагивал, не говорил ни слова. До райцентра оставалось совсем немного. Надо было собраться с мыслями, приободриться.

— Ну, ты нюни все же не распускай, ординарец. Нас люди встретят. Глянут на тебя, подумают черт те что. Я сам от гибели чудом ушел.

— Я только тебе рассказал. Больше никому. — Нарчо встряхнулся, гикнул на лошадей, поднял кнут над головой, стараясь снова выглядеть бравым возницей.

— Как ты узнал, что дом сгорел? — не выдержал все же Кошроков.

— Мальчишки сказали. Я шел домой с Цуркой, меня остановили: «Не показывайся здесь, уходи скорей, не то гитлеровцы и тебя бросят в огонь». Я залез на дерево, посмотрел — дом горит, люди плачут…

— Вовремя друзья предупредили.

— Появись я там — запросто бросили бы в огонь. У пепелища, говорят, полицай дежурил, поджидал меня.

— Чудом от смерти ушел…

— Ребята видели своими глазами — полицай стерег двор. Дворами-огородами они вывели меня из аула. Мы сначала прятались в яме. Раньше там играли в войну. Большая-большая яма. Мы ее называли «крепостью», брали штурмом. Женщины доставали из нее глину обмазывать плетни, полы в домах, корзины-сапетки.

— Знаю, знаю. В каждом ауле есть такие «крепости».

Доти ясно представлял, где скрывался Нарчо. В годы коллективизации в ямах прятались антиколхозные элементы. Доти тогда служил в ГПУ, не раз ему приходилось вытаскивать из этих ям кулаков, подкулачников. Выкуривали, словно из лисьих норок.

— У нас и пещер сколько хочешь.

— А собака?

— Она уже была не нужна. Отца-то нет. У самого голова кружилась с голоду. Отпустил ее. Думал, сама свой дом найдет. Собаки — умные животные. Вытащил Цурку из корзины, она постояла секунду, не веря в свою свободу, а когда я присвистнул, припустила так, что и гончая не поспела бы за ней. Распрощался с друзьями. Это были смелые мальчишки, с ними я ночью ходил на вражескую артбатарею. Они нож дали, чурек и сыр на дорогу.

— И прямо в партизаны?

— Если бы! Кто бы меня навел на след? Решил следом за Цуркой перебраться на другой берег реки.

— К Кантасе?

— Да. Больше некуда. Думал: примет — хорошо, не примет — подамся в другие места. За Баксаном-то еще немцев не было.

— И как Кантаса — приняла?

— Она-то приняла. Долго плакала, когда я ей рассказал, как сожгли моих… — Нарчо смолк, перехватило дыхание… Но вот снова послышался его приглушенный голосок: — Лейла дразнила «собакоедом». Я ей сто раз объяснял, в чем было дело. А она как обидится на что-нибудь, так снова пойдет — «собакоед», «собакоед». Изводила меня… Они и так впроголодь жили, а тут еще лишний рот. Я ведь все понимал…

Впереди на возвышенности, у здания райисполкома, стояла толпа. «Ждут», — подумал Нарчо. Он постарался успокоиться, подобрался, но в глазах светилась прежняя недетская печаль. Лошади, словно из приличия, сделали рывок, а затем снова пошли шагом. Усталые животные дышали глубоко, бока их раздувались, как кузнечные мехи, из ноздрей еще сильнее валил пар.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1. ПАПАХА КОМИССАРА

Весть о прибытии Кошрокова вызвала целый переполох в райцентре. Еще не было случая, чтобы в качестве уполномоченного приезжал полковой комиссар, пусть и бывший. Обычно посылали партийных и советских работников среднего звена. Приехав в район, уполномоченные обкома большей частью занимались подведомственными учреждениями и лишь изредка выезжали в колхозы и совхозы вместе с руководителями района, которым не причиняли больших хлопот: мол, вы сами знаете, что делать, да и в умных подсказчиках у вас недостатка нет. Но на этот раз приезжий — не кто-нибудь, а живая история Нацдивизии, вместе с которой Доти Кошроков не так давно уходил на фронт. Да и само слово — комиссар — ассоциируется с революцией, первыми годами Советской власти. Такому уполномоченному надо все доложить по форме, рапорт отдать — по уставу, вытянувшись, приложив руку к козырьку.

Бог не дал Чорову воинской выправки, да и обмундирован он не так, как следовало бы. На гостя впечатление он надеется произвести тем, что знает наизусть все подряд цифры и факты в масштабе района; о фамилиях и говорить нечего. Не случилось ему командовать воинским подразделением — что ж, все-таки он к этому однажды был близок… Сейчас председатель райисполкома Чоров волнуется, как мальчишка: получится ли у него рапорт, блеснет ли памятью и знаниями.

Безошибочным чутьем ездового Нарчо понял, что к встречающим надо подъехать достойным образом: хлестнул каурую и гнедую, и линейка лихо подкатила к подъезду бывшей семилетней школы, завернула так, чтобы остановиться левой стороной к толпе. Это удобнее для раненого комиссара, да и встречающим не придется обходить линейку.

От районных деятелей отделился и почти строевым шагом двинулся вперед Чоров. Темно-синие галифе армейского образца, истертое демисезонное пальто, побитая молью шапка-ушанка из золотистого каракуля… Пальто, кстати, висело на тощем Чорове, как бурка на шесте. Зато председатель исполкома демонстративно носил на лацкане пальто две медали — «Партизану Отечественной войны» I степени и «За оборону Кавказа». Ему очень хотелось подчеркнуть свою причастность к партизанскому движению. (Партизанам, правда, не суждено было развернуться в этих местах в полную силу. Фашисты обратились в бегство, пока в партизанских отрядах устанавливали контакт с частями регулярной армии, оборонявшими Кавказ, доставали оружие.) Видя, что гость не без труда сходит с линейки, Чоров хотел было помочь ему, но передумал — чтобы не нарушить ритуал: подойдешь — придется потом отойти назад на три шага, чтобы была дистанция. Поручи рапорт другому — уполномоченный подумает, будто главный в районе — не он, «райнач», как его называли, а тот, кто рапортовал. Дождавшись, когда гость сам сойдет на землю, Чоров почти по-военному начал:

— Товарищ комиссар, районный актив партийных, советских… — Чоров осекся, беспомощно оглянулся по сторонам — дескать, подскажите, как поступить с этой дерзкой девчонкой. Все смотрели на Апчару Казанокову, председателя колхоза «Псыпо», которая, завидев Доти Кошрокова, бросилась к гостю, схватила его руку обеими руками, заговорила звонким, срывающимся голосом:

— Доти Матович, милый, как я рада, как я рада! Могла ли я подумать, что когда-нибудь увижу вас!

И Кошроков воскликнул:

— Апчара! Чарочка-Апчарочка! Вот так встреча! Сюрприз! Я собирался к тебе в гости. Ну как живешь? Смотри, какая ты славная, пригожая. Мне говорили, ты — колхозный голова. Должность полковника, а? Может, комдива?

— Ой, как я рада, как я рада! Мы думали… Я думала, не увижу вас больше. — Апчара не справилась с волнением, на щеках появились слезы радости. Она стушевалась было, поймав на себе негодующий взгляд Чорова, но тут же успокоилась: Кошроков ее не выдаст.

— Все нормально, Апчара. Вылечили меня армейские эскулапы. Теперь назначили директором конзавода, буду рядом с тобой. Тоже в люди выхожу. Осваиваю новую должность. Только не знаю, с чего начать…

— Я так счастлива! — Апчару душил ком в горле, нахлынули воспоминания — встреча на вокзале, когда везли подарки на фронт вместе с Узизой, женой комиссара, расставание в Сальских степях, бои. Бедная Узиза не вернулась с фронта, погибла неизвестно где вместе с ребенком, которого носила под сердцем.

Кошроков переложил палку в левую руку, правую положил на плечо Апчары. Девушка ухватилась за рукав своего бывшего комиссара. Хотелось побыть с ним рядом, вспомнить фронтовых друзей, тяжелые бои, тот кошмарный незабываемый день… Как они уцелели тогда — одному богу ведомо.

Кошроков наконец посмотрел на человека в потертом пальто, растерянно стоявшего возле него в ожидании момента для доклада. Чоров готов был съесть живьем эту выскочку, испортившую ему все торжество. Эффект был уже не тот. Он все же собрался с духом, приложил руку к шапке-ушанке:

— Товарищ комиссар, актив районных работников собрался, чтобы обсудить положение со сдачей хлеба государству. План на сегодняшний день… Принимаются дополнительные меры… Представим вам на утверждение…

— Ладно, ладно. — Кошроков не дал Чорову договорить, здоровался со всеми, не отпуская руки Апчары. — Глядя на вас, подумаешь — полк. Рапорт по уставу, ребята боевые. И урожай вроде есть, а с планом плоховато, не выполняете…

— Так точно, товарищ комиссар! — Чоров не понял иронии, скрытой в словах Кошрокова, он все еще старался выдержать деловой тон: идя рядом с гостем, представлял ему присутствующих, называя имя и должность. Не представил лишь Апчару.

— Ты посмотри только на своих гвардейцев! Обиделась на вас, что ли, матушка-земля? Не узнает своих? Хочет заморить вас голодом? — Уполномоченный обошел всех, пожимая руки, потом повернулся к Чорову и не без удивления заметил, что парень нечеловечески худ. Плоский, да такой, будто его разрезали, выбросили вон все внутренности и снова зашили. Чоров был когда-то жокеем, хотя об этом не любил вспоминать из-за обидного прозвища, утвердившегося за ним: «Жоэй» звали его, то есть «криворотый», или того хуже — «мартышкин рот». К прозвищу он относился очень болезненно. Вместо «Жокей Чоров, на выездку!» — ему слышалось: «Жоэй Чоров…», он вздрагивал, злился. «Может быть, в самом дело они голодают», — подумал Кошроков, но успокоился, увидев, что другие вполне нормального телосложения. От зорких глаз его не ускользнул бледный шрам на шее Чорова. «Неужели от сабельного удара? Вряд ли. Сабля снесла бы голову, если бы удар пришелся по такой тонкой шее», — мысленно рассуждал Кошроков.

«Райнач» по-прежнему старался произвести впечатление:

— Мы собрались, чтобы обсудить обстановку с вашим участием.

— Что тут обсуждать? Обсуждение урожая не прибавит, голубчик. Соловья баснями не кормят. Наш соловей — фронтовик, он нам скажет: «Дай мне хлебушка, я дальше погоню проклятого гитлеровца». А мы пошлем ему ворох обязательств, обещаний, резолюции. Не примет их наш соловей.

Пыла у Чорова поубавилось.

— Вы правы. Встретить бы вас другим рапортом — о выполнении плана. Нам тоже хочется первыми прийти в заезде. Что поделаешь, человек предполагает… — Чоров замялся. Фразу закончил гость:

— Аллах располагает?

Все рассмеялись, хотя повода для смеха не было. Люди просто рады были видеть Кошрокова, да еще в такой важной роли — роли уполномоченного от обкома партии по хлебозаготовкам. О нем немало легенд ходило по ущелью. Перед оккупацией многие считали его погибшим. В его доме собирались плакальщицы, в его честь пекли поминальные лепешки. Лишь после изгнания гитлеровцев с кабардинской земли от Кошрокова пришло два письма в обком — одно Кулову с подробным описанием всех трагических событий, связанных с Нацдивизией, другое жене, о судьбе которой комиссар не знал всей правды. Кулов отослал второе письмо с нарочным дальним родственникам Узизы. Потом приходили еще известия — о боевой удали Кошрокова, о его новых званиях. Люди знали, что последнее ранение вывело комиссара из строя на длительное время.

Кошроков и Казанокова шли рядом, как брат и сестра. Апчара говорила без умолку, вспоминала, спрашивала. Ей бы и трех дней не хватило для разговора с Доти Матовичем. Как же его увезти к себе домой поговорить?

— Мама очень просила. Хотела сама приехать. Я ее еле уговорила остаться дома. Все твердила свое: «Увижу комиссара — все равно, что увижу Альбияна…» Нас война породнила, терять друг друга мы не должны. Правда, Доти Матович?

— Правда, Чарочка-Апчарочка. И к твоей матери поедем. Обязательно поедем. Как Альбиян, пишет?

— Пишет, слава богу. Пишет. Каждое его письмо прибавляет Бибе год жизни. Когда от брата долго нет писем, она света божьего не видит, мечется, места себе не находит. Уйдет в глубь сада, сядет на берегу арыка, плачет под его журчанье. Вечерами зажигает в комнате Альбияна свет, глядит на него из глубины сада и старается уверить себя, что это Альбиян приехал…


В классной комнате когда-то было три окна. Одно сейчас заложено кирпичом, в два других вставлены куски фанеры. Рядами — разномастные стулья, кресла, табуретки. К двухтумбовому письменному столу приставлены два обеденные. На полу — истертая, сшитая из лоскутков ковровая дорожка. На стенах — портреты членов Политбюро и большой портрет Ленина. Кабинет никогда не отапливался, поэтому в нем никто не раздевался, даже не снимали панах. Чоров считал, что слишком мало бывает в кабинете, чтобы тратить на него дрова. От сидящих в помещении валил пар, будто от кипящих самоваров.

Чоров хотел усадить уполномоченного в свое кресло, оказать ему тем самым уважение. Доти Матович, не ожидая приглашения, вместе с Апчарой сел за обеденный стол, приставил к нему и свою увесистую палку. Остальные расселись по скрипучим стульям, табуреткам. У кого дела шли получше, те заняли места поближе к «райначу», опасавшиеся критики сели подальше, чтобы «не высовываться». Чоров приготовился обстоятельно рассказать о положении дел в районе, где, кстати, главной зерновой культурой была кукуруза.

— Начнем, товарищ комиссар?

— Начинайте. Только давайте договоримся: я вам не комиссар, вы мне не политруки. Я уполномоченный обкома партии, выполняю партийное поручение. Зовите меня Доти Матович… Фамилия моя…

— Знаем: Кошроков. — Чоров не дал ему договорить. — Хорошо. Клянусь честью, так нам даже легче.

Чоров постепенно овладел собой, только руки слегка дрожали. Пришлось положить листы бумаги на стол, чтобы они не выдавали его волнения. Иногда он сбивался, путал нужные цифры, но в целом знал дело, докладывал бойко, наседал на присутствующих, «давал понюхать стручкового перца» тем, кто этого заслуживал. Главным виновником плохого урожая, конечно, были «климатические условия» — отсутствие влаги.

— Кукуруза — влаголюбивая культура. Посеял, влаги нет — не взойдет. Прополол, влаги не дал — в рост не пойдет. Цвет выбросит, но если влаги не нашла, — початки будут, да без зерен…

— Совсем не было дождей?

— Были. Но кукурузе пришлось делиться влагой с сорной травой. Сеяли большей частью по стерне, без вспашки. Лопатами вскопали только то, что отводили раньше под огородные культуры. Тракторов-то — раз-два, и обчелся. МТС еще на ноги не встала. Все население было мобилизовано, все вскапывали землю, но не управились. Немцы угнали лошадей, волов забили на мясо, пришлось запрягать коров, не разбираясь — где яловая, где стельная.

— И лишились приплода! — не могла не сказать о своей боли какая-то женщина. Ее поддержал и мужской голос:

— Подрубили сук…

Чоров посмотрел туда, откуда донеслись последние слова, чтобы пресечь, как он говорил в таких случаях, «партизанские выкрики». Он угадал, кто «партизанит». То был Касбот Далов, председатель колхоза, бывший фронтовик. «Кинжал в ножнах»: молчит, молчит, но если распалить его — не остановишь. Лучше с ним не связываться. Он и так ходит в полном отчаянии — не знает, что делать с кукурузой, которая все зеленеет и зеленеет вместо того, чтобы желтеть, созревать.

— Да и коров в общественных хозяйствах было мало, а распахать предстояло десятки тысяч гектаров. Теперь пожинаем плоды. Транспорта не хватает. Вот и бьемся, как рыба об лед. А толку? Плана дать не можем…

Доти слушал внимательно, делая пометки в блокноте. Он сразу обратил внимание на газету, лежавшую на столе. На первой странице была опубликована статья с оптимистическим заголовком: «Чопракцам план под силу». Кошроков прочитал статью, выписал из нее кое-какие факты, цифры, обвел кружочком фамилию автора.

Точка зрения Чорова на события была прямо противоположна той, какую отстаивал автор газетной статьи. Кто же из них прав?

Но Чоров докладывал с явным знанием дела. Зулькарней Кулов, рассказывая о районе, куда предстояло отправиться комиссару, говорил о Чорове, как об инициативном человеке, человеке с выдумкой. Правда, он не вдавался в детали, не уточнял, что это за выдумки. Кошрокову люди с головой нравились всегда, теперь, внимательно слушая Чорова, он искал подтверждения словам Кулова.

Чоров перешел к уборке, ответственному моменту в жизни земледельца, подводящему итог всей проделанной работе. Он увлеченно говорил:

— Когда началась уборка колосовых, за комбайнами, жатками шли ватаги ребят, подбирая колоски. На токах расстелили циновки, кошмы, чтобы ни одно зернышко не пропало, на ссыпной пункт пшеницу везли в мешках; на каждом сделали надпись — сколько тут зерна. На бюро происходили баталии: председатель колхоза докладывал, что на тонну соломы дополнительно намолотили восемнадцать килограммов зерна, представитель «Заготзерна» не соглашался: шестнадцать! Разберешься — обе стороны правы: один имел в виду физический вес, другой — зачетный. И все же царица наших полей — кукуруза. Она пока нас не очень радует. Боюсь, может и подвести. Но что делать? С колосовыми все ясно. И вся надежда на кукурузу.

«Врет газетчик» — твердо решил уполномоченный. Вопросов никто не задавал. Доти повернулся к сидящим: может, кто-нибудь заинтересуется, почему газетная статья дышит оптимизмом, а доклад председателя райисполкома — не слишком. Все молчали. Тогда у Кошрокова мелькнула идея, показавшаяся ему простой и ясной.

— Можно мне?

— Пожалуйста. — Чоров услужливо постучал карандашом по стакану. — Слово имеет товарищ Кошроков, уполномоченный по нашему району.

— Я речь держать не намерен. Если не ошибаюсь, смысл этого совещания — решить вопрос о выполнении плана. — Кошроков вопросительно посмотрел на Чорова.

— Совершенно правильно. Каждый из нас должен ответить на вопрос: даст он план или распишется в своем бессилии. Когда опаливают усы — шутки прочь; говорят, теперь это касается не только мужчин. — Чоров бросил взгляд на Апчару, на присутствующую здесь без приглашения Кантасу. — У меня такое предложение: провести совещание коротко, по-военному.

Кошроков взял со стола свою серую полковничью папаху, оглядел присутствующих, как сделал бы на фронте с солдатами, с которыми ему предстояло провести задушевную беседу перед боем.

— Не надо клятв, заверении, обязательств, тем более не надо длинных речей. Пусть каждый из нас возьмет бумажку, напишет одни цифры. Голые цифры: сколько центнеров кукурузы, по его мнению, можно собрать по району, потом свернет бумажку и бросит на дно моей папахи. Посмотрим, сколько тут у нас оптимистов, сколько пессимистов. Если есть паникеры, это тоже выяснится. С места не вставайте. К вам с папахой подойдет Апчара. Согласна, Чарочка-Апчарочка?

— Согласна. Готова поклониться каждому.

— Ну, и отлично!

Предложение вызвало веселое оживление.

Кошроков развернул районную многотиражку:

— Автор статьи в вашей газете, Зураб Куантов, утверждает, что чопракцам по плечу выполнение плана. Вот его слова: «У чопракцев достаточно кукурузы». Хорошие слова, обнадеживающие. Но вас послушаешь — голод седлает коней, бескормица пробирается на колхозные фермы. Если с урожаем действительно плохо, то надо об этом сказать со всей откровенностью. И надо мобилизовать людей на сбор кукурузы — до последнего початка, до последнего зерна… Вот я и хочу разобраться с положением дела. Для этого Апчара раздаст вам по листку бумаги. Еще раз прошу каждого присутствующего: напишите, сколько центнеров кукурузы можно собрать с полей. — Уполномоченный вырвал несколько десятков листков из блокнота, отдал Апчаре, один листок протянул Чорову, сидевшему поблизости.

Чоров, не задумываясь, проставил цифру, свернул бумажку трубочкой, бросил в полковничью папаху, — мол, лучше всех вас знаю, сколько центнеров дадут неубранные участки.

Он вообще считал, что все знает лучше всех — в любых вопросах, серьезных и незначительных. «Райнач» держал подчиненных в состоянии вечного напряжения, или, как он говорил, в «предстартовом» состоянии. Когда позовет Чоров, никто не знал. Бывало, вдруг он назначает заседание исполкома в четыре часа утра, и не в кабинете, а на колхозном поле. Сам является туда первым и посылает шофера, к примеру, за директором школы, которому не удается освоить средства, отпущенные на восстановление семилетки. Директор полагает, что случилось непоправимое — растащили стройматериалы или дети подорвались на мине. Он едет в чоровской машине, замирая от ужаса, с отчаянием думая, что с ним теперь станет. Смотрит — на холме расположились знакомые лица — словно военачальники перед битвой в стародавние времена. Это члены райисполкома; заседание ведет Чоров, сидящий на разостланной бурке. Увидев директора еще не восстановленной школы, Чоров говорит:

— Извини, дорогой, прервали твой сон. Жена тебе простит. Но учти, при одном условии: если ты на этом месте поставишь телятник. — И втыкает указующий перст в землю рядом с собой. — Понял? Коровник построит директор кирпичного завода, общежитие для доярок тоже найдется кому воздвигнуть. Тебе поручаем телятник.

— На какие средства? Где материал? Рабочие?

— Если бы все это у нас было, тебя бы пригласили в качестве тамады на пир по поводу окончания строительства новой фермы. Думай, как, восстанавливая школу, и телятничек колхозу подарить. За это ты получаешь зарплату.

— Вы же толкаете меня на нарушение финансовой дисциплины.

— Иди ты со своей дисциплиной знаешь куда… Не приходи в исполком, не проси помощи. Понял?

Эти художества Чорова еще не были преданы гласности, но о них знали многие: большинство, впрочем, относилось к ним снисходительно. На свои «выездные заседания» Чоров звал сначала не всех и каждому велел «держать язык за зубами», а потом махнул рукой на предосторожности. Он уверял, что его стиль работы — одна из причин того, что Чопракский район, считавшийся отстающим, стал выходить из прорыва. В верхах однажды даже отметили «инициативу чопракцев». Чоров воодушевился еще больше. Он вызвал лесника, распорядился: «Посылаю в лес бригаду лесоводов для «санитарной рубки». Не мешай им». «Лесоводам» он поручил заготовлять плетни для восстановления общественных зданий и хозяйственных построек. Они вырубили молодые побеги, горные склоны вновь оголились, как при гитлеровцах, когда на близлежащих горах уничтожили весь лес (пустили на дрова, не пощадив даже плодоносящие деревья).

Чоров обладал еще одним умением — приклеивать ярлыки. Если кто-то, скажем, не справился с поднятием зяби, он его называл «Провалилов». На совещании во всеуслышание мог сказать: «Провалилов, объясни: почему ты не выполнил решения исполкома?» Когда стало известно, что Батырбек Оришев, обмолотив коноплю, поменял ее семена на пшеницу, он стал называть Оришева «Меняловым». Батырбек не обижался — мол, называй, как хочешь. Зато чуть глаза не выцарапала Чорову Апчара, когда после создания свинофермы он осмелился пришить ей прозвище «Свинская». Дело дошло до Кулова, и Чоров вынужден был извиниться перед молоденькой председательшей. После этого «райнач» как-то поостыл к изобретению кличек. Еще Чоров во время вспашки, сенокоса, прополки кукурузы и особенно уборки урожая носился ночами по полям, чтобы никто у него ничего не украл. Речь, понятно, могла идти о каком-нибудь пуде зерна. Пойманных с поличным «райнач» сам доставлял в отделение милиции. Однажды ночью он угодил в арык на своем «козлике» и чуть не сломал себе шею.

Лицо Чорова было таким же плоским, как живот. На узкий лоб ниспадали густые пряди волос, скулы, губы и подбородок — все словно нарочно было стесано так, чтобы, кроме длинного носа, ничто не возвышалось. Даже брови казались уж как-то особенно прилизанными.

Апчара собрала записки, вернулась к Доти, поставила перед ним на стол серую папаху. Все ждали, что будет дальше.

Уполномоченный обратился к Чорову:

— Сколько земли под кукурузой?

Чоров рад был отличиться знанием цифр и, не задумываясь, отрапортовал:

— Двенадцать тысяч га.

— Убрано?

— На сегодня около семи.

— На сколько процентов выполнен план?

— На шестьдесят шесть и две десятых процента.

— Значит, с оставшихся пяти тысяч вынь да положь тридцать четыре процента. В абсолютных цифрах сколько это получается?

— Не менее сорока трех тысяч центнеров. — Чорову хотелось продолжения «экзамена», но Кошроков удовлетворился тем, что услышал. Он несколько раз встряхнул папаху, как это делают при жеребьевке, потом осторожно, словно священнодействуя, извлек первую бумажку, развернул и громко прочел вслух:

— Восемьдесят тысяч!

В зале зашумели:

— С пяти тысяч гектаров? Зеленая она! Ударит мороз — прощай, кукуруза.

— Погодите! Погодите! Не все сразу.

— Восемьдесят тысяч вместе с зеленой массой, что ли?

Кошроков отложил бумажку:

— Это цифра с потолка, вернее — со скалы. Ехал сюда, обратил внимание — на скалах выведено: «Поднять уровень надоя молока!» Куда поднять? На уровень этих скал? Как высоко ни пиши лозунги, слова красны делом… Автор записки, видно, из тех, кто думает: начертал лозунг на вершине горы — и делу венец.

Оживление среди собравшихся усиливалось. Комиссар развернул еще одну «цигарку»:

— Тридцать три тысячи!

В зале снова зашумели. Кто-то рассмеялся и тут же затих.

— Маловер, пессимист, паникует… — Кошроков показал присутствующим листок бумаги, подняв его над головой, будто хотел, чтобы все удостоверились в подлинности написанного.

— В зачетном весе? — спросили из задних рядов.

— Какой там зачетный вес! Тот, кто писал это, не отличит кукурузу от морковки.

Смех прокатился по рядам.

Подождав, когда люди успокоятся, Кошроков заговорил уже вполне серьезным тоном:

— Видимо, это писал человек, которого урожай по-настоящему не волнует. Идет война. Хлеб — тот же снаряд, — Доти увидел большой початок кукурузы, лежавший у Чорова на письменном столе, схватил его и потряс им над головой. — Вы скажете: это початок. Нет! Это скорей граната, мина, ибо хлеб необходим фронтовику для победы над врагом точно так же, как граната или мина. Потому-то мы все в ответе за хлеб! Все! Чоров говорил: перемолачивали солому, то есть из сотен тонн соломы добывали граммы золота. Собирали золото по крупицам! Кабардинцы шутят: «Аллах заставит — чаю и с сахаром выпьешь». Перефразируя поговорку, я бы сказал: война заставит — солому и в третий раз пропустишь через молотилку.

«Ударит мороз — соберем двадцать тысяч», — писал кто-то печатными буквами, чтобы его не узнали по почерку. Что он имел в виду, было ясно: по утрам зеленые стебли встречали солнце в белом одеянии инея; значит, зерно не дозреет. Заготпункт же не примет некондиционную кукурузу.

Записка вызвала злую усмешку на тонких губах Чорова, но он ничего не сказал. Эксперимент Доти оказался занятным. Как Чоров сам не додумался до него!

— Вот вам и паникер! — Доти пристально глядел в зал, словно ища глазами автора записки. Но разве угадаешь! — Он проиграл битву, так и не приняв боя. Встречал я на фронте таких! Какой умный: «Ударит мороз…» — Кошроков бросил бумажку на стол, помрачнел, в карих глазах заблистал гнев. — Может и ударить, если медлить, тянуть резину. Я слышал, кто-то ворчал: «День и ночь сидим на кукурузе». Зачем сидеть? Слезай! Своим задом не доведешь кукурузу до кондиции. Надо действовать, искать пути, выламывать початки выборочно. Не всегда же они созревают одновременно! Вы-то это все лучше меня знаете.

— Ведь вот бывают же павшие духом. — Чоров, взяв записку, всматривался в нее, стараясь определить автора. — Трус! Иначе такого не назовешь. Мы дадим план! И не зеленой массой. Меня что возмущает? Почему мы должны ждать, когда ударит мороз? Если у кого мороз побьет кукурузу, мы его самого побьем так, что не останется живого места.

Было зачитано еще несколько записок. Снова самые разные, противоречивые цифры.

— Вы все зовете меня «комиссар», «комиссар», — раздумчиво произнес Кошроков, отодвигая от себя папаху, словно желая показать, что больше записки его не интересуют. — Допустим, я ваш комдив, а вы — мои штабные офицеры, командиры подразделений. Перед нами поставили боевую задачу: овладеть железнодорожным узлом, который прочно удерживает враг. Для решения этой задачи прежде всего надо точно знать, сколько войск у противника, какая у него техника, сколько ее, знать расположение огневых точек, систему обороны и прочее. Возьмем только количество вражеских войск. Я, комдив, спрашиваю начальника разведгруппы: «Сколько войска у противника?» Он отвечает: «Десять тысяч». Спрашиваю оперативника, слышу: «Восемь тысяч». Вызываю начальника штаба, говорит: «Пять тысяч». Спрашиваю командиров полков. Один считает — семь, другой — четыре. Что мне делать с такими офицерами? Только загубить дивизию и пойти под трибунал. Вот и вы, сидящие здесь, командиры подразделений, положения дел не знаете. — Доти стукнул кулаком по столу: — Не знаете! А ведь и здесь битва идет, ее надо выиграть во что бы то ни стало! Это — приказ фронта, веление партии, наказ народа…

Мы не можем сидеть здесь и гадать на кофейной гуще. Битву выигрывают на полях сражений. Мы и отправимся на поля, на кукурузные поля. Солому надо еще раз перемолотить там, где она не перемолочена, придется заглянуть во все закрома — пусть никто не прячет ни одного килограмма. — Доти сел, сердито уставился в стол.

— Вопросы есть?

— Гадалку бы сюда! — съехидничал кто-то. Последовал хохот, сам Кошроков не удержался от улыбки.

Не смеялся лишь Чоров. Слова про гадалку прозвучали явным оскорблением уважаемого гостя. Но заступись он за уполномоченного, его могут упрекнуть в зажиме критики, — не дает, мол, никому сказать правду.

— Снег, — тем временем говорил Кошроков, — грозит выпасть не сегодня-завтра. Офицеров, халатно относящихся к службе, отправляют на передний край, чтоб они понюхали пороху, как следует. То же самое и здесь. Надо партийный актив распределить по хозяйствам, дать каждому задания, установить сроки и отправить в путь сегодня же, немедленно. Битва за хлеб вступает в решающую фазу. Район должен выполнить план!

— После слов Доти Матовича, — важно объявил Чоров, — считаю дальнейшие словопрения пустой тратой времени. Кому куда ехать — объявлю позже. Доти Матович, вы поедете куда-нибудь?

— Непременно. Но сначала я навещу дом нашей Жанны д’Арк. Так мы ее звали на фронте. Хочу пожать руку ее матери — женщине, вырастившей достойного сына и не менее достойную дочь. — Доти ласково посмотрел на счастливую, раскрасневшуюся Апчару.

2. ЛЕВЫЙ РЕЙС

Апчара ни на шаг не отходила от Кошрокова, обещавшего заехать к «Жанне д’Арк». Она пригласила и Чорова.

— Кто еще у тебя будет? — С некоторых пор Чоров стал придирчиво выбирать, с кем сидеть за столом.

— Кто? Кураца да я. Хочешь, возьми с собой кого-нибудь.

Чоров был бы рад поехать с Кошроковым, но всячески избегал Курацу, директора недавно восстановленного кирпичного завода. Апчара знала причину, но делала вид, будто ни о чем понятия не имеет. Напротив, она вежливо сказала, что мама будет очень рада увидеть Чорова, хотя на самом деле Хабиба терпеть его не могла и называла по-своему: «аужиж-муужиж» — «убегай-прибегай».

— Точно не обещаю. Сама видишь, что делается, не знаю, какой рукой нос вытирать. Дел три арбы и две сапетки. Если улажу… — Чоров понизил голос: — Не при уполномоченном будь сказано: план этот уже камнем виснет на моей шее. Утонем, того и гляди… В общем, посмотрю.

— Будем ждать!

— Ну, ординарец, за тобой слово, — сказал Кошроков, усаживаясь поудобней, да так, чтобы и Апчаре хватило места рядом с ним. — Как кони, отдохнули?

— Напоены, накормлены, — бодро доложил Нарчо.

— А сам?

— И сам сыт. — Нарчо не лгал: поел он на славу. Кантаса принесла ему кусок мамалыги, сыр, крутые яйца.

— Тракторист! Ишь, загордился! — Апчара была рада видеть Нарчо, которого она знала с дней восстановления колхоза «Псыпо». — Самого комиссара полка возишь? Ординарцем зовешься? Молодец Кантаса, хорошо тебя пристроила.

Нарчо не удалось сдержать улыбку. Вопреки желанию «ординарца» выглядеть серьезным, рот его растянулся до ушей.

— Вы что, знакомы? — удивился Кошроков.

— Еще как! Мое вступление на пост председателя колхоза он ознаменовал таким событием, что мне вовеки не забыть. — Апчара озорным движением нахлобучила ушанку Нарчо на самые глаза. Мальчику это не понравилось. Он сделал строгое лицо:

— Разрешите ехать, товарищ комиссар?

— Трогай, трогай.

Линейка покатилась.

— Ой, какой счастливый день у меня сегодня! Были бы крылья — взлетела!

— Ординарец, ориентир: Машуко. Езжай быстрей, а то Апчара улетит. — К Кошрокову тоже вернулось хорошее настроение.

— Тут не заблудишься. Чопрак сам приведет, куда надо. Еще ориентир — заводская труба Курацы, сорок метров высоты. За десять километров видно. Подруга у меня молодец. С техникой еще при оккупантах освоилась. — И Апчара рассказала Кошрокову забавный случай, когда румыны, отступая, предложили Кураце пушку за головку сыра и дюжину яиц.

— Взяла?

— Взяла… И сделала, как советовали сами артиллеристы: сняла ствол, на колеса поставила кузов. Хорошая арба получилась.

— Кураца у тебя будет?

— Будет. Потому-то Чоров и отказался поехать, — нечаянно вырвалось у Апчары. От радости, что приехал Кошроков, она забыла даже свою обычную сдержанность.

— А в чем дело?

— Об этом в двух словах не расскажешь. — Апчара поняла, что от ответа теперь не уйти.

— Зачем же в двух словах? — Чоров интересовал комиссара. — У нас есть время.

Апчара долго мялась, смущенно поглядывая на собеседника, и, наконец, решилась. Вполголоса, чтоб не услышал Нарчо, пересказала то, что Кураца поведала ей под большим секретом.

После изгнании гитлеровцев Кураца поехала в Верхний Чопрак к родной сестре, у которой на фронте только что погиб муж. Женщина, потеряв кормильца, осталась с пятью детишками. Все ущелье собралось в ее дворике. Плакальщицы в доме, мужчины — снаружи; старики читали молитвы за упокой души убитого, поминали его добрым словом. Родственники солдата разорились — купили и забили бычка. Женщины сварили гору пасты из пшена и мяса. Кураца, засучив рукава, трудилась за троих — успевала месить тесто, разделывать кур, варить пшено на насту, угощать гостей.

Настал, однако, день, когда ей надо было возвращаться. Она пошла в центр аула в надежде найти попутную машину. Целый день прождала она напрасно, уже хотела вернуться к сестре, но тут ей кто-то сказал, что у чайной стоит машина из района. Кураца поспешила туда. Действительно, у дверей чайной, которую лишь с неделю как открыли, стоил «виллис» без шофера. Из окон доносились голоса подгулявших мужчин. На улице не было ни души. Лишь изредка слышался собачий лай. Аул уже погрузился во мглу: люди ложились рано.

Кураца постеснялась зайти в чайную, где явно собралась мужская компания. Ни у кого ничего не узнав, она забралась в кабину, устроилась на заднем сиденье в самом углу, стараясь занять как можно меньше места, и стала ждать. Кончится же когда-нибудь застолье. Ей бы попасть в райцентр, а уж до кирпичного завода она как-нибудь доберется…

Проснулась она от толчка. Машина неслась по дороге. Сначала Кураца не могла взять в толк, где она, потом все вспомнила, хотела спросить шофера, докуда он ее довезет, подалась вперед и… замерла от изумления.

За рулем сидел сам Чоров. К нему прижалась какая-то женщина в кудряшках, выбивавшихся из-под шапочки. Чоров вел машину левой рукой, правой обнимал спутницу. Кураце стало неловко. Ей бы остановить машину, попросить извинения и выйти, но с другой стороны. Верхний Чопрак давно остался позади, остаться ночью одной на дороге опасно, да и волки. И как это ее угораздило! Чоров, не подозревая, какой сюрприз таится у него за спиной, то целовал пассажирку, то говорил без умолку или напевал что-то. Таким Кураца никогда не видела «райнача». В кабине пахло вином, чесночным соусом. Чоров явно подвыпил.

«Виллис» пошел вниз. Фары слабо освещали дорогу. Кураца успокоилась, поняв безвыходность своего положения, и снова задремала. Трое суток без сна не каждому под силу. Сестра умоляла ее прилечь на часок, отдохнуть, а как приляжешь, если людскому потоку нет конца. Всех надо накормить, выслушать все соболезнования…

Время от времени она просыпалась — целуя свою приятельницу, Чоров вообще бросал руль, и старенький «виллис» то заносило в сторону, то подбрасывало на колдобинах. Дорога казалась бесконечно долгой. «Куропатка сама залезла в силок», — думала о себе Кураца.

Внезапно Чоров остановил машину, вылез, обошел ее с другой стороны, открыл дверцу. У Курацы екнуло сердце. Она думала, что сейчас будет разоблачена. Однако Чоров смотрел не на пес.

— Что ты, что ты! — фальшиво заверещала женщина. — Разбойник… Видно же! Вдруг кто-нибудь проедет! Прикрой дверцу.

— Только аллах видит. И тот, наверное, занят чем-нибудь более важным. — Чоров изо всей силы что-то рванул.

— Не рви. Я сама. Молния же…

Наконец, Чоров вернулся на водительское место. Кураца сгорала от стыда. Дама торопливо приводила в порядок свои туалет. Теперь машина пошла быстрее.

Какое-то время было тихо. Потом женщина заговорила, смеялась, кокетничая с Чоровым, прижимаясь к нему.

— Мешаешь вести. Свалимся вниз, — беззлобно журил спутницу Чоров. Теперь он не решался и на миг оторвать глаз от узкой дороги, вьющейся над бездной. По обеим сторонам мрачно высились скалы.

— Я ничего не боюсь. В пропасть, так и пропасть. Лишь бы с тобой. — Женщина потянулась, звонко чмокнула Чорова в щеку. — Воина все спишет, правда?

— Одно спишет, другое запишет… — развеселился и Чоров.

— Твоя жена все запишет. Ты ее не боишься?

— Волков бояться — в лес не ходить. Откуда она узнает? Свидетелей нет. Ты доносить не станешь.

Наконец «виллис» остановился.

Ночь была глухая, ни луны, ни звезд. Чоров въехал в гараж, выключил мотор, вылез, хлопнул дверцей и удалился. «Кончилось мученье», — подумала Кураца, собираясь выбраться из заключения, и тут — о, ужас! — она услышала, как Чоров снаружи запирает гараж. От страха она чуть не потеряла сознание.

Пришедший утром шофер принял незнакомую женщину за воровку, хотел позвать милицию, но в конце концов ограничился тем, что привел ее к Чорову.

Чоров в эту ночь вообще не уходил домой, устроившись на старом диване в кабинете. Он только успел надеть брюки и собрался идти умываться, когда конвоируемая шофером перед ним предстала Кураца.

Чоров моментально все сообразил, поспешил выпроводить парня и, как только за тем закрылась дверь, прошипел:

— Значит, все время была в машине? Все видела?

Кураца лгать не умела. Пришлось сознаваться во всем чистосердечно.

— Клянусь памятью матери, не хотела я, меня бы меньше грызла совесть, если бы я была той женщиной.

— Не бойся. Тебе это не грозило. — Чоров стремился побольнее уколоть уже немолодую Курацу.

— Считай, что я ничего не видела, не слышала. Я сгораю от стыда, проклинаю себя. — Бедняжка словно бы пропустила мимо ушей обидные слова, только углы губ дрогнули.

— Болтовня! Ломаного гроша в базарный день не стоит. Знаешь пословицу: молчание — золото? Понесешь, как сорока на хвосте, сплетню, — сойдет за бабью трепотню, а вот молчание твое может стать золотом. Умеешь молчать? Ты ведь не простая женщина, ты же руководящий работник.

— Клянусь памятью близких, в могилу унесу.

— Не надо в могилу. Помолчи хотя бы года три. Уговор: пока ты хранишь тайну, ты не услышишь от меня «нет». О чем бы ни просила — исполню все. По рукам?

— Буду молчать. Просьбами обременять не собираюсь.

— Тогда все. На той машине тебя довезут до завода. Ты меня не видела, я тебя не видел. — Чоров злобно глядел на Курацу. — Если сболтнешь, пеняй на себя. Ты тоже не святая. Не за красивые глаза тебе румыны давали черепицу для продажи. Ты, можно сказать, работала у оккупантов торговым агентом. Да и кто знает, что у вас происходило в траншее, когда солдаты выгружали черепицу. Там тоже было темно.

Вот тут уж Кураца взорвалась. Сознание собственной правоты и безгрешности придало ей сил:

— Что значит — «не святая»? Я путалась с румынами? Негодяй! — Кураца шагнула вперед. Чоров испуганно попятился. Лицо женщины пылало гневом. — Говори, если знаешь обо мне что-нибудь дурное! Говори с районной трибуны, с областной. Я не боюсь. На ту же трибуну поднимусь и я. И люди мне поверят. За мной нет ничего, что помешало бы мне взглянуть в глаза моему мужу, если бы он вернулся, в глаза незабвенного моего сына Аслануко. Ты оскорбил не меня одну, ты оскорбил память моих близких, павших на войне…

Чоров растерялся:

— Я не хотел тебя оскорбить. Подумаешь, гурия с небес сошла. Слова о ней не скажи. Ладно, извини, если обидел. Иди, садись в мою машину, и с богом. К этому разговору мы больше не вернемся. В конце концов, мой грех невелик. Подумаешь, доставил удовольствие незамужней женщине…

Позже Апчара и Кураца назвали описанную выше поездку Курацы «левым рейсом», и если надо было о чем-нибудь попросить Чорова, Апчара говорила Кураце: «Сходи еще раз, напомни ему «левый рейс».

На самом деле в те времена Чоров страшно боялся за свою репутацию: пылинка упадет — сдувал. Скрепя сердце он выполнял просьбы Курацы, которая, поразмыслив, решила использовать «райнача» в интересах дела, каким занимались они с Апчарой. Во время весенней вспашки велено было всех коров запрячь в плуг. Кураца пошла к Чорову с просьбой освободить от повинности тех животных, что находились в личном пользовании рабочих завода. Дескать, рабочие — не колхозники, за вспашку ответственности не несут. Чоров согласился. Нужен был лес для ремонта глиномешалок. Кураца попросила Чорова разрешить ей нарубить десяток кубометров в порядке санитарного ухода за лесом. Разрешил. А куда денешься? Ларек на заводе долго не открывали. Горторг сопротивлялся: «Вы сельская местность, а мы торгуем в городе». Райпотребсоюз тоже нашел причину: «Вы рабочий класс, вы на иждивении у госторговли». Кураца опять кинулась к своей палочке-выручалочке…

— Так Чоров вносил плату за хранение тайны, — засмеялась Апчара.

— Какая же плата? Это его дело, — возразил Доти.

— Да кто к нему пойдет с личной просьбой? Я, например, не пойду ни за что.

— Кулов о нем с похвалой говорил: мол, оседлает ветер — инициативный, быстрый, знает свое дело. Вожак, одним словом.

Апчара категорически опровергла эти похвалы:

— Какой он вожак? Просто когда нет волов, в плуг впрягают телок. Нашему району не везет. Первым секретарем райкома избрали фронтовика, только что демобилизованного. Он лежит в больнице в тяжелом состоянии. Второй секретарь — мать новорожденного сына. На работу не скоро выйдет. Третьего не подобрали. Вакансия. Вот Чоров и выбился в крупные начальники. За все хватается, все вопросы решает по собственному усмотрению. Ему ужас как хочется стать постоянным «первым человеком», головным журавлем районного масштаба. Ночью спит и видит, как его избирают на этот пост. Оттого он на ходу и рвет подметки, оттого Кулову дым в глаза пускает. Что хочешь делай, но подавай ему план. Как — это его не интересует. Цифры нужны. «Таблицу умножения знаешь?» — «Знаю». — «Делай план, иначе с тебя живого не слезу».

Поедет в область — первым выходит на трибуну; на пленумах, на активах то же самое! — Апчара перевела дух. Собеседник молчал, обдумывая услышанное. — Вас вот он боится. Вьюном вьется. Скажет слово — смотрит в вашу сторону. А так он, знаете, как с нами разговаривает? Только что усы у мужчин не пообрывал.

— Вот уж не подумал бы.

— Подождите, увидите, он еще развернется.

Нарчо хлестнул лошадей и линейка быстрей покатилась под горку. Далеко внизу, в глубине долины, показались крыши коровников, силосные башни.

— Как твоя молодежная ферма? — Кошроков неожиданно переменил тему разговора. — Не зачахла?

— Нисколько. Там Азиза трудится, моя подружка и одноклассница. Дело знает.

— Азиза, которая чуть не утонула в ливневом потоке?

— Она самая. Ферму мы восстановили. Правда, расписок, что взяли у тех, кто обязался сохранить колхозных коров, не сберегли. Пропали они. Но люди зато сберегли животных. Признаться, я схитрила. Всем говорила, что расписки целы и лежат в сейфе. Лучше, мол, подобру-поздорову возвращать коров. Если кто сдаст купленную — тоже хорошо: чуть-чуть встанем на ноги — заплатим.

— Вернули?

— А как же? В канун прихода оккупантов на ферме было сто двадцать голов. И сейчас столько же. Хотите, заедем? Ферма как раз по пути.

— С удовольствием.

— Ординарец, — Апчара легонько тронула Нарчо за плечо. — Вон, видишь, лесок? Грушевые деревья — точно снопы пламени. С полкилометра проедем — будет ферма.

Нарчо, окрыленный услышанным — «ординарец», живо откликнулся:

— Твою ферму я знаю.

— Я забыла, ты же наш, машуковский.

— Там на реке мельница. Мы с партизанами приносили туда кукурузное зерно. Хотели мельницу запустить, да одного жернова не нашли. Мы тогда утащили другой и сделали маленькую ручную крупорушку. Каждый день — суп из кукурузной крупы! Бывало и с бараниной.

— Да, да, там стоит мельница! Я обязательно восстановлю ее. Будет наш музей. — Апчара вспомнила, что на мельнице лечили Локотоша, когда подобрали его полуживого.

— Ты мог здесь кое-кого встретить.

— Кого?

— Локотоша. Не слыхал про такого?

— Конечно, слыхал! Оборону здесь держал, ущелье в крепость превратил — в знаменитое ЧУУ — Чопракское укрепущелье.

— Так капитан на мельнице лечился? — заинтересовался Кошроков, оглядываясь по сторонам и оценивая местность с точки зрения военного человека.

— Насколько я понимаю, знаменитое ЧУУ остается там? — комиссар палкой показал в сторону синих гор, окаймлявших снизу снежные вершины Кавказского хребта. — Жаль, ординарец, не повстречался ты с капитаном Локотошем. Боевой командир. Тоже на одной ноге бегал, как я, а воевал лучше, чем те, что на двух. Он бы тебя взял на фронт. Это уж точно.

Апчара, разумеется, не сказала ни слова о своей былой переписке с Локотошем, о том, как она горюет из-за того, что переписка прервалась. О Локотоше уже который месяц ни слуху, ни духу. Живой или нет — никто не знает. Но в гибель капитана она не верит. Хабиба на фасолинах гадала, вышло — тянется Локотош душой к родному очагу. Только где его очаг? Блокаду Ленинграда прорвали, может быть, он к родной матери подался?

Апчара сидела боком к комиссару, повернув голову назад, в сторону ЧУУ, чтобы тот не заметил слезинок, набежавших на ее глаза…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1. В ДОМЕ ХАБИБЫ

«Я постараюсь привезти к нам в дом человека, воевавшего вместе с Альбияном», — сказала Апчара. Этого было достаточно, чтобы ее мать решила не ударить лицом в грязь и принять гостя по всем правилам.

Ей были бесконечно дороги все люди, знавшие сына. Она представляла себе, как все будет происходить: она накроет на стол, а сама встанет у двери, будет глядеть, как ест гость, и воображать, что перед нею не Кошроков, которого она даже не видела в памятный день ухода дивизии на фронт, а единственный, любимый Альбиян. Хабиба и еду приготовила словно для сына — положила побольше красного перца: Альбиян любил острые блюда.

Вечерело. Хабиба только успела подоить корову, как во двор въехала линейка с Кошроковым и Апчарой, обдав ее пылью и запахом конского пота. У старой женщины застучало сердце от радости и волнения. Давно у них не бывало гостей. Когда был жив муж, Темиркан, тогда и дом был полон народу — один гость открывал дверь их жилища, другой закрывал…

— О, кебляга, посланник бога, а после бога — посланник моего сына! Да будет у тебя столько радости, сколько шагов ты сделал, направляясь в этот дом… — Хабиба умолкла, дожидаясь, пока гость, морщась от боли в ноге, сойдет на землю.

Нарчо проворно спрыгнул вниз, помог комиссару спуститься.

— Да будет к добру мой приезд, — в тон старой женщине промолвил Кошроков. — Видишь, какие мы путешественники, собственным ногам в тягость. Но не мог я огорчить Апчару отказом, да и сам очень хотел повидать тебя. Пусть столько счастливых дней проживешь ты, сколько добрых слов сказали мне о тебе и твоя дочь, и твой сын, — бог поможет ему добраться до родного очага целым и невредимым. — Комиссар, переложив палку в левую руку, правой обнял худые плечи Хабибы.

— Дошли бы до аллаха твои слова. Война тебя покалечила, но, благодарение богу, ты все-таки живым вернулся в отчий край. Кости целы, а мясо будет. Идемте в дом. — Хабиба хотела помочь гостю, но Кошроков отказался, сделав вид, будто нога у него нисколько не болит. Хабиба не замечала ни Курацы, появившейся во дворе, ни своей дочери, словно их и не было вовсе, хотя обе неотступно следовали за гостем.

— Я хочу посмотреть ваш сад, арык. — Кошроков надеялся, что во время прогулки одеревеневшая нога отойдет.

— Теперь это не арык — бомбоубежище. Мама вместе с собакой пряталась там от бомб, — засмеялась Апчара.

Слова дочери Хабиба с возмущением пропустила мимо ушей.

Гость остановился, кинул взгляд в сторону шагнувшего во мглу сада. Оттуда дул легкий ветерок, слышался шелест осенних листьев. В небе показались первые звезды.

— До арыка, пожалуй, не дойти. Темнеет. А сад замечательный. Хорошую память оставил по себе Темиркан.

— Какой сад? Все погибло. Свои пришли — рубили кроны, чтобы удобнее было стрелять в небо по самолетам, пришли немцы — деревья пустили на топку. Одно воспоминание осталось. Новые саженцы посадила… А что толку? Кошачий хвост станет деревом через полтора десятка лет. Доживем — не доживем…

— И на деревьях рубцы от ран. — Голос Курацы, произносившей эти слова, дрогнул, она вспомнила убитых мужа и сына. Сегодня она и так наплакалась. До сих пор в себя не придет. Три работницы ее завода получили похоронки. Кураца их утешала, рыдая вместе с ними. Ей бы успокоиться, не омрачать приезд дорогого гостя, но как справиться с собой…

— Ну, не надо, милая, не надо… — Апчара гладила подругу по голове.

— Нарчо! Где там ординарец? — Кошроков сделал вид, что не замечает слез Курацы.

— Я здесь! — послышался мальчишеский голосок.

— Управишься с лошадьми, — заходи в дом.

Гость, опираясь на палку, поднялся на большую глыбу камня, приставленную к крыльцу. Высота ее составляла примерно три обычных ступеньки. Хабиба и Апчара давно уже не замечали этого, и легко взбирались наверх. Для Доти Матовича этот подъем был равносилен восхождению если не на Эльбрус, то по крайней мере на Казбек, но он одолел «гору» и переступил порог комнаты.

В глаза ему сразу бросилось нечто вроде стенда, застекленного, обрамленного простенькой деревянной планкой. В центре — знакомая комиссару фронтовая «молния», посвященная тому памятному дню, когда Апчара проявила поразительное мужество и ее прозвали Жанной д’Арк. «Эта боевая реликвия, — подумал комиссар, — достойна того, чтобы переходить из рода в род». По левую сторону от боевого листка красовалась вырезка из газеты с портретом Локотоша в форме танкиста. Небольшая корреспонденция описывала один из многочисленных боевых эпизодов фронтовой биографии храброго офицера.

В заметке речь шла об уничтожении гитлеровцев, волею прихотливых военных обстоятельств оказавшихся и тылу наших войск. Танкистам Локотоша попался трудный орешек. Потеряв надежду на спасение, утратив связь со своими, небольшая группа фашистов ушла в лес, принялась устраивать засады на дорогах, взрывала мосты, обстреливала автоколонны. Локотош не раз нападал на след врагов; казалось, вот-вот схватит, но они словно сквозь землю проваливались. Бывало, вот свежие следы: еда в котелках еще не остыла, костер горит. Окружают хутор в лесу и — никого. Пустые дома. Локотош не знал, что делать. Зайдя как-то в один такой опустевший дом, он хотел бросить окурок в печь и тут заметил кусочек глины, отлетевший от дверцы. Заглянул в дверцу. Печь, в которой выпекали хлеб, была холодной. Зато дыру в поду печи прикрыли листом кровельного железа. Локотош дулом пистолета сдвинул железо — за ним открылся лаз. Остальное было делом техники. Начали поиски второго хода. Он оказался в дупле огромного дуба. Третий лаз отыскался сам. Гитлеровец вылез из кучи осенних листьев с пулеметом в руке, но открыть огонь не успел… Три десятка фашистов взял в плен Локотош. Этот эпизод в армейской газете был описан под заголовком «Гитлеровцев достали из-под земли».

Справа от «молнии» поместилась размытая фотография. На ней едва можно было узнать Альбияна. Рядом письмо, написанное, видимо, его рукой, и еще одна газетная заметка: рассказ о смелости, которую проявил минометчик Казаноков в боях за правый берег Дона.

Гость не успел прочитать заметку.

— Садись, дорогой, на кровать. Будет удобней! — прервала его Хабиба. Кошроков не сопротивлялся: он знал — по обычаю ему положено сидеть на кровати. Это считается почетным.

— Последний раз я видел Альбияна на Сиваше. — Доти Матович никак не мог усесться толком — больная нога мешала все время. Наконец, он подсунул под нее подушку. — Знаете, есть такое море…

— Альбиян на море? — ужаснулась Хабиба. Глаза ее расширились от страха. Хабиба была уверена, что море — страшная, безжалостная стихия, уносящая в свои пучины всех, кто к ней приблизится. Каждый раз, когда при ней заговаривали о море, ей вспоминались рассказы прабабушки о мухаджирах — черкесах, в середине прошлого столетия месяцами ожидавших погрузки на корабль. Покинув родные места, люди аулами, целыми княжествами уходили в мусульманские пределы, лагерями становились на берегу моря и гибли там от голода и болезней. Долгожданный корабль не мог взять всех — он был рассчитан не более чем на сотню человек. Те же, кому удавалось подняться на борт, испытывали в пути неимоверные мучения. Иные, не выдержав страданий, бросались в пучину. Бухту, куда заходили корабли, позже назвали Це Мез — «вшивый лес». Мухаджиры спасались там от знойного солнца, но зная, что лес кишит тифозными вшами, и погибали, не догадываясь о причине.

— Мы с Альбияном, — продолжал Кошроков, не подозревая, какого страху он нагнал на Хабибу, — перешли море, можно сказать пешком по дну. Да, да. Без шуток. По дну.

Кураца и Апчара переглянулись, недоверчиво улыбаясь, но из деликатности не решились спорить с гостем. Можно ли представить себе человека, идущего по морю пешком?! Попробуй перейти Чопрак по дну — и то унесет, не успеешь оглянуться.

Гость понимал, что ему не верят, но не умолк:

— Было это не в жаркий день, когда хочется искупаться. Стоял конец октября, день выдался пасмурный, холодный… Впрочем, отдадим сначала дань кулинарному искусству достопочтенной Хабибы. Доскажу чуть позже.

Тем временем Нарчо вошел в дом и робко остановился у порога. Военные рассказы комиссара он готов был слушать ночи напролет. Его тотчас потащили к столу, хотя мальчик долго упирался. Не привык он сидеть за столом со взрослыми, но желание послушать взяло верх.

— Угощайся, доставь нам радость. Твоими словами мы будем жить долго. Всем расскажем, ничего не забудем. — Кураца протянула гостю блюдо. — Да прибавит тебе бог год жизни за каждую пролитую на фронте каплю крови.

— По фронтовому обычаю. — Апчара взяла бутылку, налила комиссару почти полстакана водки, плеснув себе и остальным по глотку. Теперь она ждала тоста матери. Хабибе, старшей в доме, по обычаю предоставлялось первое слово. Мать не заставила себя упрашивать, взяла в руку маленькую стопочку — из нее пил когда-то незабвенный Темиркан, и Хабиба ничего другого не признавала.

— Именем милостивого и милосердного… — начала Хабиба, вспомнив слова молитвы. — Да простит мне аллах, что слова свои я обращаю к нему со стопкой в руке. Возвышенных тостов я не знаю — скажу, как умею. Наша земля оказалась богатой достойными сыновьями. Такую землю и солнцу радостно освещать. Не все братья — от родной матери. Есть другое братство, оно родилось в горниле войны. Оно привело сюда нашего доброго гостя. Мы столько слышали о нем, столько раз мечтали взглянуть в его лицо. Сегодня сбылась эта мечта. За гостя нашего! За большого сына моего, старшего брата Альбияна! Да будет он всегда на виду у аллаха!..

Хабиба могла бы говорить и говорить, но дочь шепнула ей на ухо: «Все остывает». Хабиба закинув голову, осушила свою рюмку, поморщилась, вытерла губы тыльной стороной ладони. У нее был железный закон: она пила только первую стопку, потом — наливай не наливай — не прикоснется.

Зазвенели стаканы.

— Как же вы море перешли пешком? — Хозяйке не терпелось узнать подробности. Пешком через море! Такого никто не рассказывал, тем более не видел. — Предки Волгу переходили верхами. Но у них был испытанный способ. Надует всадник пару бурдюков, свяжет их ремнем да привяжет к подпругам с обеих сторон. В третий бурдюк прятали порох, пули, самопал, чтобы уберечь их от воды.

— У нас вообще-то есть свои бурдюки — резиновые лодки, — улыбнулся Доти. — Вернее, не у нас — у саперов. Но в тот день саперы не поспели к нужному моменту. А на войне ведь как? Опередил врага — его мать заплачет, замешкался — он первым нанесет удар, тогда у твоей матери польются слезы из глаз. Мы не стали ждать саперов. Солдатам, воевавшим против немецких фашистов, — говорил Кошроков, — предстояло повторить подвиг красноармейцев, освободивших Крым в годы гражданской войны. Войска Фрунзе в 1920 году вышли к Сивашу на неделю позже — к седьмому ноября.

Бойцов, когда-то форсировавших Гнилое море, вел проводник — местный житель Иван Оленчук. В тумане бойцы легко могли заблудиться. Жив ли сейчас знаменитый проводник, никто не знал, но о нем вспомнил немолодой офицер из штаба армии, некогда служивший под началом Фрунзе. Опережая отступающие в панике гитлеровские войска, наши части приблизились к Сивашу. Послали воздушных разведчиков.

Едва самолет У-2 приземлился возле хутора, к нему, увидев красные звезды на крыльях, бросились женщины, дети, старики, восторженно размахивая платками и шапками. Обрадованные жители рассказали все, что знали о противнике. Их нисколько не удивило, что летчиков больше всего интересует направление ветра на Гнилом море, ибо, не выяснив это, соваться в Сиваш было опасно.

Прибрежное село Строганово как бы накрыло плотным, тяжелым туманом. Село совсем недавно находилось в глубоком тылу, в стороне от больших дорог. Теперь оно ожило, улицы наполнились советскими солдатами. Попрятавшиеся во время налета авиации люди выходили из укрытий, зазывали бойцов в нетопленные хаты. Под крышей все же лучше, чем на улице, под мокрым снегом. Нашелся и Оленчук. Пришел в стоптанных кирзовых сапогах, шапке-ушанке. Было ясно и без слов, для чего он понадобился. Борода едва тронута сединой, густые брови, пышные запорожские усы, — слово «старик» никак к нему не подходило.

Командир дивизии разъяснил задачу разведчикам и Оленчуку. Я двинулся по подразделениям. Подготовка к операции шла вовсю. Минометчики разбирали минометы на три части, пулеметчики делали то же самое: по частям нести оружие втроем-вчетвером, конечно же, легче. Бойцам раздавали мины, снаряды, диски с патронами. Каждый должен был тащить что-нибудь сверх своего снаряжения.

Рассказчик повернулся к Хабибе:

— Вдруг слышу — знакомый голос: «Не бурдюк это, опорная плита. А ты ее на шею повесил. Хочешь сразу на дно? Тебе надо живому выйти на берег. Ты еще пригодишься! Понял?» Это Альбиян учит солдата, как нести через Гнилое море плиту от миномета. Конечно, нести ее надо было на плече. Угодит парень в яму — бросит, потом нащупает и вытащит. Я крикнул: «Казаноков!» Альбиян не сразу узнал меня. Вытянулся: «Я Казаноков!» — и строевым шагом прямо ко мне. Мы оба и не подозревали, что воюем рядом. Он разглядел меня, да как бросится… Чуть не сбил с ног. Мы обнялись — ведь не виделись с тем самых пор, как лежали в госпитале. Альбиян каждый день заходил ко мне в палату, приносил новости. Мне не разрешали вставать, а он на своих костылях носился, точно на крыльях. Вспоминали бои, погибших друзей, больше всего говорили о близких. О Хабибе, о маленькой дочке Альбияна, об Ирине… так, кажется, зовут вашу сноху?

— Да, да, Ирина Федоровна. Она теперь работает в городе. В приемной самого Кулова. Даночка, ее дочка, совсем большая стала. Приедет отец — ее не узнает.

— Подожди. Пусть гость говорит. Об Альбияне же речь, — прервала Хабиба Апчару.

Доти продолжал:

— Мы отошли в сторонку, к самому берегу. Немцы вели беспорядочную стрельбу — наугад. Альбиян уверял меня, что не боится холодной воды. В горах, говорил он, вода всегда холодная. Но лезли — мол, «надо искупаться раньше, чем чесоточный кабан».

— Верно, чтоб кабанья чесотка к тебе не перешла, — вспомнила и Кураца детские приметы. — Правда, Нарчо, так считается?

Нарчо снисходительно улыбнулся.

— Правда.

— Альбиян оказался молодцом, успел познакомиться с Сивашем, узнать, что можно, о характере моря, подготовил батарею к формированию, вовремя подогнал снаряжение. Однако перейти море — еще не все. Надо там закрепиться. Вдруг выяснится, что на крымском берегу нет пресной воды? Альбиян снял торбы с повозок, приказал их наполнить водой и нести на голове. Водоносов он освободил от другой ноши. Позаботился и о том, чтобы курево и спички остались сухими. Вылезешь из воды, чем согреться? Только цигаркой. Еще Альбиян решил пустить своих бойцов парами. Рядом пошли высокий солдат и солдат среднего роста. Предосторожность не лишняя. Подует ветер с востока — нагонит столько воды, что по Сивашу могут плавать небольшие суда. Тогда о переходе вброд и говорить нечего. Но на первых порах даже в этом случае рослый поможет невысокому…

В тот вечер ветер, к счастью, дул с запада, надо было торопиться.

Разведчики, уходившие в море вместе с проводником, определили расстояние до противоположного берега. Оно составило три тысячи шестьсот метров. Наибольшая глубина Сиваша, если не угодишь, конечно, в воронку или яму, — метра полтора. Командирам подразделений тут же приказали измерить рост каждого бойца и всех, в ком оказалось менее метра шестидесяти, оставили на берегу. Альбиян сам мерил солдат длинной камышиной. Пришлось «отчислить» чуть ли не треть батареи. «Отчисленные» протестовали, доказывали, что они хорошо плавают, что в глубоких местах им помогут товарищи повыше ростом; кто-то шутил, предлагая сделать ходули для коротышек. Наконец прозвучала команда. Батальоны двинулись к морю.

— Боже мой, люди все тащили на себе!.. — Кураца всплеснула руками.

— Минометы, они знаешь, какие тяжелые. С ними не только на дно моря, и в ад можно провалиться. Одна опорная плита чего стоит! — Апчара была рада продемонстрировать некоторую осведомленность в военном деле.

— Да-а, ящики с минами тоже тяжеленные. — Хабиба вспомнила памятное утро. Гитлеровцев из аула за ночь как ветром сдуло. Возле дома Хабибы осталась повозка, полная ящиков с какими-то снарядами. Посмотрела — ящики добротные, могут в хозяйстве пригодиться. Хабиба хотела взять несколько штук, но мины увесистые, пришлось выбрасывать по одной. Об опасности Хабиба не подозревала. Возле ее ног крутилась собака. Мишкарон что-то вынюхивал в одном из ящиков, пытаясь открыть его зубами и когтями. Там, видно, лежало нечто съестное. Хабиба открыла ящик — и верно, мясо. Она не ела ни баранины, ни говядины, забитой не по-мусульмански, и потому к мясу не стала притрагиваться — отложила в сторону. Внучка приедет, будет что поесть. Мишкарон, однако, не дремал: схватив здоровенный кусок, пес опрометью бросился в кусты. Хабиба, крича и надеясь остановить вора, бросила ему вслед первое, что попалось под руку. То был самый подходящий предмет — мина. Она ударилась о камень и взорвалась. Все обошлось, к счастью, но Хабиба, кажется, всерьез поняла, что эти круглые штуки не для забавы.

Нарчо забыл о еде, о времени, обо всем. Идти по дну моря! Это же надо! Самой большой рекой, какую он видел, был Терек шириной в несколько десятков шагов, а тут четыре километра — расстояние, как от Машуко до райцентра…

Кошроков вернулся к прерванному рассказу.

— Гитлеровцы, окопавшиеся в Крыму, не предполагали, что нашим богатырям море по колено. Да и густой туман был нам хорошим подспорьем. Фашисты узнали о десанте слишком поздно. Советские войска, разбившись на несколько групп, успешно преодолели Сиваш. Бойцы и командиры торопились, не обращая внимания на разрывы мин, на всплески воды от снарядов! Скорей вперед! Холод нас тоже подгонял — остановиться нельзя, мокрая одежда застывает на ветру, ледяным панцирем охватывает тело. Альбиян потом вспоминал: «Человеческие головы походили на дымящиеся самовары, плывущие по воде. Это клубился пар, шедший из сотен ртов».

— А проводник? Он остался дома? — возбужденно спросила Кураца.

— Иван Оленчук? Занятный был человек. — Гость снова выпил воды, сел поудобнее. — Он рассказывал о своей встрече с Фрунзе. И, конечно, ему во сне присниться не могло, что спустя два десятилетия он второй раз поведет наши войска через Сиваш… Нет, Оленчук вернулся домой. Свое дело он сделал, и сделал превосходно.

Кошроков из истории знал: с незапамятных времен Крым на части раздирали завоеватели. Они рыли рвы на перешейке, насыпали земляные валы, но никто никогда даже и не пытался форсировать Гнилое море. Неудивительно поэтому, что подвиг бойцов, руководимых Фрунзе, Ленин назвал одной из блестящих страниц в истории Красной Армии.

Апчара чувствовала гордость за брата. Ведь Альбиян оказался среди тех, кто повторил легендарный подвиг!.. В тот день наши войска захватили небольшой клочок земли на крымском берегу — двенадцать километров в длину и около восьми в ширину. Но на этом «клочке» в течение зимы разместилась целая армия с танковым корпусом и другими специализированными частями. Этот кулак «зрел», «набухал» полгода и весной обрушился на врага.

— Я тоже хочу произнести тост, — поднялась взволнованная Апчара, едва комиссар закончил свой рассказ. — Выпьем за тех, кто победу добывал даже на дне морском. За вас, Доти Матович, за Альбияна, за всех, кто был с вами!

Что касается Хабибы, то старая женщина была просто подавлена услышанным. Она верила и не верила. В снег! Четыре километра по дну моря! Нет, это определенно не укладывалось в голове.

2. ДЕВУШКА-ПРЕДСЕДАТЕЛЬ

Была уже ночь, но расходиться собравшимся не хотелось. Даже Нарчо, у которого глазенки слипались, отказывался идти спать.

— Еще чуточку послушаю. — Он умоляюще смотрел на своего кумира. — Я днем подремал, пока вы там заседали. — Может, это была и правда. Во всяком случае Доти Матович оставил «ординарца» за столом.

— Больше вы не встречали Альбияна? — Хабиба взбодрилась, на впалых щеках заиграл румянец, глаза засияли, стало видно, как они с дочкой похожи друг на друга. К гостю Хабиба испытывала живейшую благодарность. Этот замечательный человек так тепло говорил о сыне…

— Конечно, я его видел и потом. Мокрые, усталые, голодные минометчики не теряли ни минуты, — едва достигнув берега, они принялись перекрывать проходы между лагунами, выбирали огневые позиции для минометов, противотанковых орудий, рыли землянки. На второй день в воздухе появилась «рама» — фашистский самолет-разведчик.

— Знаю, знаю. От него погиб… — С губ Апчары чуть не слетело дорогое всем имя Аслануко — сына Курацы, но девушка вовремя спохватилась: — Адамоков, связист. Мой учитель.

— «Рама» исчезла, гитлеровцы ринулись в бой, намереваясь сбросить нас в море лихой кавалерийской атакой. Не тут-то было. Врага встретили ружейно-пулеметным огнем. В узком проходе между лагунами кавалеристы не могли развернуться. Десяток лошадей остался на поле без всадников. Артиллеристы подобрали их, вырыли яму-конюшню, чтобы уберечь животных. Первый бой — первые трофеи. К полудню началась новая атака — теперь уже при поддержке танков. У артиллеристов было немного снарядов, но стреляли они наверняка. Два танка подбили, остальные сами повернули назад. Фашистская пехота попала под минометный огонь батарей. Наши стойко удерживали плацдарм.

— А как было с водой? — Кураца полагала, что без воды люди умерли бы.

— Поначалу пришлось туго. Потом подошли саперы, навели понтонный мост — снабжение наладилось. Штаб дивизии тоже переправился на «Малую землю», неприветливую, припорошенную снегом. На всем пятачке ни родника, ни колодца. Голо — хоть шаром покати. Повара штыками, кухонными ножами выковыривали из мерзлой земли кустарник, чтобы растопить походные кухни.

Я сам спал на камышах. Землянку мою прикрывала плащ-палатка. Только командный пункт имел покрытие в три наката.

Эти детали были не слишком понятны собеседницам и Кошроков вернулся к Альбияну.

— В последний раз мы встретились под Севастополем, на Сапун-горе. Договорились увидеться после освобождения Крыма. Не пришлось. Я получил новое назначение и сразу уехал. Меня перебросили в Прибалтику. Воевал с полгода, потом угодил в госпиталь.

Наступило молчание. Женщины с печалью думали о судьбе своих близких. Поглядев на их погрустневшие лица, Кошроков поднял стакан.

— Теперь моя очередь провозглашать тосты. Я хочу выпить за женщин. Вы подпираете фронт плечом. Раньше говорили, что дому не удержаться на женских плечах — опора, мол, непрочна. Вы опровергли это. Как бы ни был вооружен боец, он не может воевать без хлеба, без теплой одежды, без постоянной заботы. На фронте мы знали, что вы себе отказываете во всем, лишь бы помочь нам. Вы поддерживали наш боевой дух ласковыми словами писем, посылками, собранными с таким трудом и любовью. Победу над гитлеровским фашизмом вы по праву делите с нами.

За вас, милые женщины, за мужественную Хабибу. Она не убоялась, я знаю, ни гитлеровцев, ни их приспешников. За Чарочку-Апчарочку, нашу Жанну д’Арк, как прозвали ее на фронте, за Курацу, на долю которой выпало немало горя, которая и теперь несет нелегкую ношу — руководство заводом. Уверен, это ей под силу.

Зазвенели стаканы. Апчара быстрым движением руки смахнула слезу со щеки. Она и Кураца чуть отхлебнули водки, Хабиба осталась верна своему правилу — одна стопка, и все. Гость выпил до дна, чтобы подтвердить: все сказанное им — сказано от чистого сердца. Он отломил кусок курицы, с аппетитом съел его и, оглядев «собутыльниц», рассмеялся.

— Вы занимаете мужские посты, а пьете-то не по-мужски. Я за вас один должен отдуваться? Будьте мужчинами во всем!

— Твоими словами, мой старший сын, золото бы резать. — Хабиба поднесла к губам стопку, пригубила, поставила на стол, потом с укором поглядела на дочь: — Что же ты никого из мужчин не позвала? Гостю же нужен настоящий собеседник.

— А кого позовешь? Мужчин война держит возле себя, не отпускает, — пожала плечами Апчара. — Те, кто с губ гитлеровцев слизывал жир, отбывают, слава богу, наказание. Ты ведь бываешь на сходах и ауле. Одни женские платки мелькают перед глазами. Папах — раз, два и обчелся. Спроси Курацу, кто у нее работает. Одни женщины.

— А этот, как его — Чохов-Мохов?

— Не Чохов-Мохов, а товарищ Чоров! — усмехнулась Апчара.

— Пусть Чоров-Моров. Мужчина все-таки. От него не помадой пахнет, а порохом и табаком.

— Ну уж — порохом! Услышал бы он твои слова, три раза кинул бы папаху в небо от радости. — Кураца развеселилась. — С мужской работой мы справляемся не хуже джигитов, — ну а к водке — что поделаешь? — непривычны.

— Мужчинам больше останется! — махнула рукой Апчара.

— Расскажи, пожалуйста, как это получилось, что тебя выбрали председателем колхоза. Ты ведь теперь всему колхозу голова?

— Не голова — полголовы, — проворчала Хабиба.

— Почему?

— Ее и спроси. — Апчара дерзко кивнула в сторону матери, озорно, как в давние счастливые времена сверкнули ее красивые глаза. — Она, когда сердится, обязательно называет меня «полголовы».

— Я сержусь не из-за того, что ты председатель, Сержусь из-за другого. Сама знаешь. Ты полголовы. Не спорь, не сиди на моей губе. А другая половина держится не на твоих плечах.

Кошроков уже догадывался, что отношения у Апчары с Хабибой сложные, но о причинах сейчас едва ли следовало допытываться. Ему вспомнилась семья — покойная Узиза, так нелепо погибшая сразу по приезде на фронт к нему, к Доти. Он глубоко вздохнул и осторожно, стараясь не обидеть хозяек, с улыбкой спросил:

— Если Апчара — половина головы, то кто же другая?

— Не догадываешься? Вторая, лучшая половина — она сама, Хабиба. Каждый свой шаг я должна согласовать с ней.

— Ее вообще не избрали — выкрикнули. — Мать, судя по всему, была настроена воинственно. — Избирают — бюллетени дают, в кабину приглашают.

— Ты путаешь колхозные выборы с выборами депутатов.

И Апчара с Курацей, перебивая друг друга, рассказали историю избрания Апчары Казаноковой, заведовавшей до войны молодежной молочнотоварной фермой, председателем колхоза «Псыпо». Все произошло неожиданно. С самой Апчарой предварительно никто не говорил. Вообще-то ее прочили в секретари райкома комсомола. Сама она не хотела этого, верней, мать намертво стала ей поперек пути: Хабиба не желала отпускать дочь одну, а переезжать в райцентр отказалась наотрез: «Стерегу прах твоего отца, храню его очаг».

Вскоре после изгнания оккупантов холодным зимним утром колхозников созвали на общее собрание. Явились, естественно, одни женщины и старики. Ежась от холода, они толпились в бывшем зрительном зале клуба. В том месте, где была сцена, от крыши ничего не осталось; на заснеженном помосте поставили колченогий обеденный стол и несколько венских стульев. В окнах — ни стеклышка, доски пола давно сгорели в печах.

Люди догадывались, о чем пойдет речь. В соседних аулах уже избраны заново председатели колхозов и сельсоветов. Очередь за машуковцами. Где-то после полудня во дворе затарахтела машина. Это приехал Талиб Сосмаков, спустившийся с гор и уже занявший свой пост. За ним из «виллиса» вылез мужчина в ватнике, каракулевой шапке, галифе и яловых сапогах. Талиб Сосмаков взобрался на сцену, посмотрел вверх, сквозь огромную дыру увидел клубящиеся облака и понял: тут долго не позаседаешь.

На своем «виллисе» Сосмаков утром вез трех кандидатов на пост председателей колхозов. Двух он уже «определил» и не сомневался, что и машуковцев устроит его ставленник.

— Вот мы и встретились. Поздравляю вас с изгнанием немецко-фашистских оккупантов с нашей земли, — начал Сосмаков простуженным, сиплым голосом. На правом боку оратора, оттягивая замусоленный широкий армейский пояс, висел пистолет. — Врага не спасли отвесные стены Чопракского ущелья. Тот, кто думает отсидеться в горах до возвращения гитлеровцев, пусть хорошенько запасается терпением: не дождаться ему своих хозяев, не доведется ему пировать с ними и делить на пиру баранью голову!.. — Талиб остановился, передохнул, прочистил горло, но голос его от этого не зазвучал более звонко. Он глянул вверх, обозрел сквозь зияющую дыру свинцовые облака в небе, почувствовал, что в зале становится еще холоднее, и торопливо заговорил о задачах машуковцев по восстановлению колхозного хозяйства.

И тут произошло непредвиденное. Послышался гул трактора. Собравшиеся едва не бросились врассыпную, решив, что надвигается танк. Мальчишки, прильнувшие к подоконникам, успокоили колхозников:

— Трактор! Трактор это, не бойтесь!

Откуда ему взяться? Но у самого крыльца, чадя и грохоча, стоял самый настоящий трактор. За рулем сидел мальчонка — одни из тех, кому в начале войны, когда в ауле не осталось мужчин, пришлось овладеть «взрослой» профессией. Апчара выглянула, узнала Нарчо — он приезжал к ним на ферму.

Спасаясь от полицаев, сгубивших всю его семью, Нарчо наткнулся на брошенный трактор с прицепом, груженным бидонами со скисшим молоком. Недолго думая, мальчик сел в кабину, запустил мотор. Он решил угнать трактор куда-нибудь подальше, чтобы его не нашли немцы. Свои вернутся — отыщется. Нарчо добрался до пещеры, проехал ее почти до конца, загнал трактор в узкую расщелину, засыпал его травой, листвой, завалил вход камнями.

Теперь он вспомнил о тракторе. Завести машину оказалось делом нелегким. Но Нарчо с этим делом справился: выбрал камни из-под колес, пустил трактор по склону, разогнал, включил скорость, и мотор заработал. Так Нарчо и явился прямо на колхозное собрание машуковцев. Мальчик стал героем дня. О нем даже писали в газете.

— Ординарец, ты и в танкисты годишься. Тракторист, оказывается! — Кошроков, выслушав Апчару, с одобрением похлопал мальчика по плечу.

От комиссарской похвалы у Нарчо сон совсем пропал.

— На танке тоже мотор внутреннего сгорания, — не растерялся он.

Авторитет «ординарца» в глазах начальника рос с каждой минутой.

— А почему ты решил трактор отдать машуковцам?

— Пещера же на машуковской земле. Без пещеры я бы не сохранил машину. А молзавода еще нет, не открыли.

— Сосмаков хотел отнять у него трактор и велел гнать его в МТС — Дальнейший рассказ повела Кураца. — Но Сосмакова мы вообще приняли не так, как он ожидал. Хабиба вышла на сцену раньше, чем Талиб успел сказать то, ради чего приехал в Машуко. Я никогда не видела такого единодушия у женщин. Все поддержали мать Апчары. Правда, Хабиба?

— Мужчинам чуть с голов папахи не сорвали. Так осмелели, что не узнать было наших женщин.

— Я помню твои слова… — Кураца попыталась изобразить Хабибу: — «Посмотри, мой сын, кто перед тобой стоит. Видишь ли ты хоть одну папаху, такую, как твоя, да будет аллаху угодно, чтобы ты носил ее столетие?.. Перед тобой лишь головы, повязанные платками. Старики не в счет. Колхоз поднимать придется нам, женам, сестрам, матерям. Вот и поставь женщину во главе женщин. В голубиной стае ведущий — голубь, у лебедей — лебедь, в стае журавлей главная птица — журавль. Чтобы стадо шло легко, ставь во главе животное той же породы…» — Так было, Биба?

— Ты все помнишь. Говори, говори.

Кураца забыла о собственных горестях, оживилась, раскраснелась:

— Тот, кого прочили на пост председателя, стоит, мнется, понял, видно, чем тут пахнет, хочет скорей уехать. Талиб, однако, напористый, надеется уломать женщин. Он уже обещал и трактор оставить колхозу, и семенами помочь…

Стороны, как пишут газеты, не нашли общего языка. Пошли споры, раздоры, а женщин, сами знаете, перекричать невозможно. Старики, конечно, были на нашей стороне.

Разошлись поздно ночью — дескать, утро вечера мудренее. Утром собралось народу в два раза больше. Все пришли. Целый день канат тянули. Сосмаков свое, мы — свое. Пока спор шел, Талиб послал человека в обком: что делать, кандидатура не проходит. Оттуда ответили: «Пусть выберут того, кого хотят». Известно, машуковцев не переспоришь. Талиб сдался. «Кого вы хотите избрать?» — спросил он. Я осмелела, вышла на сцену. «Апчару, — говорю, — Казанокову!» Сама Хабиба этого не ожидала. Правда, Хабиба?

— От тебя всего можно было ожидать. Ты мою дочь в печи прятала, от меня же скрывала. Вместе с черепицей листовки развозила и расклеивала по ночам. Думаешь, мы не знали, чьих это рук дело? Знали, да помалкивали.

— И это было? — изумился Доти.

— Все бывало. Нужда заставит — и на муравейник сядешь.

Хабиба заговорила серьезно. Видно, нешуточной была обида на дочь.

— Ошиблась я. Правильно говорят: женщину выслушай, а поступай, как советует мужчина. Надо было послушать Сосмакова. Не увидела бы я тогда, какие глупости делает Апчара.

— Я отстояла трактор. Его забрали бы на другой же день. Это была моя первая победа… — Апчара с вызовом поглядела на мать, но в испуге остановилась: у Хабибы в глазах полыхали молнии, губы дрожали. Добра не жди.

— Мужчина не развел бы свиней. — Хабиба сказала наконец о том, что занозой сидело у нее в сердце. Пусть гость знает все об упрямстве, своеволии Апчары. — Избаловалась она, перечит родной матери. Ишь — всему колхозу голова!

— Что ты все попрекаешь меня свиньями! Я завела свиноферму, но вини в этом тех, кто украл овец… — Апчара решила в присутствии гостя напрямую поговорить с матерью. Кошроков безусловно примет ее сторону, и тогда Хабиба раз и навсегда поймет свою ошибку, все станет на место.

Едва Апчару выбрали колхозным головой, она с присущим ей рвением взялась за дело, решив в максимально короткий срок восстановить хозяйство. Первой ее советчицей, конечно же, была Хабиба. Вечерами после ужина мать и дочь подолгу сидели у очага. Дочь рассказывала все, что делала днем, куда ездила, с кем и о чем говорила, многоопытная, мудрая Хабиба, выслушав Апчару, давала ей дельные советы. Все шло хороню. Мать как бы стояла за спиной дочери. Но перед самым праздником жертвоприношении, когда каждый добропорядочный мусульманин должен забить барана, из колхозной овчарни за ночь исчезла половина овец. Их и всего-то пока что удалось собрать на развод около двухсот голов. Апчара была вне себя от отчаяния. Розыски абсолютно ничего не дали.

— Не примет аллах такой жертвы, — утешала Хабиба дочь, которая плакала, уронив голову на стол. — Пророку аллах послал не ворованного барана. Жертвенное животное должно быть заработано или куплено на честные трудовые деньги.

Но до аллаха Апчаре не было особого дела. Она решила по-своему отомстить ворам, не дожидаясь господней карм. Не посоветовавшись даже с матерью, «председательша» продала остаток овец и вместе с бухгалтером поехала по казачьим станицам соседнего края покупать на вырученные деньги свиноматок. Заодно прихватила и зоотехника Питу Гергова.

Последний, узнав о замыслах Апчары, буквально оторопел. Но напрасно убеждал он девушку, напрасно доказывал ей, что верующие сожгут непотребную ферму, что ее больше никогда не выберут председателем! Апчара твердо стояла на своем.

— Колхозники сожгут свиней заживо? Не верю. Да и пусть только попробуют! Я им в ноздрях волосы опалю. Не те времена!.. А не переизберут — пожалуйста…

— Я тебе дело предлагаю — возглавь свиноводство. Ты подумай только: никому и в голову не придет в день жертвоприношений заколоть свинью во славу аллаха. Весь приплод останется у колхоза. Будем выполнять план мясопоставок свининой. Что такое двести овец? Двести свиноматок — это дело. Можно получить по десять-двенадцать поросят от каждой. А потом мы закупим еще двести свиней — если не больше.

— На такую ферму люди не пойдут.

— Знаю, — со будут обходить стороной. Вот и хорошо. А то любая тропа ведет к овцеферме, будто это Мекка. Соглашайся, не пожалеешь.

— Не могу, Апчара. Меня родители в дом не пустят. Ты не знаешь, какие они религиозные. — Гергов готов был расплакаться от досады.

Апчара твердо решила развести свиней, чего бы это ни стоило. Она знала: верующая Хабиба случайно увидит на улице свинью — уже просит у аллаха прощения за то, что не смогла отвести глаз от проклятого аллахом животного. Ей насчет свиноматок лучше и не заикаться. Но иного выхода не было.

Словом, в один прекрасный день, Апчара, наняв несколько грузовых автомашин в «Союзавтотрансе», привезла в Машу ко свыше сотни свиноматок. Аул ахнул. Хабиба узнала об ужасном происшествии, когда ее позвали плакальщицей в дом, куда пришла очередная похоронка. Какая-то старуха просто не подала ей руки. Хабиба чуть в уме не повредилась. Но Апчаре в этот момент было уже не до религиозных чувств матери. Одна проблема возникала за другой. Свиноферму она все-таки решила устроить подальше от аула. Но когда животных привезли, оказалось, что выгружать их некому. Апчара на грузовике съездила на кирпичный завод, но успеха не добилась: там каждый был занят своим делом. Тогда она понеслась в город к снохе, Ирине Федоровне. Примчалась прямо в обком, влетела в кабинет, напугала Ирину.

— Как хочешь, выручай. Ты русская, не брезгуешь. Я помню, как ты ела сало под одеялом, чтобы мама не видела. Я тебя тогда не выдала. Помоги мне. Машины со свиньями стоят — некому выгружать животных. Сотни верст везла. Свиньи не кормлены, не поены. Погибнут — пропадут деньги, и я вместе с ними. Я-то ладно. Колхозу будет урон…

— У меня же Даночка, работа…

— Как только выгрузим свиней, привезу тебя назад.

К счастью, Кулов в этот день уехал в район. Ирина попросила девушку из протокольного отдела подменить ее в приемной.

Она забежала домой, уговорила соседей — двух грузин, вчетвером они поехали в Машуко. Выгрузили свиней, загнали их на ферму, напоили, задали корму. Так было положено начало новой отрасли хозяйства.

Один из грузин согласился наняться на ферму — но не за трудодни, а за твердую плату. Апчара и с этим согласилась. Помогать ему приходили женщины с кирпичного завода. Весть о новой ферме облетела весь Чопракский район, дошла и до самых верхов. Одни одобряли, другие осуждали затею Апчары: существует, мол, психологический барьер в сознании людей, его преодолеть нелегко.

Оказалось, волки тоже верующие. Раньше спросишь иного чабана: «Почему мал приплод?» — отвечает: «Волки так и ходят следом за отарой». — «Куда молодняк девается?» — «А ты организуй отстрел волков». — «Почему уменьшается поголовье?» — «От волков без оружия не убережешься». И вдруг все изменилось. Ни один волк не забрался на ферму, боясь нарушить запрет аллаха. Поросята росли в безопасности, славя правоверных.

— Волк-мусульманин — это смешно, — развеселился Кошроков.

Хабиба поджала губы. Она поняла, что высокий гость одобряет поступок дочери. Кошроков тем временем размышлял про себя. Ферма стала источником серьезного разлада между матерью и дочерью (двумя половинками головы). Как же ему поступить? Нельзя обижать старую женщину, но и Апчару поддержать просто необходимо.

— Нельзя разводить свиней в нашем ауле! — тем временем разгорячилась Хабиба. — Любой скот, какой хочешь, но не поганых свиней.

— Не могу я с тобой согласиться. Не могу! Мама, как ты этого не понимаешь?

— Не понимаю. Зато я понимаю другое. Со мной из-за тебя люди не здороваются. Ты как думаешь, мне это приятно?

— Мамочка, а ты забыла, как румыны в твоем ведре свинину варили? Ты же их не прогоняла?

— То — враг, — призналась честная Хабиба.

— Доти Матович, рассудите нас! — Апчара говорила с жаром, как она умела это делать на сходах и пленумах. — Сам Кулов, понимаете, сам Зулькарней Кулов с высокой трибуны во всеуслышание сказал: «Апчара Казанокова преодолела бессмысленные пережитки прошлого, вопреки заповеди корана, вопреки недовольству верующих она развивает новую отрасль животноводства». Он порекомендовал всем перенять «опыт Казаноковой».

— Что ж, живи, как знаешь. Я больше тебе не советчица, не вторая половина головы. Что взбредет в твою голову, тем и живи. — Хабибе не хотелось, чтобы гость был свидетелем семейной ссоры. Да к тому же имя Кулова на нее тоже подействовало.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1. НА ПОЛЕВОМ СТАНЕ

Хабиба поднялась раньше всех. Ни разу в жизни солнце не застало ее в постели. Оно само будто ожидало ее появления во дворе с подойником в руке, чтобы, прорвав толщу осенних облаков, осветить лучами вершины гор.

Гости тоже оказались не лежебоками. Нарчо побежал на речку, плеснул в лицо студеной воды, напоил, накормил лошадей, почистил, поправил подстилку на линейке. Предстоял довольно долгий путь.

Прощались «по-военному» — быстро, без лишних слов. Несколько минут, и линейка покатилась в сторону гор. Теперь уполномоченному предстояло познакомиться с Батырбеком Оришевым, председателем верхнего колхоза. Партийно-советский архив, ушедший в горы, в партизанские отряды, вернулся назад сразу же по освобождении края. Многие отсутствовали месяца два, не больше. Только левобережье Баксана оккупанты удерживали около пяти месяцев. Бухгалтер Оришев увез за хребет и спас от немцев два мешка денег. Это была целая история. Привези он деньги назад, можно было бы снова стать управляющим отделением банка. А теперь жди, когда этот самый банк откроют. Пока суд да дело, Батырбека Оришева послали в Верхний Чопрак. Он должен был представлять кандидата на пост временного председателя колхоза — человека, не известного ни ему, ни тем, кому предстояло за него голосовать.

Оришев любил делать все обстоятельно. Он изучил структуру посевных площадей колхоза, сенокосные и пастбищные угодья, подсчитал, сколько деревьев осталось в колхозном саду, выяснил, кто сохранил скот, отданный под расписку, какое тягло имеется в наличии — в общем, продумал пути скорейшего восстановления хозяйства. Все это он выложил собравшимся — словно в председатели собирались избрать его, а не другого человека.

Его и избрали.

— Ты все знаешь, значит, ты будешь нашим председателем! — заявили колхозники единодушно. Батырбеку не помогли никакие отговорки. В конце концов он сдался, принял колхоз; из него вышел рачительный, умелый хозяин. С утра до вечера Оришев не слезал с коня, ездил по бригадам, фермам, полевым станам, мельницам; колхозников принимал рано утром, часов в пять, а то и раньше. Когда он спит, и спит ли вообще, никто не знал. У него все было точно рассчитано. Батырбек не выламывал кукурузы — жал стебли серпами, собирая их в суслоны. Старики на арбах везли стебли к полевому стану, а там очищали початки — зрелые складывали в одну кучу, незрелые — в другую.

Уберут кукурузу — на поле будет пастись общественный скот, пока не выпадет снег. Когда иссякнут все запасы, на корм пойдут кукурузные стебли. Вокруг полевого стана на плетнях подсушивается кукуруза восковой спелости; так ее доводят до кондиции. Совсем зеленые початки могут начать преть, их кладут отдельно, на ночь прикрывают от сырости, днем раскидывают, перебирают. За этим следят старики, их величают «инспекторами по качеству».

Оришев иногда читает лекции — рассказывает колхозникам о положении на фронтах Великой Отечественной войны, о международных делах, о событиях в республике. Сегодня привезли из средней школы большую карту Европы, подвесили ее на перекладине между двумя тополями, расставили перед ней скамейки — доски, положенные на булыжники. Всем хватит места.

Прохаживаясь по полю, где женщины серпами жали кукурузные стебли, Оришев заметил, что нескольких жниц не хватает. Куда они могли деться? Он пошел к тому месту, где пасся его стреноженный конь. День был на исходе, но солнышко щедро согревало горы, поля, долину.

Вдруг Оришев остановился: из-за снопа виднелись чьи-то обнаженные ноги. Голова молодой женщины лежала в тени. Разомлев на солнце, устав от тяжелой работы, она мирно дремала. Оришев кашлянул — никакого впечатления. Лежит — не шелохнется. Щеки тронуты румянцем, запекшиеся губы полуоткрыты, руки раскинуты.

Батырбек посмотрел по сторонам. Никого, только жеребец, недоумевая, почему хозяин застыл на месте, как завороженный, вскинул голову, похрапывает, словно стараясь обратить на себя внимание. Оришев провел по усам указательным пальцем.

— Ты смотри, прохлаждается. А? Другие с утра не разгибаются, а она нежится тут, санаторий устроила. — Батырбек знал молодуху. У них с мужем еще медовый месяц не кончился, когда новобрачный отправился на фронт. От него уже давно ни слуху ни духу. Но Биля ждет мужа: ведь похоронки не было. Молодая стройная женщина обносилась; платье залатано-перелатано, ткань почти истлела, потяни слегка — порвется. Батырбек нарочито сердитым голосом потребовал: — Вставай! И не стыдно тебе, Биля?!

Молодуха прикрыла колени, лениво натянув юбку, но глаз не открыла, лишь что-то пробурчала спросонья.

— Кому говорю? Отдохнула, и хватит. Иди!

— Неохота, — как во сне проговорила Биля.

— Иди, я тебе говорю. Иначе я за себя не ручаюсь…

— Я тебя не боюсь, председатель. — Женщина лукаво улыбнулась, чуть приоткрыв глаза и не меняя позы. Оришев переступил с ноги на ногу, чувствуя, как пот заливает ему лицо.

— Ну что ты за девка! С тобой только в аду воду таскать.

Женщина присела, прикрыв глаза ладонью, поглядела на Батырбека, боявшегося приблизиться к ней, и то ли шутя, то ли всерьез сказала:

— Я могу и в ад загнать тебя, председатель.

— Это каким же образом?

— Очень просто. Видишь, на мне платье рваное. Сейчас брошусь по полю с криком: «На помощь! Председатель хотел меня изнасиловать!..» Может, и поверят. Что тогда?

— Господи, что ты мелешь-то?

Биля хитро улыбнулась, склонив голову к плечу:

— Так поверят или не поверят?

— Не болтай! — Батырбек рассердился больше на себя, чем на молодуху. Зачем ему надо было будить ее? — Коль очень устала, лежи. Я разрешаю…

— Спасибо, председатель. Хватит, належалась. — Она встала, отряхнулась; сквозь дыры на платье виднелось упругое тело цвета спелого камыша. — Ладно уж, не загоню я тебя в ад. Живи в раю. — Женщина засмеялась, обнажив красивые, ровные зубы, и пошла туда, откуда доносился шелест кукурузных стеблей.

Оришев, смущенный, раздосадованный, чувствуя, что все получилось как-то не так, медленно пошел к жеребцу, отвязал его, сел в седло. Застоявшаяся лошадь весело рванулась вперед. Батырбек не заметил, как уронил путы. Зато Биля заметила. Она вернулась, когда председатель был уже далеко, подобрала путы и положила их в свою ободранную сумку из черного дерматина.

На лекции Биля сидела в первом ряду, внимательно слушая докладчика. Батырбек старался не встречаться с ней глазами, невольно поглядывая в ее сторону, заметил, что она озорно усмехается. «Как бы чего не выкинула». И тут у него буквально челюсть отвисла: на коленях у Били лежали его путы.

— Ты зачем взяла мои путы?

— Да чтобы они тебе не мешали…

Тайный смысл этих слов Батырбек прекрасно понял и растерялся, как мальчишка. Он даже забыл, что следует говорить дальше.

— Давай сюда. Без пут мне нельзя. Моего жеребца на месте не удержишь. — Батырбек подошел к Биле, взял путы, повесил их на тополь рядом с картой и уже собрался было продолжать лекцию, как со стороны дороги послышался конский топот. К полевому стану подъезжала линейка. Завидев лошадей, председательский жеребец громко заржал, забил копытом.

— Гости! — воскликнул кто-то.

Кудлатая белая дворняжка с желтоватыми пятнами на спине, громко тявкая, первая бросилась навстречу линейке, словно намеревалась разорвать лошадей. На ее заливистый лай лошади отвечали пренебрежительным фырканьем.

— Цурка! — голос Нарчо дрогнул от радости. — Это Цурка, товарищ комиссар!

Кошроков вылез из линейки и направился к собравшимся. Женщины во все глаза смотрели на необыкновенного пришельца. Обычно гости из столицы приезжали в сопровождении районных руководителей. Уполномоченный не пожелал, чтобы его сопровождали. Он действовал, как в армии: выезжая в подразделения, никого с собой не брал. Так больше увидишь и поймешь.

Оришев узнал гостя, обрадовался. Это он вчера на совещании написал в записке слова, про которые уполномоченный сказал, что они близки к истине. Батырбек тогда испытывал неподдельную гордость. Кошроков-то не узнал Оришева. Разве всех с первого раза запомнишь?

— Добро пожаловать, товарищ Кошроков, на наш полевой стан. Застали нас, можно сказать, врасплох.

— Здравствуйте. Вы, конечно, председатель?

— Председатель колхоза Батырбек Оришев. Лекцию читал колхозникам. Сочетаем политико-массовую работу с производственной. Сводку Совинформбюро сообщил. Целые дни люди проводят в зарослях кукурузы. Радио некогда послушать, а знать-то надо…

— Здравствуйте, товарищи.

Отозвались только старики. Доти Матович понимал: это дань обычаю. Женщины хором не отвечают на приветствие. Когда затекшая нога немного отошла, гость пошел здороваться с каждой женщиной в отдельности. Биля, стыдясь своих дыр на платье, спряталась за спинами подруг. Кошроков сделал вид, будто не замечает ее убогого наряда. Пожимая руку гостю, каждая женщина произносила:

— Кебляга! Добро пожаловать!

Доти с душевной болью отмечал, какие у них не по-женски огрубевшие и сильные руки, какие они худые, плоскогрудые, как дурно одеты. Они и сами, как Биля, стеснялись своих лохмотьев, чувяков, штопаных носков, платков в колючках. Но радушно повторяли:

— Да будет к добру твой приезд!

— Легенда о тебе шла впереди тебя самого.

— Да вознаградит тебя бог за ратные дела!

— Садитесь, пожалуйста, садитесь! — Но Кошроков знал — ни одна не сядет прежде гостя. Оришев засуетился, подвинул гостю табурет, служивший ему кафедрой.

— Садись ты. Мы у себя дома. Ты наш дорогой комиссар.

Кошроков, опираясь на палку, сел, вытянул больную ногу и обратился к председателю:

— Сразу уговор: не зовите меня все время комиссаром. Я уже давно не комиссар. Моя фамилия Кошроков. Зовут меня Доти. Это Нарчо, пострел эдакий, называет меня «товарищ комиссар» для пущей важности. Дескать, знай наших. А должен бы звать дядей Доти. Я его ординарцем величаю. Ему так больше нравится. Приехал вот поглядеть, как у вас идут дела. Кукуруза-то какая уродилась?

Батырбек не замешкался с ответом:

— План пока не вытягиваем, дорогой гость. Но собираем все, что земля дала. Стебель скашиваем. Если его не скашивать — нет-нет где-нибудь да и останутся початки. А так все пойдет на заготпункт. Кондиционные початки сразу отправляем, некондиционные — вот, сушатся. — Батырбек вытащил из-за голенища плетку, показал ею на рассыпанную на плетнях кукурузу. — Кочерыжки тоже собираем в отдельные сапетки, если на них хоть пять-десять зерен есть. Урожай в здешних местах одинаковый. Засухи не бывает, но и кукуруза не всегда вызревает.

Председатель явно понравился гостю.

— Я прервал вашу беседу. Продолжайте. Сам охотно послушаю. Закончите лекцию — поговорим о делах. — Заметив, что женщины по-прежнему стоят, попросил Оришева: — Скажите им, чтобы сели.

— Садитесь! — Колхозницы заняли свои места на скамейках перед картой.

— Я тут о положении на фронтах говорил, — смущенно объяснил Батырбек. — Про Гитлера толковал. Сам я второй день газет не читал, но радио слушаю каждое утро. В курсе событий. Может быть, вы, Доти Матович, поговорите с нашим народом? Я-то им надоел, а послушать фронтовика — удовольствие. И я пополню свои знания.

Политработник Кошроков не привык, чтобы его упрашивали говорить с людьми. Вспомнились солдаты, которых он собирал для бесед перед наступлением. С чего начать?

— Смотрите. Я могу, если вы не устали.

Женщины заговорили наперебой:

— Очень просим. И про Нацдивизию расскажите. У многих из нас мужья и сыновья ушли на фронт с Нацдивизией.

— Мне о войне говорить — все равно что охотнику об охоте. Хватило б у вас терпения слушать. — Кошроков по привычке встал, как перед строем, оперся на палку.

— Да вы сидя, сидя.

— Нет, знаете, привык перед людьми стоять, а уж перед женщинами, такими славными труженицами, и подавно постою. Вижу, с умом и желанием работаете. Спасибо вам за это от всей доблестной армии нашей, от областного комитета партии.

К удивлению уполномоченного, все поднялись с мест. Полагается стоя принимать благодарность. Кошроков забыл этот обычай.

— И вам спасибо на добром слове, — за всех ответил Доти Матовичу Батырбек Оришев. — Кусок хлеба горло дерет, коль не выполнен долг. Стараемся трудиться на совесть.

Кошроков задумчиво посмотрел в сторону гор.

— Красотища какая! Глаз не оторвешь. С этих гор покатился гитлеровский булыжник. Я не горец, но знаю: покатился с высоте камень — будет подпрыгивать, крошиться от ударов, но не остановится, пока не угодит в пропасть. Гитлер хотел овладеть этими снежными вершинами и этими древними скалами. Хотел первым встречать и последним провожать зарю, но сорвался с крутизны, катится в пропасть. Туда ему и дорога. Он канет в историю, как и подобные ему завоеватели, возмечтавшие стать властелинами мира сего. Прусский король Фридрих II семь лет успешно воевал в Европе, одерживал победу за победой, пока не дошел до России.

В августе 1757 года он потерпел первое крупное поражение от русской армии. Через два года, летом 1759 года, под деревней Пальчи его снова разбили русские воины. Под деревней Кунерсдорф прусскому воинству нанесли еще один зубодробительный удар, последний. Русская армия наголову разбила немцев, захватив огромное количество пленных. Сам Фридрих II чудом избежал плена. «Я несчастлив, что еще жив, — в отчаянии писал король, — от армии в 48 тысяч человек у меня не остается и трех тысяч».

Осенью 1760 года русские войска штурмом взяли Берлин. Немецкий генерал Рохов вынужден был принять условия капитуляции безоговорочно. — Голос Кошрокова звучал с такой уверенностью, будто он ясно видел, как Советская Армия окружает логово фашистов. — Недалек день, когда гитлеровский камень канет в небытие.

Каждый трудовой день, каждая тонна хлеба и мяса приближают нас к заветной цели — к победе. Для встречи с победой приходится карабкаться по отвесной скале. Только так можно достичь вершины. — Доти Кошроков мог говорить еще долго. Он видел, с каким вниманием его слушали. Люди, словно отбирая зерна на семена, ловили каждое слово гостя. В первом ряду прямо перед собой Доти Матович вдруг заметил молодую женщину. Она посинела от холода, сжалась в комок, обхватила себя руками, будто хотела прикрыть прорехи на платье. Кошроков закончил: — Скоро, очень скоро, дорогие друзья, будете встречать победителей. Последней сводки Совинформбюро, извините, не слушал. Но ясно, Гитлер понял: вот-вот держать ему ответ перед народами.

Раздались бурные аплодисменты.

Нарчо, как всегда, слушал своего комиссара с гордостью. Когда Кошроков кончил, он деловито обратился к нему:

— Дядя Доти, запрягать лошадей? Скоро совсем темно будет. — Нарчо хитрил. Ему очень хотелось погостить у Кантасы, полакомиться. Кантасе тоже не хотелось отпускать Нарчо.

— Подожди. Не встревай, — вмешался Оришев. — Дело гостя — приехать, когда ему уезжать — дело хозяина. Запомни.

— Нет, нам пора, — согласился с Нарчо Кошроков.

— Доти Матович, оставайтесь. Утром поедете, — искренне умолял Батырбек. — Мы гостей так не отпускаем. Кровная обида. Полевой стан, конечно, не гостиница, не кунацкая, не для вас…

— Гостиница? Я солдат.

— Не надо на ночь в дорогу. Все-таки нет-нет да постреливают здесь. Оставайтесь.

Доти Матович сдался:

— Как, ординарец, остаемся?

— Лучше остаться, — еле сдерживая волнение, ответил мальчик. Теперь лошадей поставить в хлев, задать им сена, а самому — к Кантасе на кухню. Тепло, и еда будет…

Оришев предупреждал колхозниц, на ночь возвращающихся в аул:

— Опозорите меня перед гостем — не прощу. Покажите комиссару, как работают в тылу. До восхода быть здесь. Ясно? Биля! Где Биля?

— Я здесь, — отозвалась совсем закоченевшая Били.

— Где мои путы?

— На дерево. Ты сам повесил.

— А-а, извини, забыл.

Биля оставалась на полевом стане. Она вообще редко уходила домой. Кошрокову больно было смотреть на обносившуюся молодую женщину, на рваное платье, маленький выцветший платок. У него возникла одна мысль, но пока он соображал, как ее реализовать, Биля исчезла в доме.

Из кухни вышла раскрасневшаяся Кантаса, пахнущая луком и перцем. Она робко, на ходу вытирая руки фартуком, направилась к гостю, чтобы приветствовать его. Кошроков не сразу узнал женщину, а когда узнал, громко воскликнул:

— Ах, и вы здесь? Ну, тогда я за Нарчо спокоен.

Кантаса волновалась, боясь забыть слова благодарности, теснившие грудь.

— Да высекут имя твое на белом камне, — вымолвила она наконец. — Предки говорили: сотвори добро, брось в реку — река не унесет добро. Ты пригрел сироту, сделал добро, — оно навеки останется в моем сердце. Нарчо так счастлив, он точно на седьмом небо! Я ему не мать, по живу его радостями.

Кантаса протянула руку Кошрокову и пошла к себе. Уж она накормит как следует дорогого гостя!

Впрочем, сам гость уже догадывался об этом. Из кухни доносился запах жареного мяса, пахло луком, ароматными травами. Только откуда здесь мясо?

А, понял Кошроков, умный Оришев заранее позаботился об ужине. Ну, и хитер же, бестия! Послал к себе домой за овцой, ее привезли, закололи… Доти Матович пошел к линейке, вытащил из чемодана шерстяную гимнастерку, завернул в свой голубой башлык. Гимнастерку погладить — будет выглядеть, как новенькая. Кошроков берег ее: одевал раза два — не больше. Башлык тоже сделан из добротной шерстяной ткани.

— Пойдемте в дом. Все готово. — Председатель колхоза пригласил гостя в комнату, где обычно спал, если обстоятельства заставляли его остаться на ночь в поле. Сегодня он с радостью приготовился уступить комнату Кошрокову, а сам решил переночевать где-нибудь в сарае, в кухонной пристройке.

— Пошли, — согласился гость.

«Не иначе, как переодеться собрался», — решил Оришев, беря чемоданчик Кошрокова. Доти сунул сверток под мышку. Они вошли в комнатушку с небольшим окном и земляным полом. Как ни странно, все стекла здесь были целы. На подоконнике — керосиновая лампа. В углу — железная кровать, застланная кошмой поверх сухих трав. Подушка, простыня, большое стеганое одеяло — все, как надо. У окна притулился небольшой столик, покрытый рваной клеенчатой скатеркой, на ней красовалась большая глиняная тарелка, доверху наполненная фруктами и румяными лепешками — лакунами.

— Клянусь аллахом, ты сегодня потрудился. Такую лекцию прочитал. Академия! — искренно восхищался Оришев. — Историю знаешь — прямо ученый. Садись!

— Я сяду. Но у меня к тебе просьба.

— Чего ни попросишь, все исполню.

— Отдай этот сверток той молодой женщине, что сидела в первом ряду. Такая симпатичная и, знаешь, в самом рваном платье.

— Биле? О, эта девушка работящая… От мужа вот вестей нет. Переживает очень. Днюет и ночует на полевом стане.

— Наверное, она. Отдай, пожалуйста.

— Она гордая, не примет.

— Придумай что-нибудь.

Оришев почувствовал неловкость:

— Даю тебе слово: колхоз ее оденет. Они же только на работу приходят в лохмотьях, а хорошее платье берегут. Ты бы посмотрел, как они выглядят, когда идут в гости. — Батырбек лгал. Это было видно по всему. — Мне за колхоз стыдно. Авторитет подрывается…

Доти протянул сверток Оришеву.

— Пока правление будет обсуждать вопрос, морозы начнутся. Ей теплая одежда нужна сегодня, в таком тряпье простудиться, получить воспаление легких ничего не стоит. Я и лекцию раньше времени закончил из-за нее. Бедняжка посинела от холода. Бери. Если я сам к ней с этим явлюсь, она чего доброго обидится, — настаивал гость.

Оришев неохотно принял сверток:

— Будешь гимнастерки раздавать каждой плохо одетой женщине — сам без портянок останешься. Поверь, я бы сам купил ей одежонку, на собственные деньги.

— Когда? Холод-то не ждет.

— Тогда дари сам. Я ее сейчас позову. Как раз из твоих рук она скорее примет.

Через несколько минут Оришев привел Билю. Молодая женщина не могла понять, зачем ее позвали к высокому гостю. Она не решалась переступить порог, встала в дверях, как ни тащил ее за руку Батырбек, и замерла, потупясь от смущения и страха.

Кошроков понимал ее состояние.

— Не обижайся на меня. Я от чистого сердца. Поверь! Война… — Кошроков сам волновался. Слова не шли с языка. — Страна разорена. Народ обносился. Вот — прими это, пожалуйста. Гимнастерка, башлык — они тебе пригодятся. Женщины изобретательны, перешьешь как-нибудь.

Биля рванулась было назад, но Оришев стоял на страже: обхватил ее руками и строго, по-отцовски произнес:

— Клянусь аллахом, примешь.

На глазах у Били показались слезы, лицо запылало, дрогнули запекшиеся на солнце губы.

— Не нищая я. Сама заработаю.

Батырбек цепко держал ее кисть.

— Знаю. И колхоз тебе поможет. Но гостя не обижай. Негоже так! Он, понимаешь, от всей души.

Взмолился и гость:

— Ты мне в дочери годишься, Биля. Считай, от отца подарок.

— У нее отец и муж на фронте…

— Возьми, прошу тебя, на память.

Биля, как во сне, протянула руки, взяла сверток, но продолжала стоять, будто ноги у нее приросли к порогу, не зная, что сказать и как уйти. Внезапно она прижала подарок к лицу и разрыдалась. Как теперь вернешь подношение чужому человеку, не обидев его самого…

— Ну, ну! Слезами благодарить! Что у тебя — слов нет? — ворчал Оришев. — Гимнастерка с плеч боевого комиссара! С гордостью должна носить. Человек в бой ходил в этой гимнастерке.

— Пусть ему прибавится столько лет… — Биля с трудом справилась с собой, — сколько нитей в этой рубашке.

— Молодец! Хорошо сказала. Теперь иди. — Оришев сам был тронут, боялся, как бы непрошеная слеза не набежала на глаза и ему.

2. ЛЕГЕНДА О ГОРЦЕ И ЧЕРТЕ

О столь пышном ужине Доти Кошроков и не помышлял. Прежде всего он отдал должное шашлыку из свежей печени, жареному на вертеле вперемежку с кусочками курдюка. Просто не мог оторваться, хотя знал, что будут новые вкусные блюда. И точно. Вслед за шашлыком внесли отварное мясо под соусом из сметаны, перца и толченого чеснока. Но гость уже был сыт и мог только вдыхать аппетитный запах мяса, заполнивший маленькую комнатку. Пожалуй, так вкусно и сытно комиссар не ел с начала войны. Лакумы тоже пришлись ему по вкусу. Он подумал — не слишком ли хорошо и обильно едят в этом колхозе? Ведь того, что подали им на двоих, на фронте хватило бы для целого военного совета армии.

— Сколько у вас пшеницы? — спросил Кошроков как бы между прочим.

— Нисколько, — спокойно ответил Оришев, обмакнул кусок мяса в шипс (острый соус), проглотил, вытер губы. — Я понял тебя, Доти Матович. Ты прав. Уполномоченный по хлебу имеет все основания интересоваться, не утаил ли чего старый Батырбек Оришев от государства, раз он так жирно живет.

Кошроков смутился. Оришев словно прочел его мысли. Он заерзал на стуле. Гостю, которого принимают с таким неподдельным радушием, не подобает худо думать о хозяине. Ведь вот проклятый характер. Привычка до всего докапываться…

— У нас тоже скудная норма. Не разгуляешься. Трехлетний ребенок больше съест, чем мы даем взрослым. Колхозники целый день — от зари до зари — на воздухе. Аппетит такой, что каждому по курице подавай. Бывает, и в непогоду не прекращается работа. Пшеницу нельзя под дождем убирать, но кукурузу можно. Подсушил потом — и готово. Звенит зерно. Плохо только, коли снег выпадет. В этих местах снега жди каждый час. У скал и бока крутые, и характер такой же. Не заметишь, как понесутся с них плотные снежные облака.

— Норма есть? — Впрочем, Кошроков хотел сказать не это.

— Как и везде. План даже по овцематкам установили: сотня овцематок должна дать приплоду восемьдесят пять голов. Чабан обязан сохранить семьдесят пять. Не меньше.

— А если сохранит больше?

— Премию получит.

— На трудодни зерна не даешь?

— Не из чего. С кукурузой плоховато. Рано посеешь — сгниет, поздно посеешь — не вызревает. Прямо беда. Капризное растение, хуже слезливой девки. Не знаешь, как и подступиться к ней… Да, так откуда у меня пшеница? — Оришев взял большой румяный лакум, повертел его в руке, положил обратно в тарелку. — Я начну издалека. Так понятней. Мы в колхозе пшеницу вообще не сеем. Озимую посеешь — вымерзнет, яровая не дает урожая. Однажды поохал я в низовья заказывать кузнецам колеса для арб. Проезжаю мимо лубзавода, вижу — лежит конопля. Ее колхозы сдают на переработку. Коноплю подвозили, подвозили да и складывали как попало, верное, разбрасывали вокруг завода и по всей территории. Я отыскал только что вступившего в должность молодого директора и с упреком ему говорю: «Что ж ты, братец, ценное сырье разбрасываешь дождю на радость? Сложил бы в стога — ни дождь, ни снег не попортили бы». Тот пожаловался на нехватку рук: «Мужчин нет, а женщины на завод плохо идут». Коли так, думаю, дай-ка я предложу тебе свои услуги. Но не впрямую, а обходным маневром.

«Знаешь, — спрашиваю, — сказку про то, как черт с одним горцем артель составил?» — «Напомни, — отвечает. — Вроде в детстве мне ее рассказывали, да теперь что-то забыл», — «Ладно, — говорю, — напомню. Ты слушай.

Черт и хитрый горец договорились вместе пахать и сеять. Урожай — пополам. Черт вспахал землю, горец посеял просо. Когда пришла пора снимать урожай, горец говорит черту: «Друг, давай так — корешки твои, вершки мои». Так и сделали. Но черт вдруг обиделся: зачем, мол, мне одни корешки? Горец успокоил его: «В будущем году поступим наоборот». Дождались следующей весны. Черт вспахал землю, крестьянин посадил лук. Поспел урожай, оба вышли в поле. «Ну, теперь скашивай себе вершки, а корешки я возьму себе». Черт забрал свою долю и только тут понял, что его опять надули».

Директор лубзавода, молодой, славный такой парень, из комсомольских работников, хохотал до слез. «Только, — просит, — скажи наперед: кто из нас черт, а кто горец?»

Я ему отвечаю: «Ты верь мне, я старый человек, не обману тебя. Через пару дней пришлю бригаду стариков. Они тебе уложат коноплю в такие стога, что ни снег, ни дождь, ли ураган ей будут не страшны. За это я возьму только вершки. Что это значит? А вот прежде чем складывать вязанки конопли в скирды, я легонько обмолочу вершки. Семена все равно сгниют или их птицы склюют, а так, глядишь, я кое-какую пользу из них извлеку. По рукам?»

Парень сразу узрел свою выгоду. Семена заводу доставляли немало хлопот. Там, где лежала конопля, весной все зарастало, чтобы сложить в этом месте урожай, приходилось косить всходы…

На том и порешили. Старики за неделю навели на территории завода идеальный порядок. Такие аккуратные стога выросли — загляденье. Зулькарней Кулов на пленуме похвалил директора. Я подошел к нему: «Хитрый горец-то, оказывается, ты, чужими руками жар загребаешь». А он мне: «Ну-ну, не говори лишнего. Договор наш сохраняется и на будущий год». По правде сказать, семян конопли у него я намолотил порядком. Отправил их соседям в районы, где сеют коноплю, выменял на зерно. Вот откуда и лакумы. — Оришев улыбнулся, снова повертел пышку в руке.

Рассказ пришелся Кошрокову по душе. Восхищенными глазами смотрел уполномоченный на хозяина. Как много значат выдумка, изобретательность, умение находить выход из положения даже там, где, казалось бы, все пути отрезаны. Этому не учат. Это заложено в человеческой натуре. Оришев — прирожденный хозяин. Он и кукурузу убирает не так, как другие, — не позволяет выламывать початки не глядя, кидать их, куда попало: так можно не заметить невыломанный початок, если он висит низко или закрыт листьями. У Оришева ничто из того, что дает земля, не пропадает. Было бы таких руководителей побольше, поставить бы их во главе хозяйства повсюду, а Оришева назначить председателем исполкома районного Совета! А то ведь дела в масштабе района вершит бойкий честолюбец…

— Да ты поешь, как следует, — прервал Оришев размышления своего собеседника. — Кантаса старалась. Думаешь, она каждый день меня так балует? Ошибаешься. Ты здесь — вот и мне праздник. — Оришев положил гостю на тарелку большой кусок мяса.

— Спасибо, спасибо. Просто наелся до отвала… Очень интересно то, что ты рассказываешь. Другим бы перенять твой опыт. — Кошроков, подражая хозяину, окунул мясо в соус вишневого цвета и принялся его жевать, ощущая приятный вкус жареного лука, чеснока, стручкового перца.

— А знаешь, как я здесь оказался?

Оришев полотенцем тщательно вытер усы.

— Расскажи.

— Оккупантов изгнали в январе. Мороз тогда сковал реки, мощной рукой пригнул деревья к земле. Мелкие ручьи — те совсем вымерзли. В лесу — не пройти, не проехать, тропы и дороги завалило снегом. На ближних склонах гор, где колхозники косили сено, то там, то здесь чернели на снегу стога. Временами дул ветер с севера. Партийные и советские работники, вернувшиеся вместе с частями Советской Армии, сразу же взялись за восстановление хозяйств. Царила военная дисциплина. Что предложат — то и делай, выбирать, клянчить — бесполезно.

— Я сам угодил, можно сказать, как кур в ощип. Привык выполнять директивы. Прислали меня сюда. Я пришел к секретарю обкома и говорю: «Попробую поднять этот колхоз, но прежде чем приступлю к работе, соберу всех на общее собрание, буду принимать присягу перед народом». — «Какая присяга, что ты надумал?» — встревожился Зулькарней Увжукович. Я отвечаю: «Воины принимают присягу в начале службы, приму и я».

Обстановка в целом была, сам понимаешь, трудная. Враг все разорил, что успел. Помощи просить не у кого. Все — точно у разбитого корыта. У Апчары Казаноковой хоть трактор нашелся. В Чопракском ущелье, кстати, обнаружили и разбитые орудия. Гитлеровцы их впопыхах оставили. Иной раз удавалось, отделив ствол и лафет от колес, пустить в дело колесные пары. В тот момент это было все, чем располагал колхоз. Но и аульчане проявили сознательность: приносили на колхозное подворье кто грабли, кто борону, кто плуг. С миру по нитке… Отыскались понемногу конные сеялки, жатка, сенокосилки…

— А скот?

— О скоте поначалу речь не вели. Коровы тут не были розданы под сохранные расписки. Редко кому удалось сохранить скотину. Оккупанты и их приспешники рыскали по ущельям, сгоняли скот и отправляли на бойню: кормить армию. Что не удалось съесть, оккупанты забрали с собой, чтобы в пути не голодать… Постепенно в ущелье стали возвращаться люди, кое-кто со скотиной. Но ни кормов, ни ферм не было. Гитлеровцы не просто скормили лошадям сено, а по приказу командования сожгли оставшиеся стога: дескать, сено идет партизанам.

Вот в таких условиях я должен был принять колхоз.

3. ПРИСЯГА

На собрание явились все.

Многих я знал. Знали и меня в ауле по прежней работе. Знали про то, как я колхозные деньги спасал. Я пришел в полной боевой форме и с пистолетом на боку. Оружие не было лишним: партизаны с гитлеровскими холуями поменялись местами. Партизаны вернулись в аулы к мирным делам, гитлеровские прислужники, наоборот, из аулов подались в леса, в горы, в надежде отсидеться в пещерах, пока не возвратятся их хозяева.

Люди, услышав про принятие присяги, недоумевали. Что теперь — вместо бригад будут роты, батальоны? Бригадиры погоны станут носить? Пришли даже те, кто о благе колхоза совершенно не помышлял. Вдруг начнут присваивать звания, волновались эти люди, а их обойдут. Многие были уверены, что речь пойдет и о скоте, находящемся в личном пользовании, но на этот счет у меня были свои соображения. На меня давил Чоров, требовал согнать весь скот на фермы и числить его колхозным, сразу «дать план быстрого роста общественного поголовья». Я, наоборот, медлил, хотел сначала подготовить кормовую базу, восстановить животноводческие помещения, но понимал, что и затягивать решение этого вопроса нельзя. Бесхозный скот во время войны прибран к рукам самыми разными людьми, его могут пустить под нож.

Кстати, собрание проходило в том самом клубе, где произошла схватка капитана Локотоша с предателем Бештоевым.

— А-а, слышал, слышал. Исторический клуб. Капитана прикрывала толпа, иначе не унести бы ему ноги, — сказал Кошроков. — Но где-то в пути его все же подкараулили.

— Да. Устроили засаду.

— Что же было дальше?

— Я сказал: «Между нами недомолвок быть не должно. Вы меня избрали своим вожаком. Это для меня честь. Коня проверяют выездкой, сталь — оселком, а человека — делом. Перед нами трудная задача — восстановить хозяйство, вернуть людям достаток, радость труда, ощущение причастности к победам наших сыновей и братьев на фронте. Для этого мало засучить рукава. Надо встряхнуть собственную душу. Это я хочу первым на ваших глазах проделать с собой». Торжественно, неторопливо извлек я из-за пазухи книжицу, завернутую в красный платок, и говорю: «Достаю документ особой ценности. Он известен каждому из вас. В этот документ стреляли гитлеровцы, топтали его грязными сапогами, сжигали, хотели превратить в пепел. Но документ выжил, не сгорел, не истлел…» В толпе закричали: «Знаем, знаем — партбилет!» Я говорю: «Терпение! Не угадали! Я скажу, что храню под сердцем», и поднял над головой книжечку так, чтобы все видели. «Смотрите! Это устав сельскохозяйственной артели. Священная книга. Корана я не читал. В аллаха я не верю, но вера у меня есть. Верю в колхоз, в коллективный труд. Эту веру я исповедую и вероотступником мне не быть! Так вот: не на коране, на уставе сельскохозяйственной артели торжественно клянусь вам в трех вещах.

Во-первых, клянусь отдать все свои силы, знания, опыт колхозному делу.

Во-вторых, каждой буквой и каждым слогом этого писания… — я снова потряс над собой книжечкой, словом «писание» желая придать ей больший вес, — клянусь быть честным, не дать воровать никому. Уличите меня в нечестности — каждый из вас мне судья. Пока не кончится война, не ждите полновесного трудодня, не ждите зерна на трудодни. Но я клянусь третий раз — никому из вас, ни взрослому, ни старому, ни малому не дам умереть с голоду!

А теперь — хотите, оставляйте меня своим вожаком, хотите — нет!»

Я подошел к столу; чувствую: еле стою. Но креплюсь. Вижу, дошли мои слова до сердец, люди перестали шуметь. Я воспользовался тишиной, по ритуалу, придуманному мной, коснулся книжицей лба, потом приложил ее к губам и, придерживая у сердца, обратился к собранию: «Принимается моя клятва-присяга?» В ответ отовсюду послышалось: «Принимаем!», «Принимаем!» Нашлись, конечно, и злые языки: «Ты чистыми губами устав целовал?» Но их было мало.

Вот и вся история с принятием присяги.

Однако Чоров припер меня к стене: «Никто тебе не разрешит не выдавать колхозникам зерно на трудодни».

Я ему сразу врезал: «Ты первый и не разрешишь!»

Чоров такого не ожидал: «Как это?»

«Очень просто. Допустим, мы дадим план, рассчитаемся с МТС, отдадим долги. Останется зерно и на трудодни. Нет, не дай бог, чтобы мы не оставили на общественное питание, детсады, завтраки школьникам. Но в районе всегда найдется хозяйство, которое не смогло вырастить хороший урожай. Тебе же захочется, чтобы мы сдали зерно в счет будущего года и тем самым вытянули соседнее хозяйство в порядке, так сказать, взаимной помощи». Я вижу Чорова насквозь. Он весь урожай под метелку подметет, чтобы отчитаться перед обкомом.

Есть пословица: кто мед раздает — оближет свои пальцы; мы проживем как-нибудь, хотя бы запахом хлеба. Я хотел, чтобы люди наперед знали, что нас ждет, чтобы не питали напрасных надежд. Кончится война — иначе жить будем.

Кошроков подумал: «А ведь он чем-то похож на меня…»

— С нуля все начинали…

— С нуля? С ямы! Трудно было — ничего не скажешь. Лезь из кожи, покажи на деле, на что способен, находи выход из безвыходного положения, понимай нужды людей. С утра до ночи я в седло, успеваю за день побывать во всех хозяйствах, знаю, кто приболел, у кого горе в доме. Если у человека есть просьба, то он не ждет, когда председатель появится в правлении. Я сам его найду в поле или на ферме.

— Кто был до войны председателем райисполкома? — спросил Кошроков.

— Цишев.

— Нет. Мне называли русскую фамилию.

— Правилнов.

— Вот, вот, — Правилнов.

— Он и есть Цишев.

— Правилнов — это прозвище. Впрочем, сам он так к нему привык, что на собственную фамилию и не откликался. Всюду — пленум ли, актив, сессия — он садился в первом ряду, пожирал глазами докладчика. Выступает начальство — он кивает головой в знак согласия и громко выкрикивает «Правилно!» — в тех местах, где требуется одобрение. Сначала смеялись над ним, потом надоело. Он уверял, что ему дали прозвище не зря, мол, он человек правильный, находящийся на верном пути.

Оришев посмотрел на мясо, на соус. Все застыло, покрылось белой коркой жира.

— Не подогреть ли?

— Нет! Что ты! Спать будем. — Гость оглянулся на кровать.

— Да. Засиделись. Заговорил я тебя.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1. ГРУШЕВЫЙ ЦВЕТ

Единственное окно кухни светилось во мраке. Люди привыкли: стряпуха ложится спать глубокой ночью, когда последние запоздавшие колхозники явятся к ужину и съедят свою миску супа с кусочком мяса да ломтик мажаджи — большого круглого каравая кукурузного хлеба. Сегодня Кантаса и Биля условились вообще не спать, чтобы сшить к утру из комиссарского подарка юбку и кофту. Биля выйдет провожать доброго гостя в новом наряде. Наверное, ему это будет приятно.

Не отвыкли руки женщин от шитья. Кантаса взялась за юбку, Биля — за кофту. Раскроили быстро, да шить пришлось руками — швейной машины нет. Обе женщины вооружились иглами, нитками, наперстками, сели возле лампы. За работой начались воспоминания. Рассказывала главным образом Кантаса. Биля слушала, порой глубоко вздыхала. Верно говорят: язык рукам не помеха. О печальной судьбе дочки Кантасы Биле все было известно, а вот как появился в доме подруги Нарчо, почему она испытывает к чужому мальчику материнские чувства, а тот отвечает ей сыновней любовью, Биле не приходилось слышать.

В бригаде каждая женщина знает, почему Кантаса покинула свой аул, бросила дом и переехала в Верхний Чопрак. Каждая понимает, как тяжело матери к тому же видеть ежедневно то страшное грушевое дерево…

Дерево толщиной в несколько обхватов стоит с языческих времен. Когда-то ему поклонялись предки. Оно разрослось за века, ветви вытянулись: когда смотришь издали, кажется, будто высоко вверху соединилось несколько куп деревьев, образовав огромный зеленый шатер. От фашистских бомб ветки кое-где обломились, но дерево неколебимо стоит возле «Девичьего» кладбища, как бы охраняя сон тех, кто там покоится. Бывало, маленькая Лейла погонит корову в стадо и на обратном пути долго собирает под деревом кисло-сладкие желтые груши.

— Не ходи на «Девичье» кладбище, — просила мать девочку, сама не зная почему.

По традиции место под грушевым деревом считалось священным. В праздничные дни сюда гнали жертвенных быков, козлов, баранов, выжигали им на лбу каленым железом особый знак — символ того, что они приносятся в дар богам; головы заколотых животных устанавливались на ветвях, оставались на суку, пока не истлеют…

В очаге весело горит огонь, Биля подкладывает дровишек. Ветхая одежда не греет; что было бы, когда б не молодость, не закалка. За окном глубокая ночь. Луна словно залила молоком небесный купол, царственно и величаво глядит она сверху на зубчатую панораму гор. На ледниках, снежных папахах горных вершин — отблески луны.

Биля уступила свою кровать в кухне Нарчо. Кантаса дала мальчику подушку, стеганое шерстяное одеяло. Одеяло тяжелое: овечья шерсть свалялась; сними пододеяльник — увидишь толстую, в три пальца, кошму. Зато такое одеяло греет в любую погоду. Нарчо мерно посапывает, временами что-то бормоча во сне: видно, погоняет лошадей.

Биля не может скрыть восторга, примеряя будущую обнову. И Кантаса рада за подругу. Если все хорошее, чего они обе пожелали гостю, сбудется, на свете не отыщешь человека удачливее, чем он.

Кантаса все говорила, говорила…

Не повезет — и на верблюде собака тебя достанет, — гласит народная мудрость. Кантаса до войны числилась инструктором по работе среди женщин. В районе ее знали, уважали, она ездила по аулам, беседовала с женщинами в бригадах, на фермах. В начале войны Кантаса уже нашла было, куда пристроить Лейлу, чтобы самой уйти в горы с партизанами, но пришедшая в последнюю минуту весть о гибели мужа отсекла ей крылья. О сыне не было никаких вестей. А ушли они вместе. Отец — по мобилизации, сын — добровольцем. Кантаса думала — так безопаснее, будут оберегать друг друга: юношу все равно призвали бы через год… Сельские активисты уже эвакуировались. Кантаса не могла сообразить, как ей поступить. После гибели мужа и жизнь уже была не мила. Растерянная женщина осталась в ауле — захворала. Потом в доме появился Нарчо.

Немцы, наступавшие стремительно, неожиданно застряли на берегах Баксана, в двадцати километрах от аула. Республика оказалась разрезанной, благодаря реке, на две половины. Ту, что примыкала к железной и шоссейной дорогам, оккупировали, горная часть пока оставалась зоной действия лишь вражеской авиации. Нарчо и Лейла сначала прятались, услышав гул в небе, потом привыкли, выскакивали из дому, чтобы посмотреть, куда летят бомбардировщики или самолет-разведчик — так называемая «рама».

Кантасу теперь очень беспокоило, как бы не сбежал Нарчо, не всегда ладивший с Лейлой. Мальчик старался не даром есть хлеб — куда ни пошлешь, все сделает, как надо. Картофель в огороде выкопал, посушил на солнце, потом высыпал его в глубокую яму, предварительно выложив ее соломой, сказал: «До весны». То, что помельче, отобрал, как рачительный хозяин: для еды на каждый день. Планы строил — завезти дров в осенние теплые дни, чтобы зимой не тащиться с санями в лес. Коровы своей у Кантасы не было, а кукурузные стебли Нарчо скосил, аккуратно сложил в стожок. Работал на совесть.

— Однажды, — рассказывала Кантаса, — со двора исчезла Цурка, будь она неладна. Лейла без нее не могла жить. Думали — вернется. Прошел день — нет собаки.

— Пропади она пропадом. Может, кто увел ее?

Нарчо пожимает плечами.

— Собакоед съел, увел в кусты и съел. — Лейла злыми глазенками уставилась на мальчика.

Вижу, Нарчо затрясся от обиды. Не будь меня, он мог бы ударить девчонку. Паренек заплакал:

— Что я, волк? Почему ты меня называешь «собакоедом»? Я и раньше не для себя искал собак.

— Хватит вам ссориться из-за ерунды. Помогите лучше лук убрать. Он уже высох, пора делать вязанки.

Нарчо вроде успокоился. Но душа чует — что-то задумал. Нашел где-то кинжал, отточил, сказал: «Вдруг воры влезут…» Днем все вместе собирали с грядок луковицы. Он сопел, кряхтел, отворачивался от Лейлы. Девочка понимала, что обидела Нарчо, но не знала, как помириться. К вечеру Нарчо исчез. В свой аул он убежать не мог — там немцы. Значит, отправился бродяжничать. Попробуй теперь отыскать его.

Утром, как назло, вернулась Цурка, ободранная, грязная, голодная. Тут уж Лейле досталось от меня, как следует. Она, бедняжечка, и так казнилась, горько плакала по мальчику.

Шли дни. Я решила послать Лейлу в город, на базар. Повесила ей через плечо вязанку отборного лука: «Продашь, а на вырученные деньги купишь банку-две муки, еще возьми пшена, останется что-нибудь — купи себе сладенького». Девочка у меня была толковая, сообразительная…

Кантаса подробно описала поход девочки. За Лейлой, оказывается, увязалась Цурка, привыкшая сопровождать хозяйку. До базара они добрались быстро.

Столы не ломились от товаров, от мяса, овощей, фруктов. У одного — с десяток яиц. Продавец выложил яичко, остальные прикрыл мешковиной, чтобы кто-нибудь не унес. У других — крынка молока, или курица, или кулек макарон. Где-то еще продавались полмешка кукурузной муки, горка картофеля, тыква, пучок чеснока. Старики на ишаках привезли охапки сухих дровишек, сена, темно-коричневые плитки жмыха с маслобойного завода. Продавались тут, правда, хомуты, сыромятная кожа, конская сбруя, бурки, пояса, брюки, гимнастерки армейского покроя со следами от петлиц, белье…

Лейла прохаживалась вдоль торговых рядов с вязанкой лука через плечо. Она понимала — важно не продешевить, продать лук подороже, тогда денег хватит на все.

Базар тихо шумел. Лейла с любопытством разглядывала происходящее. Люди разговаривали вполголоса, приценивались к товару, пренебрежительно отмахивались, услышав, как высока цена. Это не мешало иному, уйдя, вернуться вновь, поторговаться. Мальчишки притащили свою добычу — дикие лесные груши. Плоды не успели еще приобрести восковой цвет, но аромат распространяли вокруг заманчивый. Лейла любила лесные груши больше садовых.

Вдруг девочка заметила молодую белокожую женщину, необычайно нарядно одетую, с замысловато уложенными золотистыми волосами.

Лейла слышала, как переговаривались люди:

— Римма Лагунова… Немка. Не эвакуировалась.

— Разрядилась, точно на свадьбу.

Лейла загляделась на роскошную блондинку. А потом так и ходила за ней, забыв, что надо продать лук и побыстрей вернуться домой. Наконец она вспомнила о Цурке. Собаки нигде не было. «Цурка! Цурка!» Лейла испугалась: неужели увели? Девочка носилась по базару, как угорелая. По щекам у нее текли слезы.

Биля, сокрушенно вздыхая, отложила шитье, поправила фитиль: керосин в лампе кончался.

Кантаса продолжала свое повествование. Через несколько минут Лейлу остановил какой-то немолодой мужчина и, не торгуясь, купил всю вязанку.

— Сдачи нет.

У Лейлы задрожал голос: хороший покупатель уйдет, а ей надо поскорей избавиться от лука и найти Цурку.

— Не надо сдачи. Иди. Я все беру, на шашлык пойдет! — сказал добрый покупатель с каким-то странным акцентом. — Лучшего лука не сыщешь. — Видимо, это был грузин из шашлычной. Успел завести собственную…

Лейла снова бросилась между рядов, плача и горько кляня свою рассеянность. О пшене и муке она уже не вспоминала. Внезапно девочка услышала разноголосый собачий визг и лай. Собаколов с огромным мешком в руках ловил собак. В стороне от лавок остановилась подвода — вернее, объемистый ящик на колесах, зарешеченный с одной стороны. Внутри его у решетки толпились собаки, кусая прутья, визжа и завывая.

Цурка, подмятая большим рыжим псом, тоже пробилась к решетке, и, жалобно скуля, царапала ее лапками. Девочка хотела умолять собаколова отпустить Цурку, но боялась. Забыв обо всем на свете, оцепенев, она следила, как собаколов подбирается к дворняжке, мирно свернувшейся калачиком под ишачьей повозкой. Он был уже у цели и едва не накрыл пса своей мешковиной, но дворняжка бросилась прочь. Собаколов выругался и двинулся за добычей, ускользнувшей из рук.

Лейла, придя в себя, побежала к клетке на колесах и тут лицом к лицу встретилась с нечесаным, замызганным мальчиком. Это был Нарчо. Он сделал вид, будто не замечает девочку. Лейла закричала:

— Нарчо, Нарчо, освободи Цурку! Скорей, пока нет того дядьки!

Раздумывать было некогда. Выяснять отношения тоже. Нарчо быстро оглядел ящик с собаками: в торце была сделана дверца — она закрывалась на шпингалет. Он мигом откинул ее, а сам кинулся прочь. «Ты что украл?», «Держи вора!» — послышалось сзади. Нарчо понимал, как это опасно. Поймают — изобьют раньше, чем разберутся.

Из ящика с лаем выскакивали собаки. По две, по три разом… Они застревали в проеме узкой дверцы, кусали друга друга за загривок, а выбравшись, разбегались в разные стороны. Люди шарахались от них. В одно мгновение ящик опустел. Едва Цурка лапками коснулась земли, как послышался голос Лейлы. Собака стремглав кинулась к хозяйке, завизжала от радости, подпрыгивала, благодарно лизала ручонки девочки. Обе побежали напрямик, не разбирая дороги, чтобы только поскорее покинуть злополучный базар. Через минуту они догнали Нарчо.

Мальчик то и дело оглядывался со страхом — не гонится ли за ним собаколов с огромным мешком в руке. Все трое неслись что есть духу. Впереди мчалась Цурка. Потом Нарчо остановился. Решил идти своей дорогой. Зачем возвращаться в дом, где его так оскорбили? Не веселее ли бродяжничать, скитаться, где душе угодно…

— Нарчо, — взмолилась Лейла, — пойдем домой.

Нарчо молчал, глядя в сторону.

— Зачем мне к вам? — выговорил он наконец. — Чтобы ты звала «собакоедом»?

— Не буду больше, Нарчо. Честное пионерское, не буду. Знаешь, как мама меня за это ругала. Она обегала весь аул, искала тебя. Нарчо, милый, пойдем.

Конечно, лучше всего было вернуться к доброй заботливой Кантасе, да, кстати, и выполнить свое обещание — заготовить на зиму дров, пока стоят теплые дни. Попрошайничать — если говорить откровенно — последнее дело. Но и обида велика.

— Я в городе хочу жить, — пробурчал мальчик, будто в его распоряжении были кров и пища.

— Пойдем домой, Нарчо, пожалуйста. Мама слезами изошла, думает — тебя бомбой убило. Цурка, знаешь, сама явилась. Кто-то, наверное, хотел ее оставить у себя, а она сбежала. Я про тебя и не думала тогда ничего плохого, просто от обиды слово дурацкое сорвалось с языка…

Цурка терлась о ноги мальчика, опасливо поглядывая в сторону базара, — не грозит ли что-нибудь плохое?

— Поклянись, что никогда не будешь называть меня «собакоедом», — решился в конце концов Нарчо.

— Клянусь памятью папы, именем мамы, брата своего. Вот тебе честное, честное, самое честное слово! — Лейла приложила руки к груди, глядя на мальчика глазами, полными любви и страха.

— Ну, пошли, а то еще собаколов нас увидит, — Нарчо сменил гнев на милость.

Лейла была счастлива. Радовалась и Кантаса. Не беда, что Лейла не купила муку и пшено. Она вернулась с Нарчо. Мальчик и девочка с этого дня сблизились, точно брат и сестра. Один без другого есть не сядет. Нарчо где-нибудь добудет большую, сочную грушу — обязательно разделит с Лейлой. И Лейла — лакомка — делилась с ним всем. Друг без друга они никуда не ходили. На мельницу — вместе, по ягоды — вместе. Приносили целые корзины терна, калины. Кантаса варила повидло, сушила ягоды, откладывала на зиму. Нарчо все искал колеса от передка плуга — хотел повозку для дров сделать.

Но свет померк. Гитлеровцы накопили сил, вода в бурном Баксане спала, и началось новое наступление. Снова всполошились люди, срываясь с мест. Кантаса занедужила именно в этот день. Сжимало сердце, непривычно болела голова. Попробовала собрать самое необходимое — все поплыло перед глазами, и бедная женщина рухнула прямо на мешок с вещами. Началась бомбежка. Небо над аулом словно раскололось. Нарчо в это утро отправился на мельницу, за мукой (накануне он отвез туда зерно). Вернувшись, увидел небывалую суматоху. Из местной лавки, оставшейся бесхозной, люди выносили мешки, свертки, коробки, ящики. Тащили керосин в ведрах, подсолнечное масло в бутылках, серпы, лопаты, косы. Два старика впряглись в сеялку и волокли ее, останавливаясь через каждые двадцать шагов, чтобы отдышаться.

Товар, однако, раздавал участковый милиционер, заехавший в родной аул перед эвакуацией. Он знал, что все это добро через час или два достанется врагу. Так пусть лучше достанется своим. Нарчо понесся к Кантасе сообщить о происходящем. Она и слушать его не хотела: «Я не грабительница и тебе запрещаю». Нарчо умолял ее: немцы близко, придут — поздно будет. Кантаса отмахивалась — мол, жизнь дороже соли или керосина. Нарчо сначала подчинился, а когда бомбардировщики стихли, отважился без спросу вернуться в магазин. Какой-то старик аккуратно складывал в мешок два хомута, шлею, уздечки, постромки — видимо, надеялся приобрести лошадей или, во всяком случае, войти с кем-нибудь в долю, когда весной аульчане объединятся «в плуг». Старух интересовали продукты и домашняя утварь. Одна женщина согнулась под тяжестью сепаратора. О сепараторе, конечно, мечтала любая хозяйка в ауле. Из него молоко льется отдельно, сливки отдельно…

Милиционер требовал, чтобы люди встали в очередь, и давал то, что попадется под руку. Выбирать товар он не разрешал. Благообразный старик тащил ящик со стеклом. У многих от бомб уже повылетали стекла: подойдет зима — все придут к нему за помощью. Другой впрягся в новенький ход, изготовленным обозостроительным заводом. Он смотрел далеко. Явятся немцы — помощи ждать неоткуда, а тут сам бог даст четыре колеса: ставь ящик, вставь дышло — и подвода готова.

Нарчо прошмыгнул вперед. В сыром полуподвальном помещении, где хранились продукты и хозтовары, люди рылись в мешках и ящиках. Мальчик подошел к небольшому мешку, из которого сыпалось что-то белое. Лизнул — сахар. Он тут же вцепился в мешок и, как муравей, который тащит на себе червяка, в десять раз превосходящего его размером, поволок сахар к выходу. Во дворе Нарчо перевел дух, оттащил мешок в сторонку, потом отыскал клок травы, законопатил прореху. Теперь бы взвалить добычу на спину. Нет, пожалуй, мешок он не поднимет. Надо бежать домой за Лейлой. Вдвоем они осилят ношу. Самолетов вроде не слышно. Мальчик с трудом повалил мешок в крапиву и помчался к дому. Лейла уже бежала ему навстречу, на ходу возмущаясь:

— Что ж ты ничего не несешь? Все что-то несут!

— Не могу одни. Мешок тяжелый. Сахар.

— Я помогу тебе. Бежим. Сахару у нас давненько не бывало.

— А мама? Она не будет ругать?

— Бежим к дяде Гуле. У него тележка есть. На ней привезем.

Старик Гуля жил один.. Внуки на фронте. Их письма дед складывает и, как амулет, зашив в кожу, носит на себе. Сам читать не умеет, но знает: пишут письма, значит, живы. Это — главное. Нарчо и Лейла вбежали во двор. Тачка стояла у сарая, где хранились фрукты. Ребятишки впряглись и понеслись, что есть силы. У Лейлы горели глазенки: охваченные азартом дети не замечали ничего и не слышали гула приближающихся самолетов. Добежали до сельпо. Нарчо кинулся к зарослям крапивы, куда он затащил мешок. Его там уже не оказалось. Увидев милиционера, Нарчо пожаловался ему. «Унесли мой мешок!» Милиционер усмехнулся:

— Не зевай! Понял? — Он раскидал ящики и откуда-то, кажется, из-под пустой тары извлек еще мешок. — На, тащи, скорей. Теперь уже все. Гитлеровцам ничего не осталось.

Нарчо и Лейла в восторге потащили мешок к выходу. Там оказалась мука. Пшеничная. Тоже неплохо! Кантаса будет печь лакумы. Милиционер помог им уложить мешок в тачку. Нарчо хотел прихватить кастрюлю для Кантасы, огляделся — нету ни одной. Ну, ничего, Кантаса и муке будет рада.

Чуткого слуха Лейлы коснулся уже знакомый гул:

— Летят.

— Давай скорей. Успеть бы добежать до дому.

Это были не бомбардировщики, а маленькие юркие самолеты — может их и бояться не стоит? Летят не строем, как те, которые бросают бомбы, а словно стая стрижей — кто как хочет: вверх, вниз, будто играют. Нарчо и Лейла бежали, обливаясь потом. Вдруг Нарчо почувствовал, что бежать стало подозрительно легко. Оглянулся — мешок пуст, а по дороге за ними тянется белая полоса — мука просыпалась.

— Вот тебе и лакумы, — расплакалась от обиды Лейла.

— Пойдем назад.

Милиционер хотел уже покинуть опустевший магазин, когда вернулись расстроенные дети. Узнав, в чем дело, добрый парень пошел шарить по полкам. Заглянул во все закоулки, вытащил полмешка соли.

— Берите. Больше ничего не осталось. Да скорей бегите отсюда, слышите?

Нарчо с Лейлой «поехали» домой не с таким торжественным видом, как в первый раз, но все-таки не с пустыми руками. Полмешка соли — клад, соль ведь можно менять. Нарчо уже размышлял о том, что надо отсыпать соли старому Гуле: что бы они делали без его тачки?

Улица внезапно опустела. Лейла почувствовала страх, словно перед грозой, от рева самолетов звенело в ушах. Что-то зашуршало, точно кто-нибудь швырнул горсть камешков в озеро. Нарчо посмотрел вверх, увидел черный крест на боку самолета и самого летчика.

— Ух, винтовку бы мне! Я бы ему влепил! — крикнул он в сердцах. Его никто уже не слышал. Самолет начал новый заход. Нарчо оглянулся. Лейла тихо сидела на земле, уткнувшись в мешок головой. Вокруг нее расплывалась лужица крови.

Нарчо схватил раненую девочку и бросился к дому. В его ушах звенели слова Лейлы: «Успеть бы добежать…» — будто она чувствовала приближение беды.

Девочка скончалась у Нарчо на руках.

— О боже! Лейла! Свет моих глаз! — Кантаса в исступлении обхватила еще теплое тельце дочери. — Не может быть… Она жива. Моя радость! Я ее вылечу. Вылечу! — Она коснулась окровавленного платьица и тут же увидела зияющую рану на груди ребенка.

Ни рева самолета, ни взрывов бомб, ни воплей людей, взывавших о помощи, — ничего не слышала Кантаса. Она безутешно рыдала. От ее стенаний и мертвый перевернулся бы в могиле. Прислонившись головой к двери, рыдал и Нарчо. Мать молила бога, чтобы в нее угодила бомба — тогда она ляжет в одну могилу вместе с дочкой. Она стояла, раскачиваясь из стороны в сторону, словно укачивала мертвую Лейлу.

Судьбе было угодно, чтобы Лейла сошла в могилу одна, без матери.

В долине реки, где строился мост, лежали большие железобетонные трубы. Во время налета бомбардировщиков в них залезло немало народу: люди считали трубы надежной защитой. Но одна из бомб, предназначенная для переправы, угодила именно в трубу. Погибли все, кто прятался там, одних убило осколками, других — воздушной волной. Узнав об этом, все, у кого кто-то отсутствовал в этот час, бросились к реке. Вскоре горестное шествие направилось в аул. Командир подразделения красноармейцев, отступающего, видимо, последним, сказал:

— Немцы идут за нами. Пока не поздно, похороните трупы.

Шествие направилось прямо к грушевому дереву, приветно склонившему навстречу людям свои пышные ветки. Созревающие плоды золотистым блеском оттеняли зелень листвы.

Вырыли две глубокие могилы — одну для мужчин, другую для женщин. Пусть священное дерево, думали аульчане, охраняет покой погибших. Кантаса не захотела хоронить Лейлу в общей могиле. Вместе с Нарчо они вырыли отдельно небольшую яму поближе к груше. Похороны закончились уже в сумерки. По обряду женщинам не полагалось входить на территорию кладбища: они еще долго плакали за оградой. В эту ночь никто не спал, друзья собирались у родственников погибшего, чтобы быть рядом, разделить с ними горе, произнести слова утешения. К Кантасе пришли соседки — плакальщицы. Кто-то притащил тачку. На мешке виднелись пятна крови. То была кровь Лейлы. Мешок с солью поставили посередине комнаты. Женщины, сидя вокруг, рыдали, причитая, и трогали руками красное пятно на мешке, будто касались головки убитого ребенка.

Нарчо с Цуркой спрятались в сарае. Цурка тоже скулила, будто сознавая беду. Нарчо плакал, коря себя за то, что взял Лейлу в магазин.

Под утро началась новая бомбежка. Угрожающе загудели самолеты. Люди, однако, на этот раз словно и не испугались. Потрясения минувшего дня истощили их силы. Но под конец раздался взрыв невиданной мощи. Затряслись дома, из окон со звоном полетели стекла, с крыш посыпалась черепица. Люди выбежали на улицу, стенай и плача. Ужас охватил селение. И тут кто-то, стоявший неподалеку от кладбища, закричал истошным голосом, созывая земляков. Самая мощная из бомб упала вблизи свежих могил. Взрывом из могил выбросило трупы, раскидало вокруг. Несколько мертвецов, подброшенных взрывной волной, повисло на грушевом дереве. Выше всех висела Лейла. Тельце девочки попало между двух больших веток, зацепилось уцелевшим рукавом за сук и теперь раскачивалось в шелестящей листве. Если бы не поникшая кудрявая головка, не бессильно опущенные руки, можно было подумать, что Лейла порхает в небе. Кантаса чуть не сошла с ума…

Немцы вошли в аул рано утром, на заре. Жители не успели снять с дерева трупы. Даже гитлеровцы были поражены невиданным зрелищем и молча стояли перед грушевым деревом. Впрочем, заметив неподалеку свежую воронку от бомбы, они поняли, в чем дело.

Рассказ Кантасы подошел к концу. Обе женщины долго не произносили ни слова.

— А он? — вымолвила наконец Биля, мотнув головой в сторону Нарчо. Она дрожала всем телом, хотя в комнате стало тепло. Этих страшных подробностей Биля не знала.

— Нарчо остался со мной. Без него мне бы вообще конец пришел. Он меня просто выходил. Я уже и воду пить не хотела. Нарчо был терпелив, заботлив. Успевал и готовить, и за водой ходить, и в лес, и на мельницу. И всюду один. Дадут ему на похоронах кусок поминального мяса — принесет, подогреет, поставит у моей постели.

Кантаса пролежала долго. Но жить-то все равно было нужно, хотя бы ради Нарчо. Встав на ноги, первым делом купила корову: обменяла на нее припрятанную одежду мужа. Она и не подозревала, сколько хлопот принесет ей горемычное животное…

Нарчо вдруг заплакал во сне, заскрежетал зубами. Биля испугалась.

— Ему снится плохой сон. Разбудить?

— Не надо, — покачала головой Кантаса. — Какие бы сны ни снились, теперь все в прошлом. Мало прожил паренек, а натерпелся — на троих хватит. Я за него рада. К настоящему человеку приставлен, есть с кого брать пример. Чабаны, и те ищут хороших взрослых псов, чтобы щенята росли вместе с ними и тоже стали хорошими собаками. Нарчо будет отличным парнем.

Шитье подходило к концу. Кантаса велела Биле последний раз примерить кофту. Биля, надев обнову, крутилась перед Кантасой. Зеркала-то, чтобы взглянуть на себя, не было. Кофта получилась длинная. Кантаса не советовала укорачивать ее: теплее будет. Все равно под юбкой не видно. От башлыка осталось два больших лоскута. Даже на поясок хватило. Биля сияла. Бессонная ночь ее нисколько не утомила. Теперь она с нетерпением ждала рассвета, чтобы люди увидели ее в новом костюме. Дело было сделано. Теперь женщины принялись готовить завтрак для бригады и для гостя.

Проснулся Нарчо. Увидев тусклый свет в окне и женщин, суетившихся у плиты, мальчик испугался: неужели проспал! А спать хотелось — словно неделю не смыкал глаз. Усилием воли Нарчо поднялся, сел.

— Сыночек, родненький, ты уже проснулся? — Кантаса ласково глянула на сонного парнишку. — Не рано ли? Все еще спят. Поспи и ты, ненаглядный. Ох и вкусным завтраком я вас угощу! И разбужу, когда надо.

— Нет. Нельзя. Ординарец должен вставать раньше комиссара. А то за самовольство знаешь что будет?

Ни Кантаса, ни Биля не знали, что такое ординарец. В кухне запахло мясом.

— Ты бы рассказал, что думает Доти Кошроков о будущем. Какие у него планы? — попросила Нарчо Биля, уже красовавшаяся в своей обнове. Она думала, что мальчик заметит ее наряд, но Нарчо женские туалеты не интересовали.

— Заживет нога у полкового комиссара — поедем на фронт. — Нарчо бодро выдал желаемое за действительное.

— На фронт? — у Кантасы подкосились ноги. — И ты?

— Мы не имеем права разлучаться. Ординарец должен всегда быть при комиссаре. Так велит устав. — Нарчо и сам изумился тому, что придумывал.

— Детей не берут на фронт. — Кантаса уже жалела, что пристроила парня на конзавод. — Может, вернешься ко мне?

— Комиссар говорит: «Без тебя никуда».

— А я? — Голос Кантасы дрогнул. Утро показалось ей хмурым, холодным. — Неужто ты бросишь меня, Нарчо, родной мой?

— Я пойду поить лошадей, — заторопился он, не зная, что ответить. Вопрос озадачил мальчика.

— А завтракать?

— Потом. Первым делом лошади. Служба. — Нарчо хотел еще раз сослаться на БУК — боевой устав кавалерии, который только раз увидел на столе директора, но промолчал. Он искренно жалел добрую Кантасу, видя слезы на ее смуглых щеках.

— Все зависит от коленной чашечки комиссара, — добавил он, как бы оправдываясь. — Разработается нога, будет сгибаться — тогда на фронт. А если с палкой останется, куда ж такого на воину…

Лицо Кантасы озарилось надеждой.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1. УТРЕННИЙ ГОСТЬ

Не спал в эту ночь и Чоров. Его одолевало желанно быть поближе к комиссару. Хотелось не просто ввести уполномоченного в курс дела, а прежде всего показать ему свое умение решать вопросы «в седле», распекать руководителей хозяйств за нерадивость, «укорачивать стремена» тем, кто пытается возразить председателю. Но так получилось, что к Казаноковым он не поехал, дабы не есть из одной миски с директором кирпичного завода. Не предполагал он, что Кошроков, переночевав в ауле, утром исчезнет в неизвестном направлении. В Чопракском ущелье аулы можно пересчитать по пальцам. Однако не в каждом есть телефон…

Уязвленное самолюбие не давало Чорову покоя. И почему это Кошроков не проявил к нему должного интереса! Чоров не допускал мысли, что Доти Матович останется ночевать на полевом стане, где нет элементарных удобств. Он проверил все дома, куда обычно зазывали гостей, где сам гостил, если задерживался в колхозе, — безрезультатно.

Утро выдалось туманным — признак того, что день разгуляется, когда с гор подует ветер. Из аула тянулись женщины — не подвели председателя, — шли с ведрами, сапетками (корзинами, сплетенными из тонких прутьев).

Кошроков встал рано, умылся, побрился. Оришев сливал ему на руки воду, держа наготове полотенце. Они решили с утра поехать посмотреть хозяйство. Кошрокову не терпелось увидеть колхозную конеферму, он тайно мечтал купить у Оришева несколько кобылиц для своего конзавода; хорошо было бы прихватить и жеребца, на котором разъезжает председатель. Кошроков приметил его еще накануне. Хороший жеребчик!

Комиссар сидел в ожидании завтрака, когда дверь отворилась и порог переступил торжествующий Оришев.

— Ну, Доти Матович, узнаешь, кто несет нам еду? — Батырбек раскрыл дверь пошире, пропуская вперед радостную, взволнованную Билю. Гордо приосанившись, она несла поднос, где чего только не было: румяные лакумы, горячий шашлык из свежей баранины, нарезанная ломтиками брынза, две большие пиалы с чаем. Кошроков поразился: надо же, башлыка хватило на целую юбку, а из гимнастерки-то какую сшили отличную кофту… Биля преобразилась — похорошела, глаза засветились.

Гость тоже был счастлив. Как приятно доставить радость ближнему…

— Неужели все это создано за ночь? И так ладно!

— Женщины захотят — все могут. — Оришев улыбаясь смотрел на Билю. Он вспомнил лохмотья, в которых та грелась на солнышке. Что значит наряд для женщины!

Биля ушла. Ей казалось — все только на нее теперь и смотрят.

Неожиданно появился наугад прискакавший Чоров.

— Клянусь аллахом, ты вовремя подоспел. Садись. — Батырбек уступил гостю свой табурет.

— Утренний гость, говорят, долго не засиживается. — Чоров был собран, бодр, его плоское лицо выражало удовлетворение: наконец-то удалось разыскать уполномоченного.

— Да и мы не засидимся, — в том же тоне ответил Кошроков, попивая из деревянной ложки густую, чуть солоноватую каракуру — чай с молоком, и закусывая брынзой с лакумом.

— Что ж ты, кроме чая, ничем не угощаешь гостя? — не вытерпел Чоров.

— Наркомовские сто грамм мы пили вчера. С утра не полагается, — ответил за хозяина уполномоченный. Правда, и вчера он категорически возражал, чтобы посылали за водкой в сельский магазин. Но Оришев был неумолим: «символически, по глотку». Глотки, правда, получились лошадиными…

— Да и на фронте не полагается с утра, иначе попадешь в штрафную роту, — шутил Чоров, словно полжизни провел на передовой.

— И здесь — фронт, — заметил Кошроков. — Вон какой ворох кукурузных стеблей взяли в окружение. Домолачиваем.

— Вот за это следовало бы по маленькой.

— На, держи. Здесь целая чаша. — Оришев принял из рук Кантасы тарелку, вилку и большую чашку с чаем. Все это он поставил перед председателем. — Пей, пока горячий. Из шиповника чай. Знаешь, как бодрит — не хуже «Охотничьей».

— Не по-партизански поступаешь, забываешь старые традиции. Помнишь, как мы соблюдали принцип — не оставляй на утро то, что можно выпить с вечера. — Чоров ложкой мешал чай. Утром он обыкновенно почти ничего не ел. Не было у него аппетита и на сей раз, зато говорил «райнач» не переставая.

— Разве обязательно пить? — укорял Чоров Оришева, — Важно провозгласить тост…

— Дядя Доти, запрягать лошадей? — деловитый вопрос Нарчо прервал эти разглагольствования. Мальчик рассмешил Кошрокова: приложил руку к шапке. К сожалению, эффектно щелкать каблуками Нарчо не умел.

— Запрягай, милый, запрягай. — Нарчо уже повернулся, чтобы идти, но Кошроков остановил его: — А ты поел, мой боевой ординарец?

— Поел, — нараспев ответил Нарчо, счастливо улыбаясь. Как было бы хорошо, если бы комиссар назвал его «мой боевой ординарец» в присутствии Кантасы… Мальчик побежал к ферме, где стояли каурая и гнедая. Лошади были уже накормлены.

Спор о гостеприимстве продолжался недолго.

Увидев, что Кошроков вместе с Чоровым и Батырбеком выходит из комнаты, Нарчо лихо, по-кавалерийски, словно правил не линейкой, а пулеметной тачанкой, подкатил к крыльцу; отдохнувшие лошади остановились, перебирая от нетерпения ногами.

Из кухни вышла Кантаса. Она успела завернуть в чистую тряпицу гостинец для Нарчо. От волнения она все вытирала руки фартуком. За ней появилась Биля, довольная, улыбающаяся.

— Ну, хозяюшки, благодарность вам превеликая. А знаете — так угощать гостей рискованно. — Кошроков не отпускал теплую, пахнущую луком и жиром руку Кантасы. — Того и гляди, не захотят уезжать, а уедут — вернутся доедать то, что не смогли съесть. Оставлять-то — грех. — Доти и не догадывался, что говорит правду. — Один генерал спросил своих солдат: «Ну как, хватает харча?» — «Хватает, товарищ генерал, — отвечают солдаты, — даже остается». — «А что делаете с тем, что остается?» — «Доедаем, товарищ генерал, доедаем». Так и мы поступим.

Мужчины рассмеялись.

— И вам дай бог столько радостных дней, сколько кругов сделали ваши колеса по пути к нам. — Кантаса смущалась, но решила все-таки высказаться. — Вы думаете, что сделали добро только для Били? Нет. Вы всех нас обрадовали. Пришли женщины, увидели Билю — слез не сдержали, а сколько хороших слов произнесли… Вы добрый человек. Дай бог вам легкого пути… — Кантаса замолкла раньше, чем сама хотела.

Биля подошла к гостю, низко поклонилась, хотела поцеловать ему руку, но Кошроков не позволил. Он сам прикоснулся губами к ее натруженной руке, погладил молодую женщину по голове, пожелал ей всех благ, обещал еще приехать.

— Очень просим, очень, — в один голос говорили женщины.

Цурка никак не отставала от Нарчо, норовила забраться на линейку, стоит на задних лапках, передними упирается в ноги Нарчо, машет хвостом, глаз не отводит: возьми, мол, меня. Нарчо гладит собаку по мягкой шерсти.

— Куда ни приедешь — всюду твои друзья, Нарчо, — искренно удивлялся Доти Матович. — Даже собаки тебя знают.

— Так это же Цурка!

— Нарчо — парень известный, — согласился Оришев, легонько похлопывая «ординарца» по плечу.

«Укладывая» на сиденье больную ногу, Кошроков оглянулся. Чоров, желая попрощаться с Кантасой, сделал к ней шаг, но Кантаса насупилась, отвернулась и быстро зашагала прочь. Чорову стало неловко, он сделал вид, будто пошел не в ту сторону. И с линейкой ему не повезло. Кошроков не пригласил его сесть рядом, а Чоров прикинулся, будто не замечает этого:

— Вы не ждите меня. Я догоню. На конеферму едете? Мне надо еще на скотооткормочную базу завернуть. Я раньше вас буду на месте. Недаром говорят: пеший конному не попутчик. Я на машине, стало быть, для меня вы — пешие.

Старый «виллис» сначала покатил под горку, лишь потом включили мотор — иначе он не заводился.

— Ну и «конный», — засмеялся Кошроков.

Однако и Оришев, и Кошроков чувствовали неловкость. Получалось, будто они избегают общества Чорова… Линейка катилась легко. Сытые кони звонко били копытами по каменистой дороге. Женщины, стоя толпой у полевого стана, провожали гостя взглядом. Первым тишину нарушил Кошроков.

— Батырбек, ты заметил — Кантаса не подала руки Чорову.

— Старые враги.

— Почему?

Оришев ответил не сразу: не хотелось обсуждать чужую ссору. Нарчо тоже мог бы дать исчерпывающую информацию на этот счет, но не смел вмешиваться в разговор взрослых.

— Она — стряпуха, — продолжал Доти, — он — первое лицо в районе. Что им делить?

— Обидел он ее… — решившись, начал в конце концов Оришев.

— У Кантасы была корова, она выменяла ее на тулуп погибшего мужа, холила, лелеяла, уберегла от гитлеровцев. Как это ей удалось — неизвестно, говорят, держала животное в погребе, кормила по ночам. Оккупация кончилась. Объявили первый сельский сход. Пришел час восстанавливать хозяйство. Насчет коров установка была правильная: если удастся обеспечить ферму кормами, то и скот следует согнать на фермы. Чоров вгляделся в горные склоны и увидел: чернеют копны сена, заготовленные еще до прихода гитлеровцев. Он решил, что с кормами дело обстоит благополучно, распорядился свести уцелевший скот на фермы. Спустили и другую команду: в целях быстрейшего выполнения плана поголовья скупить коров у колхозников и рабочих сельской местности не по рыночной цене, а по заготовительской. Чоров вызвал милицию, перекрыл дороги, ведущие на базар. Народ заволновался…

Уполномоченный внимательно слушал, повернувшись к рассказчику.

«Директивы — вехи, — думал он. — А вот способ, которым идет от вехи к вехе: напрямик или выбирая, как лучше, — дело исполнителя. Кулов дал правильную директиву — восстановить общественное хозяйство, в частности фермы. Как ее выполнить применительно к конкретным условиям — это уже была задача Чорова. К каждой ситуации нужен свой подход».

— Кантаса, — говорил тем временем Оришев, — не отдавала коровы. Она делила одиночество с Нарчо, и я знаю, как преданно они заботились друг о друге. От пережитого пошатнулось здоровье Кантасы. Нарчо заботу о корове взял на себя, из лесу он возвращался не только с дровами, но и с охапкой прошлогодней травы, в наших местах называемой «милиф». Он добывал ее, шаря под кустами, между валунов, возле деревьев. В траве этой питательных веществ негусто, но все-таки корм. Поили корову теплой водой, так она и держалась на ногах. А когда в доме молочко — знаешь, все-таки легче.

Явились от Чорова: «Отдай корову». Кантаса отрезала: «Не отдам». Корова была к тому времени стельная. Кантаса и Нарчо ждали, что она вот-вот отелится и они заживут по-другому.

Тем временем часть собранных на ферму коров пала. С планом дело не выгорало. Да и упорство Кантасы создавало опасный прецедент. И тогда в дом к ней пожаловал сам Чоров. Он понимал, что вдову уломать трудно. Она знает свои права и объективно заслуживает, чтобы к ней отнеслись внимательно: кто, как не она, тяжело пострадала в период оккупации… Чоров полагался на свой начальнический авторитет и, так сказать, на личное обаяние.

— Я знаю, зачем тебя принесло. Зря стараешься. — Кантаса встретила непрошеного гостя сурово. Сжала губы, напряглась. — Коровы я не продам, если даже золотом будешь платить.

— Ты спишь и видишь во сне корову. — Чоров делал вид, будто не собирается уговаривать хозяйку дома. — Нужна мне твоя корова! Свет на ней клином, что ли, сошелся?

— Я хочу видеть корову в своем хлеву. Мальчик повел ее на выпас — чуть не отобрали. Пришлось гнать стельную корову, как кобылицу, — галопом. Ты бы лучше нажимал на тех, кто у лица оккупантов опахало держал, а мне ты обязан помогать. Я — наседка без детенышей. У меня нет никого… — Кантасе изменило самообладание: плечи дрогнули, из глаз хлынули слезы. Она рассердилась на себя за внезапное малодушие.

В эту минуту Нарчо внес в дом дрова и с силой бросил их на пол. Поленья разлетелись в разные стороны, одно ударило Чорова по ноге. Мальчик, как мог, выражал свой протест против визита председателя. Он тоже прекрасно знал, зачем тот пожаловал.

— Перестань реветь. Я не по поводу коровы приехал. — Чоров мерил шагами комнату, соображая, как вести себя дальше.

— А по поводу чего? — Кантаса уже взяла себя в руки. — Я не из тех, к кому слетаются любители весело провести время. Война опалила мое гнездо, ничего не оставила. Не будь со мной мальчика — совсем было бы плохо. Он меня выходил. Да приласкает аллах моего Нарчо…

— Так было? — обратился Оришев к мальчику, сидевшему с опущенной головой.

— Так, — тихо согласился тот.

Он был удивлен: Оришев до того точно передавал события, словно присутствовал при них сам. Видно, Кантаса рассказала.

— Я рад, что ты оправилась от недуга. Хочу, чтоб ты твердо встала на ноги. За этим и пришел. Собираюсь предложить тебе помощь. — Чоров лгал, но Кантаса поверила:

— Так бы и сказал.

— Я так и сказал бы, да ты не даешь. У меня для тебя хорошие новости: нам выделены большие средства для оказания помощи тем, кто пострадал при оккупантах. Понятно? Тебе мы обязаны помочь прежде всего.

Кантаса усомнилась: «Больно сладко поет. Неспроста это». И спросила напрямик:

— Давно это вы продрали глаза? Вы слепыми щенятами были и вдруг прозрели?

Чоров лукавил:

— Ты же активистка со стажем, а говоришь несуразные вещи. Кто слепым щенком был?

— Те, кто хотел забрать у меня корову. Ну да ладно. Теперь вижу — поняли люди. Дошли слова мольбы. Да еще говоришь — деньги отписали? За это отблагодарю не словами, а честным трудом. За заботу, за уважение готова на любые жертвы.

Чоров обрадованно подхватил:

— Именно на любые жертвы. Нам ссориться нечего. Общее дело делаем. — Он воодушевился. — Жертва — отличное слово. Жертва во имя победы. Эти слова начертать бы над входом в правление колхоза! Если речь идет о победе, что такое одна корова? — Заметив, как Кантаса сверкнула глазами, Чоров поспешно отступил: — Мы тебе отписали солидную сумму. Можешь хоть завтра получить ее в исполкоме. Даже сегодня.

— За деньги спасибо, — сдержанно поблагодарила Кантаса. Чоров снова навел ее на подозрения. — Я в долгу не останусь. У меня есть руки, ноги, слава богу, и голова цела — отработаю. — Кантаса на секунду замолкла, ожидая, что скажет Чоров. Тот молчал. — А корову мою раз и навсегда оставь в покое. Окрепнем, встанем с Нарчо на ноги, я сама пригоню ее на ферму, отдам даром. Но только дайте срок.

Чорову изменила выдержка.

— Тогда и колхозу она не будет нужна! — зло выпалил он.

Кантаса наконец окончательно поняла, что Чоров пытается обойти ее любым способом.

— Какую же сумму вы мне определили? — От возмущения она даже повеселела.

— Это от тебя зависит. — Лицо Чорова озарилось слабой надеждой. Вроде клюнула вдова.

— Как от меня? Сколько захочу, что ли?

— Пожалуй, так. — Чоров затянул на талии широкий армейский пояс — Отдашь корову — одна сумма, не отдашь — другая…

К сказанному Нарчо мог бы добавить, что во время этой беседы он, отведя Цурку в угол, старался разозлить собаку и натравить ее на «благодетеля». Было бы здорово, если бы Цурка прокусила Чорову сапоги или порвала штаны. Но Цурка, как назло, была настроена миролюбиво.

— Отнять у меня сейчас корову — все равно, что грудного младенца лишить молока. Нас двое. Мы голодны. Не надо мне денег, оставьте меня в покое. Вот мое последнее слово.

— Может, все-таки передумаешь?

— Не передумаю.

— А жертва? Красивое словечко?

— О жертвах моих не тебе говорить…

— Тогда пеняй на себя. — Чоров встал, с ненавистью глядя на Кантасу. — Ни по какому делу ко мне не обращайся. Для тебя отныне исполком не существует. — С этими словами он вышел из дома.

Кантаса долго думала: что это значит — «ни по какому делу»? Какие еще могут быть у нее дела к исполкому? Шли дни. Приближалась пора весенней вспашки. Тягла в колхозе осталось мало, говорили — будут пахать на коровах. Это волновало Кантасу. Но ее никто не беспокоил. Если бригадир звал перебирать картофельные семена — ходила. Выяснилось, что не хватит картофельного семенного фонда — понесла почти мешок из своих запасов, когда потеплело и Нарчо открыл яму.

Как-то ранним утром Кантасу разбудил хриплый мужской голос. Нарчо уже не спал. Кантаса выглянула в щель между ставнями. У ворот стоял человек, которому Цурка преграждала путь, заливисто лая.

— Кто это так рано? Ябляга (будь гостем)! — крикнула Кантаса с порога, накидывая на плечи большой платок. Она вышла во двор, цыкнула на собаку. Та послушно затрусила к дому с видом существа, исполнившего свой долг.

У ворот стоял председатель колхоза. В ответ на приглашение войти он только что-то пробурчал. По его мрачному виду было ясно — пришел он сюда не в гости. Из хлева послышалось мычание коровы.

— Я не собираюсь упрашивать. Просто хочу посоветовать тебе согласиться подобру-поздорову. Заплачу по рыночной цепе. — Угрюмый, всегда немногословный председатель и на этот раз не хотел тратить время на то, что и без слов было ясно.

Кантаса знала своего председателя. Мату Маремова поставили во главе колхоза только по причине отсутствия других мужчин. Мату ревностно исполнял указания начальства…

Кантаса не уступила. Чему быть, того не миновать. Коли Самому Чорову отказала, то уж Маремов ее не сломит. Скорей бы открыли детский дом. Тогда можно будет устроить туда Нарчо, а самой, отдав корову, переселиться в аул, где живут родители.

Мату больше ничего не сказал, повернулся и ушел.

Кантаса, повздыхав, решила все-таки отдать корову, когда та отелится. Может, телка удастся оставить себе… Но дальнейшие события разворачивались с быстротой камнепада. Вскоре после ухода председателя пришли двое, обмерили приусадебный участок вдовы. Кантаса подумала, это для определения суммы налога. Но пришельцы, не говоря ни слова, принялись срывать с места и перетаскивать поближе к дому остатки ограды.

— Куда тащите? Рассыплете плетень!

— На топку пойдет, — прозвучал ехидный ответ. — Ограда-то ни к чему. Межи давно распаханы. Помнишь, сама агитировала женщин «все запреты снять». Плетень — тоже запрет, мешает в чужой огород залезть.

— Вас послал Маремов?

— А то кто же? Председатель ясно сказал: «У Кантасы отчуждается половина приусадебного участка». Попользовалась землицей — хватит. Сегодня же вспашем и засеем.

Недолго думая, Кантаса собралась и отправилась в район дать бой Чорову, а мальчику, безуспешно пытавшемуся помешать перетаскивать плетень, наказала: — Ни шагу со двора! Слышишь? Глаз с коровы не своди. Я на них управу найду. Попомнят они у меня этот день!

— Завтра и дом будем передвигать! Ищи скорей управу, — со смехом говорили «землемеры».

Как Чоров посмел лишить земли вдову фронтовика? По мере приближения к исполкому негодование в душе Кантасы росло. Чоров прощелыга, вымогатель… У него на лице не кожа, а жесть. Кантаса поставит его на место, чтоб не зарывался!..

Еще пять минут, и она бы не застала Чорова. Он встретил ее почти у выхода из кабинета, даже не предложил сесть. Под окном фырчала машина. Кантаса не сразу заговорила: не могла отдышаться да и слова исчезли неизвестно куда. Стоит женщина, с чего начать — не знает, внутри все кипит. Чоров не стал ждать, пока она успокоится:

— Я знаю, зачем ты притащилась. Передумала — говори сразу. Мне некогда играть в кошки-мышки.

Кантаса поняла, что и председатель колхоза, и двое «землемеров», и Чоров — одна скала. Любые ее слова, как горох, отскочат от камня.

— Это ты велел отнять у меня приусадебный участок? — вымолвила она все-таки.

— Я, и сюда ты явилась совершенно напрасно. Разве я тебе не сказал тогда на прощанье, что двери исполкома для тебя закрыты?

— Другие двери открыты. Я буду жаловаться!

Чоров презрительно ухмыльнулся:

— Жалуйся куда угодно. Только не господу богу. Он меня в ад пошлет, а у меня бронь на лучшее место в раю. — Чоров натянул пальто, висевшее на нем, точно на вешалке, взял со стола дерматиновую папку с бумагами. — Ты, я помню, толковала что-то о жертвах. Где они? Жалеешь для колхоза куска земли, не говоря уже о корове.

Кантаса поняла: ничего она здесь не добьется. Надо действовать иначе. Она пошла к прокурору — не застала. Писать? Пока с письмом разберутся, опоздаешь посадить овощи в огороде. Ноги стали ватными, в голове гудело. Возвращаться ни с чем нельзя. Крутилась, вертелась по райцентру — вернулась в исполком, прошла мимо двери, где размещался женотдел. Заходить, не заходить? Легонько толкнула дверь — закрыта. Кантаса присела, сама не зная зачем. По коридору, беседуя, шли мужчины. Из их разговора она узнала, что назначен новый директор конзавода.

— Это, значит, я? — спросил Кошроков.

— Да, конечно.

Кантаса вернулась домой к вечеру и пришла в ужас. Отчужденную землю успели вспахать и засеять. От участка осталось соток двенадцать, считая землю под домом, хлевом и курятником. Об огороде даже думать было нечего.

— Многолетними травами засеяли, — уточнил Нарчо, на глазах у которого все это происходило. Они с Цуркой сидели на пороге, вдвоем охраняли корову. Рядом лежал кинжал, с которым Нарчо собирался в партизаны.

Ночью Кантаса не сомкнула глаз. Встав на рассвете, подняла и Нарчо. Решила отвести его к тебе на завод.

— Я помню этот день, — вздохнул Кошроков. — Хорошо помню. — Кантаса ни о чем не рассказывала, просила лишь об одном: пристроить сироту. Ехали сюда — Нарчо поведал мне историю своей семьи. Беды изрешетили кожу на нем… Ничего. Все зарастет, забудется. Правда, Нарчо?

— Ты ординарцем доволен? — спросил Оришев, надеясь, что Кошроков скажет о мальчике что-нибудь доброе.

— Он один у меня. И все на нас двоих возложено. Но мы не ропщем. — Кошроков положил руку на плечо парня и почувствовал, как тот дрожит.

— Кантаса уехала из аула, — закончил Оришев свой рассказ. — Пришла ко мне, говорит: «Возьми мою корову, даром отдаю». Я говорю: «Зачем даром? У нас есть деньги». — «Не надо, — говорит, — ничего. Одного прошу: дай работу». У меня как раз не хватало стряпухи. Я спрашиваю: «Стряпухой пойдешь в бригаду?» — «Пойду, — отвечает, — куда хочешь пойду».

— Да-а. История, — протянул задумчиво Кошроков. Он понимал, что с Чоровым у него нет и не может быть ничего общего. Чорова он отныне как бы отсек от себя. Наступила тишина. Линейка в гору пошла медленней, лошади взмокли от напряжения. Нарчо сидел понурясь.

Кошроков изумлялся только, как это Чорову все сходит с рук. Может быть, Кулов ничего не знает о проделках председателя райисполкома?

2. ЯДОВИТЫЕ ТРАВЫ

Конеферма колхоза «Бермамыт» спряталась на дне ущелья. Длинный навес, крытый соломой, держался на каменных столбах, высеченных из туфа, на таких же балках держалась и крыша, чтоб никакой обвал не грозил конюшням. Справа расположились утепленные стойла — родильни для жеребых кобылиц и нечто похожее на ветлечебницу (оттуда несло неистребимым запахом лекарств). Конюшни были пусты. Несколько десятков конематок паслись на крутых склонах гор под наблюдением лучшего колхозного табунщика — Айтека, сына председателя, о котором Кошроков почти ничего не знал.

Линейка остановилась у дома табунщиков. Облупившаяся штукатурка, два окна без стекол. Дверь висела на одной петле. У коновязи, почуяв лошадей, заржала слепая кобылица. Но, видно, топот и запах были не те, каких она ждала, поэтому гнедая умолкла, повернув голову в сторону линейки, хотя ничего не могла видеть.

— В трауре кобылица, — сказал Батырбек, и пока Доти «выгружал» свою ногу, объяснил: — Тоскует по жеребенку, никак не оправится от горя. А прошло уже месяца два…

Из конюшни вышел хромой старик с большим шрамом поперек носа. Костылями ему служили вилы. Как-то давно во время сенокоса старик стоял, поставив косу вертикально и, опираясь на нее, переводил дух. «Уалейкум салам», — ответил он на приветствие проезжавшего мимо всадника, кивнул головой и в тот же миг острая коса перерезала ему нос. Кое-как обошлось, зашили рану. Увидев гостей, старик заковылял быстрее. Кто же это с председателем? Вроде военный. Не собирается ли забрать лошадей под седло?

— Фикебляга — добро пожаловать! — глухо сказал старик издали, будто извинялся, что быстрей идти не может. — Только нет никого на ферме. Я да слепая кобылица.

— Товарищ по несчастью! — горько усмехнулся Доти Кошроков. Сам подошел к старику, поздоровался за руку.

Тот от неожиданности чуть вилы из рук не выронил. Его смутили погоны: командиры Красной Армии, каких он видел в начале войны, носили петлицы и нарукавные нашивки. А вот Султанбек Клишбиев, бывший правитель Кабарды, щеголял в золотых погонах.

— Где парень? — спросил Оришев, согласно обычаю не называя сына по имени.

— Да не будет сегодня конца твоим гостям, разве он усидит на месте?

Оришев, зная, что старик не выходил из дому с того самого дня, как захромал, спросил с удивлением, почему тот сегодня на ферме. Но тут же вспомнил все. Сын пригонит табун, сам вернется в аул, оставив старика вместо себя. Как же он не сказал до сих пор о важном событии гостю?..

Кошроков подошел к слепой кобылице. Чистокровная кабардинская порода: изящная голова, слегка округленный, как у барана, нос, широкие ноздри, уши, торчащие, словно всходы кукурузы, — все знакомо. Жаль, что слепая. «Для воспроизводства, впрочем, сойдет», — подумал старый лошадник.

— Как это — почему я здесь? Свадьба же! Ты что, забыл? — восклицал тем временем старик. Батырбек покраснел. О сегодняшней свадьбе, назначенной аллах знает когда, говорил весь аул. Свадьба необычная. Каждый волен по-своему расценить ее. Чоров и так зуб точит на Оришева-старшего, ему только дай за что-нибудь зацепиться — с корнем вырвет. Оришев осторожничал, решив устроить свадьбу скромную, тихую, для одних только родственников.

— Дел невпроворот, не только про свадьбу — собственное имя забудешь. Доти Матович, дорогой мой гость, осчастливь нашу семью… Сын женится. Понимаешь?.. Что значит не бывать дома! Целыми днями фермы да бригадные станы. Боюсь прирасти к седлу. Клянусь аллахом, забыл сказать тебе раньше. Спасибо Цухмару, напомнил.

— Айтека женишь? — спросил Кошроков.

— Да. Единственного сына… — Батырбек оживился. — А жених-то вроде меня. До сих пор его нет. Ему бы расчесывать усы, крутиться перед зеркалом, а он носится по горам с табуном. От такого жениха и невеста сбежит.

— Скоро явится, — сказал Цухмар. — Управлюсь с лошадьми, пожалуй, и я на Хуаре примчусь. Посижу, послушаю, посмотрю на людей. Давненько не бывал я на свадьбах.

— Конечно. Без тебя, как без тамады, — совсем развеселился Батырбек.

Хуарой звали слепую кобылицу. Весной у нее появился жеребенок, смешной, крутогрудый. На длинных ножках носился он вокруг матери, как бы приглашая ее полюбоваться сыном — вот, мол, я какой. Мать не видела ни его гнедой масти, ни пушистого хвостика, только по запаху и топоту угадывала она присутствие детеныша, тревожно ржала, если, заигравшись, он уходил далеко, и хлестала себя хвостом по бокам и спине.

— Почему она не в табуне?

— Хуара — мои ноги. У нас с ней кооператив: ноги ее — глаза мои. И ей хорошо — в пропасть не угодит, и я могу передвигаться. Разве не так, Хуара?

Лошадь, словно понимая, что речь идет о ней, повернула голову к беседующим. Из пустых темно-багровых глазниц заструились слезы. Хуара переминалась с ноги на ногу.

— Славный был жеребенок. Айтек все восхищался им. Аллах не дал ему жизни. — Обветренное смуглое лицо с глубокими морщинами у рта и глаз помрачнело. Жилистой рукой Цухмар провел по подбородку, уперся грудью в вилы, воткнутые железными наконечниками в землю.

— Не выжил? — допытывался Нарчо. Ему до слез было жалко Хуару, еще больше жалел он жеребеночка. — Или волки разодрали?

— Нет, не волки! — Цухмар покачал головой. — Сейчас расскажу. Но сначала о Хуаре. — Взяв клок сена, он принялся чистить кобылу, чтобы шерсть ярче заблестела на крупном, красивом теле. Лошадь ласково коснулась знакомой руки бархатистой губой. — Когда перегоняли табун с гор в долину, немцы бросали бомбы в лошадей. Одна бомба разорвалась перед Хуарой, опалив ей глаза. Оба вытекли… Все равно она у нас лучшая конематка. Только не повезло ей в этом году. Погиб жеребеночек. Вот и плачет мать, ждет сыночка своего. Умница!

До войны на Хуаре ездил зоотехник, живший в двух десятках километров от формы. Утром табунщики седлали Хуару и отпускали без седока. Она шла сама и останавливалась у ворот зоотехника, спокойно ожидая, пока тот выйдет. Вечерами зоотехник, подъехав к дому, отпускал лошадь. Скажет: «На ферму», — Хуара послушно поворачивает назад и возвращается в свое стойло.

Ослепшую Хуару продали колхозу в Ставропольском крае. Там на ней возили воду для тракторной бригады. Лошадь все время была в упряжи. Однажды ее отпустили пастись на ночь. Никто не думал, что она может уйти. Утром хватились — нету слепой кобылицы. Думали — волки задрали. Костей, крови нигде не было. Пошли по балкам — тоже ничего не нашли. Увели, решил водовоз, и успокоился. Хуара необъяснимым чутьем через степи, балки, реки, десятки деревень нашла путь к своей конеферме. Сколько дней она шла, неизвестно, но три сотни километров отмахала, ничего не видя. Табунщики как раз были на мосте, когда она заржала, остановившись у этого самого домика. Дескать, вот я пришла, не хочу, чтобы меня продавали. Бока ввалились, шерсть слиплась, ноги еле двигались, но вернулась домой!

Табунщики, чувствуя себя виноватыми перед Хуарой, поклялись никогда с ней не разлучаться. Ее держали в стойле, лишь иногда запрягали в двуколку, чтобы съездить в колхоз за продовольствием или в лес за дровами. Берегли, холили кобылицу.

Весной Хуара ожеребилась. Жеребенок был всеобщим любимцем. Его кормили из рук, поили родниковой водой. Но однажды случилось несчастье — жеребенок вместе с травой съел по неопытности ядовитые листья дурмана. К несчастью, на ферме никого не было в тот момент, когда он, лежа на боку, в муках рыл копытами землю. Слепая мать чуяла беду, плакала, тихо ржала, зовя людей на помощь. Кто знает, может, жеребенок бы и выжил, если бы пососал материнского молока. Он силился встать, но сил не хватало. Вечером, когда табунщики вернулись на ферму, жеребенок был мертв.

С тех пор Хуара не знает ни радости, ни покоя…

— Нету худа без добра, — сказал Оришев, видя, что Нарчо готов расплакаться, — Айтек никакой ядовитой травы на пастбищах не оставил. Всю выдернул с корнями. Ну, правда, схитрил при этом.

Айтек Оришев положил в переметную суму с десяток поллитровых бутылок, наполненных родниковой водой, и одну или две — с водкой. Приторочил к седлу охапку подсушенного дурмана и отправился «в поход». Доехал до самого Кавказского хребта и начал с дальних конеферм, разбросанных по ущельям. Айтек даже родного отца не посвятил в свой замысел, — хотя, быть может, отец подсказал бы ему лучший способ достижения цели. Айтеку хотелось искоренить зло, которое загубило славного жеребенка. Ему казалось, что он в ответе за горе кобылицы, за ее слезы.

На высокогорных пастбищах особенно ценили гостей: там они очень редки.

— Ябляга! Откуда путь держишь, Айтек? — приветливо встречали Оришева-младшего табунщики из разных колхозов.

— Да будет у вас много гостей. Не могу остаться. Тороплюсь домой, — отвечал Айтек с озабоченным видом. — И так задержался в Кисловодске…

Он останавливался на каждой ферме, уверяя при этом, что времени у него ни капли, и лишь особое уважение заставляет его сойти с коня именно здесь. У табунщиков разговор почти всегда об одном и том же — о лошадях, о жеребятах, жеребцах. Но Айтек явился с новой темой. Он просил только держать услышанное в тайне. Все будут знать — отобьют хлеб. Как бы между прочим, он называл адреса приемных пунктов, которые, конечно, выдумывал.

Табунщики слушали и каждый про себя думал: «Ну-у, уедешь — мы уж постараемся». По словам Айтека, в Кисловодске открыли пункты, где принимают подсушенный дурман (он, дескать, лекарственное растение), дают за него хорошие деньги. Впрочем, можно брать и водкой. В подтверждение своих слов Оришев-младший демонстрировал слушателям горлышки бутылок, торчавшие из переметной сумки.

— А что это за пучок? — спрашивали люди, увидев охапку, притороченную к седлу.

— Не приняли. Корневища оборваны. Надо вялить траву вместе с корнями. Весь смысл, говорят, в корнях. А я, дурак, поспешил, — сочинял Айтек.

Если попадались скептики, то Айтек, откупорив бутылку с водкой, отливал им «по глотку» и отправлялся дальше, заручившись обещанием «беречь дурман — ценнейшее лекарственное растение». После его отъезда табунщики бросались на поиски дурмана, выкапывали куст за кустом — лопатой, топором, а то и кинжалом. За неделю в междуречье не осталось ни одного куста дурмана. «Заготовители» ждали Айтека, который обещал каждому: «Хочешь — я возьму тебя с собой. Жди. Через несколько дней я появлюсь у тебя с навьюченными травой лошадьми. Готовься и ты, но учти — ни слова другим».

3. ТАБУНЩИК

Гость смеялся, слушая рассказ о проделках Айтека. Нарчо от восхищения только в ладоши не хлопал. Батырбек вернулся к свадьбе.

— Пора ехать. Прошу тебя, окажи нам честь…

— Как, ординарец? Поедем на свадьбу?

Нарчо всем своим видом словно говорил: «Какой разговор». Правда, он слегка смутился, подумав о подарке, без которого не дадут взглянуть на невесту.

— Как хотите, мое дело — лошади.

— Ну, раз ты «за», что мне остается? Поедем.

Дело принимало неожиданный оборот. Свадьба переходила за «рамки», которые определил Оришев. Он просто думал отдать дань обычаю. А тут вон какой гость пожалует! Теперь обязательно надо послать за Чоровым. А где его искать? Обещал прикатить на ферму. Не прикатил. Не пригласить — кровная обида.

Оришев и Кошроков пошли осматривать конюшни. Как колхоз подготовился к зимовке — видно по ферме. Они шли медленно. В голове Оришева-старшего свадьба уже вытесняла все остальное. Батырбеку послать бы кого-нибудь в аул, да кроме Цухмара никого нет.

— Заспинного бы где-нибудь найти… — Оришев нечаянно произнес эту фразу вслух.

— Это что означает?

Батырбек несколько растерялся, но ответил правдиво.

— Заспинный — по-кабардински «кодза» — человек, который стоит за спиной, то есть заменяет стоящего впереди.

— Верно. Есть такое слово. Кого же ты имеешь в виду?

— Чорова. Он выглядывает из-за спины каждого — первого секретаря, второго, третьего. Один за всех. Един, как бог, в трех лицах.

— Тогда какой же он заспинный: он, скорее, впередсмотрящий, как говорят моряки. Без него с курса свернешь так, что порт назначения не сыщешь.

Батырбек подумал: может, и пришел подходящий момент, чтобы сказать правду о Чорове. Многое можно было поведать о председателе райисполкома. И все же он счел за благо промолчать, чтобы его критика тоже не выглядела «заспинной». Только и проговорил:

— Молод он как руководитель. Конечно, опыт — дело наживное. Но он нахрапом берет, приказами действует. Прямо генерал. Вынесет решение — тотчас рой землю. Вот и роем…

— Как Кулов к нему относится? Поощряет?

Оришев ответил уклончиво.

— Об этом я ничего не знаю. Это для меня сфера недосягаемая. До таких высот даже птицы моих волос не донесут. Подумал и добавил: — Молчит — значит, поощряет. Так надо понимать. Человек высоко сидит, далеко и видит. Кулов же видит Чорова, его дела. Может быть, правда, он не все знает?..

— Хочу надеяться. Я за то, чтобы начальству говорить правду-матку в глаза, не размышляя, знает оно или не знает. Плохо, когда вершителя судеб держат в неведении, но еще хуже, когда он дает втереть себе очки, закрывает глаза на истинное положение дел. — Кошроков внезапно переменил тому: — А соседей своих ты не пригласил?

— Кого именно?

— Я хотел сказать — соседок. — Кошроков улыбнулся, ощутив неловкое чувство. Вопрос мог вызвать подозрения. — Коллегу по должности — Апчару Казанокову. Девушка видная, боевая. Я бы и ее подругу позвал. Тоже боевая. Недаром назначена директором кирпичного завода.

Батырбек понял, что присутствие этих женщин не только украсит свадьбу, но доставит удовольствие Кошрокову.

— Просто не подумал. Исправлю ошибку. Приедем в аул, пошлю и за Чоровым, и за знатными женщинами. Будет свадьба — настоящая! Я-то думал иначе, думал, соберутся двоюродные, троюродные братья — и всё. Теперь придется переиграть — назовем гостей побольше. С приготовлениями справимся. Род Оришевых дружный, многочисленный — все сделают…

— Если я что-то сказал некстати, извини…

— Гость не может говорить некстати. Я просто не хотел широкой огласки. Чем больше гостей, тем дальше слышно музыку. Мне казалось — ни к чему сейчас пышные свадьбы, люди голодают, не каждый поймет, что у меня-то сын один. Скажут: «С жиру бесится председатель». Я ведь клялся на уставе сельхозартели.

— Тогда не надо. — Кошроков решительно поднял руку.

— Апчару я очень уважаю. Толковая. Всего двадцать два, а по уму от матери своей не отстает. Только не любит она Чорова. Ее подруга — того хуже. Встретятся — друг друга буравят глазами. Их души в один кисет не клади — одна обязательно окажется мертвой.

Разговор пришлось прервать на полуслове. Послышался топот копыт, из-за скалы вырвался табун лошадей с отменным гнедым жеребцом впереди. Жеребец шел рысью, как бы любуясь собой. За ним мчались кобылы с жеребятами.

Доти Кошроков замер на месте. Три-четыре косяка — и его завод стал бы выращивать верховых лошадей для армии… За лошадьми мчался рысью и сын Оришева — Айтек, лучший коневод района.

Слепая Хуара, заслышав дробь копыт, вскинула голову. Мордастенький жеребенок подошел к ней, остановился в нескольких шагах. Хуара чутьем угадала, что рядом детеныш, придвинулась к нему, предлагая молоко. Жеребенок понюхал, по запаху понял, что это не его мама, попрыгал и, резвясь, помчался в загон, где его поджидал Цухмар. Приплод в этот раз был отменный: жеребята игривые, смешные, еще покрытые медвежьей шерстью, напоминающие стриженых овец с глазами, похожими на сливы, с лоснящимися черными мордочками. Наиболее любознательные подходили к гостю и смотрели на него. Стоило Кошрокову поднять руку, чтобы приласкать их, — и они со всех ног бросались к матерям. Табунщик загонял жеребят в отдельный вольер, чтобы их не зашибли взрослые лошади.

Подъехал и сам Айтек в черной бурке, в белом башлыке.

— Двадцать семь кобылиц — вся конеферма, — с грустью промолвил Оришев. — До войны — пусть не на полк, но на эскадрона два хватило бы. Скакуны какие были — сказка!

— Сколько всего загублено лошадей? — спросил гость, немало слышавший о потерях колхозного скота в республике. Как погибли лошади Нацдивизии, он знал лучше всех. Об этом не хотелось говорить.

— На пленуме называлась цифра — сорок пять тысяч.

— Целая конармия.

Айтек повесил бурку на столб, к которому была привязана Хуара, деловито подошел к Доти Кошрокову.

— Как удачно вы приехали. Клянусь, лучшего дня не выбрали бы никогда! — сказал он, протягивая гостю свою грубоватую мозолистую руку. Он был высок, строен, быстр в движениях. Загар покрывал обветренное лицо с карими глазами, в которых искрились задор и веселье.

— Да вот стоим с твоим отцом и думаем: ехать на свадьбу или поворачивать оглобли назад, — шутил гость.

— Клянусь, ни одно колесо в вашей линейке не станет кружиться, если не поедете к нам. Как это так — попрать все хабза, все обычаи? Отец, ты что же молчишь?

Батырбек улыбался.

— Я поехал домой. Не прощаюсь. Жду. — Айтек поспешил к своему коню, сел в седло и ускакал. А Кошроков вспомнил юность, времена, когда он участвовал в скачках, устраиваемых во время свадебных торжеств, командовал конным отрядом.

Не раз он несся по скаковой дорожке со скоростью шестьдесят пять километров в час — летел на крыльях, но все равно видел окружающее, следил за соперниками. Однажды случилось вот что: скакун на старте рванул с такой силой, что Доти, который, видимо, расслабился на мгновение, слетел с лошади. Но заезд пошел, фальстарта не дали. Жеребец, оставшись без седока, продолжал скакать как бы по велению жокея, преграждая путь соперникам. Он правильно распределил силы на дистанции и пришел первым.

Это был крек, каких редко встретишь на ипподромах. В жеребце жили спортивный дух, дух соперничества, даже жажда славы. Он «обожал» бурные аплодисменты, музыку, шум на трибунах. Жеребцу давали молоко, овес, яйца, патоку, а иногда даже сухое вино. Доти, который соблюдал диету не хуже балерины, завидовал своему подопечному.

Война застала Кошрокова сотрудником органов внутренних дел. Вскоре он перешел на новую работу, связанную с формированием воинских частей. Уезжая, пошел прощаться прежде всего на конюшню к своему коню, не раз спасавшему его от бандитских пуль, а потом уж к родным и близким…

— Едем? — прервал Оришев воспоминания Кошрокова.

— Да. Поехали.

Линейка покатила в долину.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1. СВАТОВСТВО БЕЗ ЖЕНИХА

Во двор Оришевых народу набилось гораздо больше, чем ожидал Кошроков. Мужчины, разведя огонь в сарае, кололи дрова, свежевали баранов. Подвесив туши к перекладине, они сдирали кожу деревянным ножом, а то и руками. Им помогали мальчишки, носившие воду, которой обмывали внутренности. По комнатам просторного дома, крытого черепицей, сновали женщины. Из двери и окна небольшого прямоугольного флигеля, служившего летней кухней, валили пар и дым. «Все-таки зря я приехал на эту свадьбу, — казнился уполномоченный, — в конце концов, я здесь не в гостях, а в командировке».

Сгустились сумерки; в наступавшей мгле тонули горы, деревья, дом. Кошроков подумал о хозяине. С первой встречи понравился ему Батырбек своим чистосердечием, прямодушием. А к Чорову он испытывал теперь откровенную неприязнь. Все, что довелось услышать о председателе исполкома, настроило его в высшей степени недружелюбно. Таить же свои чувства комиссар не привык.

Но Кошроков не жалел, что выбрал именно Чопракский район. Он сразу заявил: «Поеду в отдаленные места». Тем более эти места связаны с его фронтовым другом Локотошем. Дай бог, чтобы район успешно выполнил план по поставкам молока и мяса, собрал неплохой урожай кукурузы. Тогда уполномоченный будет рад доложить обкому, когда придет срок, об успешном выполнении своей миссии. Как-никак, это очень важная операция, от ее успеха зависит и репутация полковника. Затребует ГлавПУР характеристику на Кошрокова перед тем, как подобрать для него новую должность, — Зулькарней Кулов напишет: выполнил план. Доти Матович усмехнулся, поймав себя на том, что все время думает об одном и том же. Тщеславие?

Нет, не тщеславие, — его одолевает желание скорее вернуться на фронт. Кукуруза — это все же не для него…

Размышления Доти Матовича прервал появившийся Оришев.

— За невестой уже послали? — спросил Кошроков без всякой задней мысли. Если не послали, то его линейка в распоряжении Оришева. Раньше полагалось невест привозить в фаэтоне и в сопровождении полусотни всадников. Среди них многие были с винтовками, будто в пути им предстояло отразить нападение. Кстати, случалось и отражать…

Батырбек не знал, как ответить. Выдержав паузу, он все-таки признался:

— Невеста давно здесь.

— Ах, даже так! Оперативно действует жених.

— Это не жених. Это я действовал.

Кошроков не понял, что значат произнесенные слова. По каменным глыбам, и здесь заменявшим ступеньки, он поднялся на застекленную веранду, — вернее, когда-то застекленную, потому что теперь почти все стекла были выбиты. Как почетного гостя его провели в самую большую комнату, где уже сидело несколько человек. Доти с каждым поздоровался за руку. Два старика усадили его на кровать и сами взгромоздились рядом, по обе стороны. Один из них был Цухмар. Когда он успел примчаться сюда на слепой кобыле?

Вскоре комната уже была набита людьми. Яства подносили из кухни, а затем передавали из рук в руки над головами сидевших за пиршественным столом. Чего тут только не было: отварная птица, нарезанная ломтиками паста из пшена, румяные лакумы, чесночный соус, сыр, овощи, фрукты… На подоконнике высилась тарелка с головой барана, которую по ритуалу предстояло разломать руками на части.

— Батырбек, ты мне объясни: как это ты «действовал»? — вспомнил вдруг Доти Матович.

— Я привез невесту. Сына-то здесь не было…

— Первый раз слышу! — Гостю это показалось невероятным. — В наше время отец ездил за невестой для сына, которого даже дома нет! Такой обычай существовал, но в старину, очень давно.

— Главное не в этом. Главное — невеста отменная. Батырбек правильно сделал, что не упустил ее, — заговорил старый Цухмар, очень довольный, что занял почетное место рядом с Доти. — Замешкайся Батырбек — она бы разводила огонь в другом доме.

В комнате появился человек, одетый по-городскому, в костюме с галстуком, правда, не слишком удачно подобранным, с копной черных волос на голове, крупными, выразительными глазами. Учитель или врач? Оказалось, это директор средней школы. Он сел против Кошрокова.

— Нет, но как же Оришев все-таки позволил себе нарушить обычай? За невестой в крайнем случае должны ехать друзья жениха.

— Разве он живет по обычаю? Не знаете вы Оришева! — заговорил директор школы. — Он и к постановлениям относится, как к обычаям, — творчески. Иначе бы ему не поставить колхоз на ноги! И школа наша из руин — первая в районе! — поднялась, благодаря его помощи.

— Тем более интересно!

— Коли интересно, расскажу. — Оришев провел рукой по усам, как бы вспоминая, с чего все началось. В ауле до мелочей знали эту историю. Батырбек начал, но каждый считал своим долгом добавить что-то, уточнить. Вспыхивали споры. Гости вскакивали с мест, перебивали друг друга, Оришев по праву хозяина требовал, чтобы ему не мешали, и все равно его перебивали каждую минуту. Тогда Цухмар не выдержал:

— Не спросить ли нам самого виновника — Айтека?

— Какой он виновник? — Айтеку разжевали сладенькое да в рот положили. Где он был, когда ему невесту привезли?..

В этот момент в соседней комнате зазвучала музыка. Свадьба набирала силу. В комнату, где шел пир, втолкнули Нарчо. Он, взволнованный, возбужденный, упирался. Цухмар, сидевший рядом с Кошроковым, неторопливо, с достоинством приподнял свой стаканчик. Виночерпий мигом наполнил его. Цухмар поставил стаканчик на тарелку, положил туда же кусочек курицы, протянул «ординарцу». Нарчо поклонился Цухмару, молча принял угощение и замер в ожидании тоста.

Кошроков пытался возразить: нельзя мальчику наливать спиртное. Старик и слушать не хотел: «Гость младшим не бывает. Особенно такой — стремянный дорогого человека». Потребовав тишины, тамада заговорил:

— Знаешь ли ты, что в старину опытные джигиты доверяли своих коней только самым чутким, храбрым и умным парням? Тебя избрал стремянным наш почтенный гость, именитый человек. Будь, сынок, достойным его! Оправдай его надежды.

Раздались голоса:

— Да будет так!

— Амин!

— Клянусь, нам радостно видеть тебя — кость рода Додоховых. Дом твоего отца, Нарчо, стоял на видном месте. Но солнце отпустило ему мало света и тепла. Да прибавит тебе аллах и те годы жизни, что не прожили твой отец, твои мать, сестра… Будь продолжением рода. Да приумножишь ты все то хорошее, чем славился дом Додоховых. Прими, сынок, эту чарку и осуши ее.

Все притихли. Нарчо держался мужественно, только рука его дрожала и водка выплескивалась на пол.

— Да будет солнечно-белой твоя старость, — сказал он, с трудом преодолевая волнение. Поднес стаканчик к губам, но смог сделать лишь глоток, — закашлялся, сморщился. Виночерпий мигом долил стопку. Нарчо вернул полный стакан тамаде, как того требует обычай. Курицу он ел со слезами умиления на глазах.

— Молодец, Нарчо! — похвалил комиссар. — А теперь позови нам Айтека.

Нарчо был рад, его освободили. Но такой тост — это же награда на всю жизнь! Теперь он может считать себя взрослым. Нарчо побежал исполнять поручение. Вскоре на пороге появился Айтек, молча встал у двери в ожидании распоряжений тамады.

— Дорогой Айтек! — ласково сказал Цухмар. — Наш почетный гость, добрый друг Батырбека, хочет узнать историю твоей женитьбы. Гость ничего не знает. А я, клянусь, готов выслушать ее сто раз.

— Калым давал, честно скажи? — Лицо директора школы расплылось в улыбке. Кошроков заметил, что правый глаз у него искусственный, понял, отчего этот молодой мужчина не на фронте. — У невесты мать такая, что без калыма с ней не договоришься. Скажи, дал?

— Где ж мне взять? У меня и денег нет.

— Так мы тебе и поверили. Два миллиона за хребет отнес, а себе и рубля не оставил, — шутил директор школы. Когда он приехал сюда, от школы почти ничего не осталось. Одни развалины. За два месяца он узнал весь аул, со всеми подружился и многое сделал для своих маленьких питомцев. Без веселого, остроумного Аслана не обходилось ни одно застолье.

Между тем свадьба Айтека имела свою, довольно любопытную историю.

После изгнания гитлеровцев воскресли некоторые старые обычаи. Перед войной все уже забыли, как умыкают девушек да и выплата калыма стала редкостью. Теперь же обнищавшие родители требовали плату за дочь-невесту, требовали скот и деньги. Жениху, которому неоткуда было достать требуемое, приходилось тайком увозить возлюбленную.

Похищение грозило и сельской библиотекарше Данизе. Даниза, погрузив на бидарку ящики с книгами для форм, бригад и полевых станов, разъезжала по долине. Айтек познакомился с ней перед самой войной. Отец одобрил его выбор. Началась война, и Батырбек решил поскорее сыграть свадьбу: не сегодня-завтра Айтек уйдет на фронт, и он хотел, чтобы сын уехал женатым. Глядишь — родится наследник, продолжение рода. Но гитлеровцы оккупировали республику, и жизнь словно прекратилась. В памятный день отец и сын, спасая государственные деньги, хранившиеся в банке, взвалили на плечи по мешку, подались за хребет к своим. Слава богу, удалось спасти народное добро. На пути их не однажды подстерегала опасность. Обошлось.

Батырбек вернулся к мирному труду раньше сына. Айтек, воевавший в партизанском отряде, после изгнания оккупантов оказался в специальном соединении по борьбе с бандитизмом. Бои в горах вспыхивали то тут, то там. Гитлеровцы подбрасывали своим приспешникам подкрепление — вооружение, боеприпасы. Преследуя врагов, Айтеку не раз приходилось снова уходить далеко за хребет: иные бандиты пытались бежать в Турцию.

Айтек воевал в горах, а жизнь в ауле текла своим чередом. После ухода отца на войну Данизе пришлось оставить библиотеку и идти птичницей на колхозную птицеферму, где работала ее мать. Тут им голодная смерть не угрожала: яйца, да и куры, утки… Председатель берет себе помногу, Мима — понемножку.

Батырбек не забывал о девушке. Забьет барана — отложит кусок для Данизы: «Доля невесты». Попадется на базаре хорошая ткань — не преминет купить, отослать Данизе, чтобы помнила об Айтеке.

Однажды Батырбек сам сделал большую сапетку из прутьев и отвез ее будущей теще сына — для хранения кукурузы. Корзину он сделал добротную — на три-четыре воза кукурузных початков.

— Что это — в счет калыма? Мы так не уговаривались! — протестовала Мима, худая, как жердь, бледнолицая, остроносая. Она уже не хотела связывать себя с Оришевыми. На это у нее появились свои соображения. Ушей Батырбека тоже коснулся кой-какой слушок. Поэтому будущий сват особенно настаивал на своем.

— Не хочу, чтобы невеста голодала. Увянет.

— Это не твоя забота. Она еще не стала хранительницей огня в твоем очаге. Не ходи в мечеть раньше пятницы, все равно муллу не застанешь.

— В мечеть ходят не ради муллы, а чтобы исполнить долг правоверного. Я с Данизы глаз не спускаю. Забота о ней для меня — все равно что забота о сыне. Этой радости ты меня не лишай. Хочешь не хочешь, а я к тебе ходить буду, станешь ругаться — заберу Данизу к себе. Пусть живет у меня.

Мима ожесточилась духом от бедности и нездоровья и всячески цеплялась за дочь. Без калыма она решила ее замуж не отдавать. Деньги, одежда, живность — все это продлит существование самой Мимы.

— А я? Куда меня денете? Я останусь одна? — взвизгнула она злобно. Лицо ее еще больше заострилось, побледневшие губы сжались. — Одна в четырех стенах?

— И ты переезжай ко мне. Места хватит. Зачем вам тут горе мыкать? Вместе веселей, вместе легче с горем бороться. Каждый день сливочное масло и мед не обещаю, но голодать не будем.

Даниза жила на краю аула. Батырбек, проезжая на горные пастбища или возвращаясь оттуда, обязательно наведывался к ней, что-то привозил. Мима до сегодняшнего дня не сопротивлялась, принимала дары со словами: «Да вернет тебе аллах в большем количестве». Но тут, оказывается, забеспокоился старинный воздыхатель Данизы, уверившийся, что теперь, когда Айтека нет, девушка станет его женой. Забеспокоился и решил поторопить события. «Не может быть, — думал Батырбек, услышав про это, — Даниза поклялась, что будет ждать конца войны. Похоронка на Айтека придет, и то не поверит».

Однорукий агроном до войны не решался свататься ни к одной пригожей девушке, боясь отказа. Теперь, когда вокруг не оказалось достойных женихов, он осмелел, послал сватов к Данизе.

Мать не выдержала. Пусть дочь выйдет за агронома. Будет в доме человек в папахе, оградит их от бед. Не дай бог, чтобы немцы вернулись, но если все же придут — придется все равно забыть про Айтека, даже если к этому дню его не убьют и не искалечат. Так она всем и объявила.

Оришев потерял покой, ездил к работнику НКВД Бахову узнавать, скоро ли Айтека отпустят на побывку. Тот разводил руками — мол, покончим с бандитизмом, отряд вернется в казармы, видно будет. Батырбек теперь уже места себе не находил.

— Род Оришевых никто еще не обскакал. Мы своего не отдадим в чужие руки и на чужое не заримся, — говорил он жене. — Мы Данизу нарекли снохой, она будет нашей снохой.

— Все в руках аллаха, — отвечала богомольная и безропотная жена Батырбека, жившая одними сновидениями. Увидит во сне своего ненаглядного Айтека (видела она его почти каждую ночь) и, проснувшись, семенит к соседке — гадалке. — Лишь бы Айтек вернулся целым, — Она не тревожилась из-за Данизы — невест теперь хоть пруд пруди. Вернется сын — лучшую найдет. Но говорить об этом мужу не решалась.

Воинственно настроенный Батырбек отправился к Данизе. Девушки не было дома.

Мать Данизы ехидно усмехнулась:

— Не за сапеткой ли приехал? — Она была уверена, что Батырбек хочет забрать назад свои дары. — Во дворе она. Слава аллаху, еще не успели засыпать кукурузой.

«Неласково встречает. Значит, чувствует свою вину», — подумал Оришев и, не дожидаясь приглашения, взял табурет, сел посреди комнаты.

— Не за сапеткой я приехал. Пусть она стоит там, где стоит.

— Отрез дочь вернет сама.

— Я не крохобор. Не нужен мне и ситец. Своих подарков назад не беру. — Батырбек кипел от гнева, но старался сдерживаться. — Я приехал не за сапеткой. Я забираю твою дочь. Поняла? Нет на тебя надежды, ты ее не убережешь для жениха. А у меня она будет как за каменной горой.

Миму словно обухом по голове ударили: шутит он, что ли?

— Как это ты забираешь к себе мою дочь? Жениха-то ведь нет. Дай бог, чтобы он вернулся живым, но… Сам знаешь — похоронка на похоронкой идут… Я сама который месяц жду весточки от него, — она не называла мужа по имени: не полагалось.

— Все равно забору.

— Насовсем?

— Мой сын не на время сватался к ней. На всю жизнь!

— Он разве дома? — Мима сделала вид, будто не знает, где Айтек.

— Пока его нет. Пока, поняла? — Батырбек снял папаху, положил ее на колени, ладонью провел по лысеющей голове, покрывшейся испариной.

— Хочешь обидеть меня? Много ли мужества надо, чтобы обидеть беззащитную женщину?

— Ты меня обижаешь. Ты! Я отпишу твоему благоверному, пусть знает, как вы тут заигрываете с агрономом. Дескать, кто на войну ушел, тот назад не вернется. А те, что пылят в тылу, пусть времени даром не теряют — хватают то, что по праву принадлежит фронтовикам. Нет! Я за фронтовиков. Я клялся, когда провожал их на войну, что буду следить за каждой семьей, оберегать ее, чтобы их арба невзначай не опрокинулась…

— Чья же это арба опрокидывается?

— Будто не знаешь. Не твоя, конечно. — Батырбек повысил голос: — Моя арба накренилась, не подопри — уйдет под откос.

— Ты сначала разберись: где твоя арба, где не твоя. — Мима решила принять бой и не уступать. Она и раньше понимала, что схватки с Оришевым не миновать, пусть уж это произойдет сейчас. Да и лучше выпроводить гостя, пока не вернулась дочь, а то еще возьмет сторону Оришева. — Моя арба! И колеса на месте. Как хочу, так и поступлю.

У порога появилась Даниза.

— А уговор? Невеста-то наша!

— Была! — Мать Данизы воинственно подбоченилась. Трудно было сейчас узнать в ней вечно охающую, болезненную женщину. Увидев дочь, вернувшуюся домой так некстати, она испугалась и затараторила:

— Не ставил ты на ней своего фамильного тавра. Видит аллах, хотели мы породниться с тобой, но война решила иначе. Да приведет аллах твоего сына живым и здоровым к родному очагу, однако кто знает, сколько его придется ждать. А к Данизе посватался хороший человек. Не беда, что без руки: голова цела, и слава богу. Нынче с войны иначе не возвращаются: без ног, без глаз, без рук. Ты извини нас, Батырбек, извини и пойми. Я не одна прошу. Пятью устами просим. Кроме Данизы, у меня еще трое. Не лишай нас тепла и достатка…

Увидев названого свекра, Даниза не переступила порог, ушла за дом. По обычаю это означало уважение к старшему, признание его близким человеком. Батырбек почувствовал себя увереннее.

— Что ты просишь пятью устами, — понятно. — Он не повышал голоса, понимая, что каждое его слово и так доходит до слуха Данизы, притаившейся за углом. Пусть она поймет, как неправа ее мать, которая хочет запастись теплом за счет счастья дочери, отдавая ее за случайного человека. — Я беспокоюсь о твоей семье больше, чем о собственной. Кусок хлеба мне в горло не идет, если я знаю, что вы в нужде.

— Аллах вернет тебе твои благодеяния сторицей. Вернется наш отец, и мы в долгу не останемся. Но сейчас не взыщи. Не будет дочь ждать… — Услышанного оказалось достаточно, чтобы Даниза преодолела замешательство и решительно встала на пороге:

— Нет, мама, я буду ждать Айтека. Я поклялась и буду ждать.

— Слышала? — сорвался с места Батырбек, схватил девушку, обнял, прижал к себе. — Спасибо тебе, дочь. Ты отмыла мне лицо, родная. Я всегда знал, что ты достойная из достойных. Я твой слуга, остаток жизни посвящу тебе. Но здесь я тебя не оставлю. Поедем ко мне. Так надежней. Будем ждать вместе. Айтек не за горами, я знаю, где он. Мне Бахов говорил.

— От кого увозишь? От матери?

— От постылого жениха. Иначе не будет покоя ни ей, ни тебе, а мне уж тем более. Тебя тоже не оставлю. Дров надо — съезжу в лес, на мельницу — не поленюсь и на и на мельницу отправиться. И с поля вывезу вашу долю кукурузы.

— Захочет жених умыкнуть невесту, он ее и у тебя найдет. Не смеши людей, Батырбек. Ты немолодой человек. Видано ли, чтобы невесту привозили в дом, где нет жениха?

— Не видано — пусть видят.

Так и перевез Батырбек невесту в дом, а сам чуть ли не в батраки нанялся к матери Данизы. Делал все по хозяйству, хлев починил, сапетку для кукурузы на валуны поставил, чтоб мыши туда не пробрались. Съездит куда-нибудь — для нее прихватит щепотку соли, бутылку керосина; кусок мыла разделит пополам. Сначала женщина отказывалась от услуг свата, потом привыкла. Бывало, уйдет на птицеферму с ребятами на целую неделю, и спокойна: за домом присмотрят. Даже пастух по договоренности с Батырбеком вечерами сам загонял ее буренку в хлев, а утром забирал ее в стадо.

— Видит аллах, не дочь ты выдаешь замуж, а сама при живом муже мужа приобрела, — язвили любители почесать языками. Эти колкости не слишком досаждали матери Данизы, но причиняли боль жене Оришева, хотя она верила в добропорядочность своего мужа, за долгие годы ничем не омрачившего их супружескую жизнь.

Председатель фактически работал на два дома, но испытывал удовлетворение от сознания того, что таким образом сберегает счастье сына. Агроном, сватавшийся к Данизе, пытался воздействовать на Оришева через Чорова. Сельский Совет даже отправил письмо районному прокурору: так, мол, и так, — произвол, пережитки прошлого, объявился мелкопоместный феодал, распоряжается судьбами людей. Районный прокурор приезжал сам, расспрашивал сваху — не чинил ли Батырбек насилия над невестой?

— Дочь не в клетке живет. Захочет вернуться домой, никто ее не удержит. А лишиться заботы Батырбека не хочу, — отвечала Мима.

Так и жила Даниза у Батырбека. Прошло немало времени, пока вернулся Айтек, сейчас опять вот-вот придет повестка, заберут парня на фронт. Тогда жди конца войны. И Оришев-старший решил сыграть свадьбу — так, для отвода глаз, чтобы только было по закону и люди лишнего не болтали. А получилось настоящее торжество. И правда — гости-то какие!

2. СВАДЬБА

— Приехали! — крикнул кто-то в открытую дверь. Сидящие за столом притихли в ожидании достойных людей — таких, которые не входят в дом без того, чтобы о них не оповестили заранее.

В дверях появилась нарядная Кураца, а за ней, сияя свежим, красивым лицом, ее ближайшая подруга Апчара Казанокова. Все встали, кроме тамады, которому не положено подниматься с места ни при каких обстоятельствах.

— Сидите, сидите. Ради бога, не тревожьтесь! — мило улыбалась Кураца, но глаза ее говорили другое: «Вставайте, мужчины, женщина идет!»

— А гость всем гостям, оказывается, здесь! — Апчара ласково взглянула на Доти Матовича, протянула ему руку — Знала бы, что вы тут, не упиралась бы. А то не хотела ехать. Дел невпроворот. Готовимся к зиме.

— Я же говорила, что он обязательно будет на свадьбе, — засмеялась Кураца.

— Ты гадалка. Все знаешь.

Потревоженные гости долго рассаживались заново, шумели, уступая старшим более почетные места. Церемония усаживания, как правило, у кабардинцев длится долго. В эти минуты люди как бы решают, кто чего достоин. Каждый обязан занять подобающее ему место, но не прослыть нахалом и не оказаться чересчур скромным. Учитель предлагал посадить женщин на кровать рядом с уполномоченным по хлебу, но Кураца и Апчара наотрез отказались: велика честь даже для «руководящих» женщин.

— Что вы, ни за что не сядем. Женщины вообще не должны садиться за стол в мужской компании. Это мы, нахалки, влезли сюда, — беспощадно бичевала себя директор кирпичного завода.

— Ты не женщина, ты директор! — расхохотался Аслан.

— Правильно Кураца говорит. Не сядем. Директором ее сделала война, но женщина все равно есть женщина… — Апчара, заступаясь за подругу, дала понять, что свое общественное положение она считает случайным.

Кошрокову, конечно, было бы приятно сидеть рядом с Апчарой и Курацей. Но и старики неумолимы — ни за что не позволят женщинам сесть на кровать.

Наконец все утихомирились. Тамада приступил к исполнению своих обязанностей. Стаканы мигом наполнились. Тоста не было, просто «наказывали» женщин «за опоздание». Они подчинились — пригубили. Тамада хотел, чтобы Кураца и Апчара чувствовали себя непринужденнее.

— От века имя женщины мы связываем с домом и семьей, — медленно заговорил Цухмар. — Народ всегда чтил женщин; недаром возникла пословица: делишь тушу — жирный кусок отдан женщине. Почему? Потому что она не одна, у нее уже есть или будут дети, и то, что она сама съест, становится пищей для ребенка. Я гляжу на двух женщин, сидящих передо мной. Это не простые женщины. Разве не так? Сколько людей с папахой на голове ходят у них под их началом! Нынче женщина — погонщица, мужчины — волы…

Аслан не согласился:

— Арбу тянут волы, а не погонщица.

Раздался смех, завершивший спор.

Кураца и Апчара переглянулись. У Апчары зарделись щеки, заблестели глаза. Доти ласково поглядывал на обеих, но чаще его взор привлекала Апчара, он вспомнил, как Оришев-старший с восхищением говорил о ее уме. А ведь девушке и правда едва за двадцать. Доти Кошрокову за сорок. Ему бы снова жениться, но идет война, неровен час — жена станет вдовой, ребенок — сиротой. Выживет — видно будет…

— …Это женщины новой судьбы, — говорил тем временем Цухмар своим глухим, ровным голосом. — Кураца подставила плечо под нелегкую ношу. Громадина завод. Ее очаг такой, что из высоченной трубы дым виден за тридевять земель. Дымит завод — значит, работает, черепицу, кирпич выдает…

Батырбек добавил:

— И народ благодарит директора. Крыша над головой не течет.

— А наша Апчара? Во главе колхоза стоит, скачет в заезде с такими мужчинами, как Батырбек Оришев. И скачет ведь — да не обидится на меня наш председатель — стремя в стремя. Когда-то родилась пословица: у женщины волосы длиннее, но ум еще длиннее. Выпьем же за наших женщин!

— Неправда, про нас говорят по-другому: волос долог, ум короток, — запротестовала Апчара из любви к истине.

— Это не о таких, как вы. Вы совсем другие, — не отступал тамада.

— Мужчины пьют стоя! — выкрикнул директор школы.

Мужчины встали, зашумели, принялись чокаться с женщинами. Каждый осушил свой стакан до дна, демонстрируя уважение к тосту.

Директор школы и правда любил сострить.

— Какие самоуверенные! Я ведь ясно дал понять, что встают мужчины, а вскочили все.

Гости смеялись.

Завязался оживленный разговор, все шутили, перебивали друг друга. Только Кошрокова перебить не смел никто. Воспоминаниям не было конца. Тост следовал за тостом, и каждый претендовал на призовое место в негласном соревновании.

Нарчо не спал. Иногда, найдя повод, он заходил в комнату, где пировали старшие, чтобы послушать, о чем они спорят, и ждал, когда же наконец начнут петь старики. Мальчик любил народные песни, слушал их с волнением, старался запомнить слова мудрости. Покойная мать учила: когда делят баранью голову, самому младшему дают ухо, чтобы он прислушивался к мудрости старших, подрастет — дадут губу: пусть произносит умные слова, прославится — получит глаз, ибо нет ничего дороже глаза. Мальчику хотелось увидеть, кому что дадут.

Батырбеку хватало забот. Ему то и дело приходилось бегать — отдавать распоряжения, следить за тем, чтобы никого не обошли вниманием.

— Не пора ли провозгласить тост за жениха? — Кошроков, наверное, собирался сам произнести какие-то слова, но Цухмар, верный традициям, не любил, чтобы опережали события.

— Пора, пора! — Апчаре хотелось послушать Кошрокова, она вспомнила, как они в Сальских степях праздновали первую маленькую победу — захват высоты. То была капля, а комиссар полка еще тогда предсказал «ливень побед». И он уже льется, этот ливень…

— Зовите сюда Айтека, — сдался Цухмар.

Айтек переступил порог, а точнее сказать — его втолкнули в комнату Нарчо и юноша, изъявивший желание быть до утра шао кот, то есть стремянным жениха, исполнителем его поручений.

Наконец-то тамада поднялся со своего места. Это был тот случай, когда не встать он не мог.

— Дорогой мой сын! — начал Цухмар. — Твой отец не с краю стоял в толпе, когда делили мудрость, думаю, он оказался очень близко к руке дающего. Твой отец всегда думал о продолжении рода. Теперь эту обязанность взвалил на свои плечи ты. Не думай, будто тебе досталась легкая ноша. Нет, под этой ношей гнутся спины, да еще как. Мы знаем, плечи у тебя крепкие, руки чистые и сильные…

— Мешок денег тащил, — не выдержал Аслан, хотя прерывать тамаду не полагается.

— Да, сберег народное добро. То добро, что ты обретаешь сегодня, тоже требует бережного отношения. Любовь, говорят, — молоко со сливками, не убережешь — прокиснет. Сохранишь любовь — сохранишь родной очаг, землю предков. Прими, сынок, эту чарку, «утверди» мои сладкие слова горьким питьем.

Айтек обеими руками принял стакан, поставил его на ладонь левой руки и, поддерживая правой, сделал шаг назад.

Кошроков смотрел на Айтека восхищенным взором и в душе ему немножко завидовал; взгляд его внезапно встретился со взглядом Апчары, сидевшей напротив, оба вздрогнули и, смутившись, словно по команде, повернули головы к Айтеку.

— Твои слова запали в душу, — запинаясь, негромко говорил взволнованный жених. — Будь я скалой, их бы и на этой скале можно было высечь. Да будет мудрость всегда твоим посохом, а дорога твоя — долгой. — С этими словами Айтек не спеша осушил чару с «горьким питьем» и протянул пустой стакан виночерпию.

— Пусть превратится горькое питье в материнское молоко! — воскликнул Цухмар: больше он ничего не успел сказать.

Вихрем влетел Чоров на веранду.

— Гуп махо апши — пусть к добру будет ваша компания! — Все всполошились, поднялись — за исключением уполномоченного и Цухмара, — Клянусь, сегодня не тот случай, когда гость гостю не по душе, а хозяину — оба. Чем больше гостей сегодня, тем больше и радости. Хоть я и гость незваный, полагаю — найдется и для меня местечко, если не рядом с тамадой, то где-нибудь неподалеку…

— Да усыплет бог твою дорогу зерном счастья. Мы сами искали тебя. Двух всадников послали. Ни один еще не вернулся. По всему району ищут, — оправдывается перед Чоровым Оришев-старший.

— Я не опоздал?

— Ты всегда вовремя. Впрочем, попробуй ответить тебе что-нибудь другое, — нашелся Аслан. Он глянул на Кошрокова, с удовольствием заметил на его лице одобрение и весело рассмеялся.

— Вовремя, вовремя, — сказала Апчара.

— Хоть и опоздал малость, — не утерпела Кураца.

Цухмар тоже подал голос:

— Успеешь наверстать упущенное.

— Ты прибыл, как гость, знающий себе цену, — сказал уже серьезно директор школы. Он помнил, что на вечеринки самые достойные люди аула приходят лишь к тому моменту, когда торжество наберет силу. Тогда-то все видят — появился «гвоздь программы». Эту традицию прекрасно знал и Чоров и всегда заставлял себя ждать. Даже когда на торжество съезжались «птицы повыше», все равно Чоров оставался верен себе. И уж не дай бог, чтобы, не дождавшись его, закончили пир — не простит.

Чоров торопливо пожимал всем руки, не обращая внимания на колкости Аслана. Айтек, воспользовавшись суматохой, выскользнул за дверь. Слова «гость гостю не по душе» не миновали ушей Кошрокова, осели у него где-то в глубине души, как камешек, кинутый на дно ручья. Чоров не заставил долго упрашивать себя. Он быстро выбрал место и сел.

— Доти Матовича я ищу по полевым станам и фермам, а он, смотри ты, здесь пирует.

— Ты со свадьбы на полевой стан заворачиваешь, а я наоборот, — парировал уполномоченный. Раздался одобрительный хохот. Чоров понял, что словесный поединок обещает быть трудным; шумный гость переключился на женщин.

— Женскому руководящему составу салам! Персональный каждой.

— Да выпрямит аллах твои дела. Ты очень щедр. — Кураца язвительно усмехнулась. Ее подруга не хотела пикировки на свадьбе и под столом тихонько толкнула Курацу ногой.

— Да будет добрым знамением наша встреча. — Апчара с милой улыбкой протянула Чорову руку.

— Ты приехал на машине? — разошлась от выпитого вина Кураца.

— Да. А что? — Чоров не заподозрил подвоха в вопросе старой знакомой.

— У тебя на заднем сиденье не найдется для меня местечко?

— Почему на заднем? Я тебя на переднее посажу! — Чоров надеялся выйти из положения, сделав вид, что ничего не понимает.

— Нет, впереди пусть другие едут…

Чоров понял, что сел неудачно, слишком близко от Курацы. Теперь ему придется все время видеть ее, слушать ее колкости. Но делать нечего, менять место на пиру неприлично, придется терпеть.

— Я бы осмелился провозгласить тост, — почтительно обратился к Цухмару Кошроков.

— Желание гостя — закон для хозяина, — коротко ответил тамада. Все поддержали его:

— Просим, Доти Матович!

— Внимание, товарищи. Тихо!

— Кто-то здесь обронил фразу: «Война на половине остановится, и то хорошо», — начал бывший полковой комиссар. — Что и говорить, есть такая пословица, потому что бремя войны всегда тяжко, воюющий народ всегда ходит в рубашке, сшитой из пламени. А эта война особенная, она опалила и тела людей, и души. И поэтому мы не имеем права кончать ее на половине. Мы обязаны довести ее до конца. Сейчас, слава богу, наши воины стучатся в дверь тех, кто навязал нам эту войну. Дверь в логово врага прикладами будет разбита в щепы, если ее не откроют, если враг не бросится к ногам советских солдат вымаливать пощаду. Победу мы уже ясно видим перед собой, уже различаем ее очертания. Как солнечный диск, она медленно, но неуклонно движется к зениту; скоро ее теплом, точно солнечным, будет согреваться все живое на земле…

— За победу, одним словом. — Чоров явно грубил, перебивая гостя.

— Да, я хочу провозгласить тост за победу. Ты прав, — Кошроков разгадал состояние Чорова. — Но ты спешишь. А я еще одно хочу добавить. Когда люди прощаются и нет уверенности, что судьба скоро вновь сведет их вместе, они говорят: да встретимся мы с чистым лицом — то есть с чистой совестью. Судьба вот-вот сведет нас с победой. Я хочу предложить тост за то, чтобы мы вышли ей навстречу в самый светлый и торжественный день нашей жизни с чистыми лицами, с чистыми душами… Я разбогател, познакомившись с вами, творцами победы. Другого богатства я себе не желаю. Вы покорили меня. Я счастлив, что сижу здесь. Самые счастливые глаза те, что увидят День Победы. Да увидят ваши глаза этот день!

— Хорошие слова. Словно стихи! — задумчиво проговорил директор школы. Дождавшись, пока все выпьют, Аслан шутливо добавил: — За глаза Чорова, Батырбека, Доти Матовича, Цухмара, Айтека и всех других я пил с удовольствием, но за глаза Апчары надо пить отдельно.

Все рассмеялись.

Апчара благодарно посмотрела на Аслана. Она не пила, но заставила себя из почтения к тосту сделать два глотка. У Чорова косой рубец на шее налился кровью. Председатель райисполкома понял, что скрещивать меч с полковником даже в шутку рискованно.

Через некоторое время он вскочил:

— Настал и мой черед. Можно?

— Когда есть, что сказать, не надо ждать, пока слова потускнеют. — Цухмар кивнул головой в знак согласия.

— Мои слова не искрометные… — Чоров явно рисовался, резким движением рук одернул гимнастерку на впалом животе, поправил пряжку широкого армейского пояса, — но и ржавчины на них нет. Доти Матович предложил красивый тост. Глубокий по смыслу — за чистую совесть воина на фронте и труженика в тылу. Очень правильный тост. Но у меня есть добавление. За воинов говорит уже одно то, что они на фронте, да и орудийные залпы салюта в нашей столице звучат в их честь. Я хочу сказать о тех, кто в тылу, хочу, чтобы отцы, матери, братья, невесты и сестры встречали своих воинов-победителей тоже с незапятнанной совестью. Чтобы никто из них не ставил личные интересы выше интересов фронта, интересов победы. А это значит, что каждый из них должен быть готов на жертвы, на самопожертвование во имя высокой цели, это значит уметь туго затягивать пояс, отказывать себе в последнем куске хлеба. Вот за это я предлагаю выпить! — Чоров в запале чокался с каждым так сильно, что стакан в его руке грозил расколоться.

И тут поднялся Аслан.

— Я учитель, — сказал он просто. — Мой долг — добиваться от учеников, чтобы они понимали истинное значение тех слов, которые произносят. Товарищ Чоров, я думаю, не совсем верно употребляет слово жертвенность.

— Разве я твой ученик? — резко прервал Чоров директора школы.

— Дайте договорить, — заступилась за Аслана Апчара, догадываясь, что тот скажет все, что надо.

— Я о такой чести и не помышлял никогда. — Аслана тоже голыми руками взять было трудно. — Допустим, командир видит: солдату по щиколотку грязь в окопе, а он в одних ботинках. Командир снимает свои яловые сапоги, отдает их солдату — это жертва. Хоть и небольшая. Другой видит бедную вдову в лохмотьях — снимает с себя гимнастерку, дарит ей — это самопожертвование. Но если за счет средств, выделенных на восстановление школы, заставляют строить телятник колхозу, какое уж тут самопожертвование, какая жертвенность?

— Правильно. Молодец, Аслан. — Апчара чуть не захлопала в ладоши.

— Нет. Это не самопожертвование и не жертва, — заключил Аслан, — это грабеж. Товарищ Чоров просто ограбил детей, чьи интересы был обязан соблюсти. Слова надо употреблять в их подлинном значении.

Кошроков догадался, что это Аслана вызывали в поле на «выездное» заседание, чтобы заставить его строить телятник.

— Клянусь хлебом, ты слова брал из моего сердца! — воскликнула директор кирпичного завода.

— Я за жертвенность в лучшем смысле слова! — Чоров, пытаясь сделать хорошую мину при плохой игре, не стал продолжать разговор при уполномоченном, а то чего доброго возьмет услышанное на заметку.

— Молодежь хочет поглядеть, какой кожей подбиты ваши ботинки! — В дверях появился радостный Нарчо, старавшийся казаться взрослым. Увы, неокрепший мальчишеский голосок явно подводил его.

За столом оживились. Кошроков был не прочь посмотреть танцы. Сам он, конечно, не сможет танцевать. Все равно. Надо размяться, нога совсем затекла.

— Вот хорошо! Пойдемте!

За Кошроковым пошли все.

3. ТЕЛЕФОНОГРАММА

— Тряхнуть бородой? Пожалуйста! — шутил Аслан.

— Я лично могу тряхнуть палкой, — отвечал Кошроков.

Гости поднялись, гремя стульями, и гуськом потянулись во двор. У самого входа в дом молоденькие парнишки дружно и звонко хлопали в ладоши, отбивая танцевальный ритм. Нарчо был назначен распорядителем танцев. Когда гости выстроились полукругом, он громко выкрикнул, словно подавал команду целому эскадрону.

— Кафу! Лучшую кафу!

Гармонистка заиграла кафу — старинную танцевальную мелодию. Молодые, оказывая честь старшим, били в ладони с необыкновенной силой — так, что даже заглушали музыку. Честь выйти первому принадлежала, конечно, Кошрокову, но он стоял неподвижно, опираясь на палку. В круг вышел Чоров, решил показать, чем подбиты его хромовые сапоги. Он четко отбивал ритм. Красивая девушка составившая ему пару, не отрывала глаз от ног партнера, зная, что в танце мужчина может придумывать любые па, а женщина должна подлаживаться под него, чтобы движения обоих, выглядели согласованными. Танцор то плыл по кругу, то неожиданно подскакивал, казалось, он даже нарушает ритм.

— Брось подскоки, ты не футбольный мяч! — с иронией бросила Кураца. Чоров стал двигаться более плавно. Он чувствовал себя на коне. Прищурив и без того узкие глаза и вытянув руки, словно с высоты своего величия глядел он на девушку, на ребят, призывая их хлопать сильней. Кошроков оценил: умеет плясать Чоров! Эх, была бы цела нога, и он попробовал бы свои силы.

После Чорова и Аслана наступила небольшая заминка. И тут Апчара вышла из толпы, встала, стройная, улыбающаяся, перед Кошроковым, еле заметным наклоном головы приглашая его на танец. Парни ударили в ладоши с неимоверной силой — у присутствующих чуть ушные перепонки не лопнули.

Доти приподнял палку, отстраняясь, — дескать, пожалейте, ради бога, и так стоял, не зная, как поступить дальше. На помощь ему пришел Нарчо. Ловко пристукнув каблуками, отчего они словно вонзились в землю, паренек остановился возле Апчары, давая понять, что принимает вызов вместо своего комиссара.

— Молодец, Нарчо! — похвалил «ординарца» Кошроков.

Заиграли плясовую, и Апчара поплыла по кругу за юным джигитом. Нарчо шел на пальцах, оттого казался ростом почти с партнершу. Его сверстники, оценив и находчивость и смелость товарища, хлопали, не жалея сил, хлопали виртуозно — то громче, то тише.

Кошроков, не отрываясь, глядел на Апчару. Вспомнились ему сейчас бои на берегах Сала. Днем и ночью комиссар убеждал воинов, что нет лучшей доли, чем смерть в бою с врагом, и сам готов был в любую минуту отдать свою жизнь за Родину. Это были не красивые слова. Кошроков не рисовался. А с той минуты, когда он узнал, что Узиза, жена, погибла от бомбы вместе с ребенком, которого носила, он даже нарочно искал гибели. У Сапун-горы под Севастополем он повел в атаку штурмовые группы; каждой вручил красное знамя и приказал водрузить на вершине горы. Одно из них нес сам и надеялся: погибну со знаменем в руке. В этом бою пало много наших бойцов, но Доти остался жив. Он мучился, считая решение судьбы несправедливым. И лишь сейчас, в эту минуту, любуясь танцующей милой девушкой, он впервые с необыкновенной силой почувствовал жажду жизни. Она была столь же неодолима, сколь и его желание умереть под Севастополем.

Зрители бурными аплодисментами вознаградили Апчару и Нарчо за темпераментную пляску. Кто бы мог подумать, что такой шкет, как Нарчо, способен танцевать, словно взрослый джигит! Апчара, счастливая, разгоряченная, вернулась к Кошрокову.

— Великолепно! — наклонился к ней комиссар.

Танцы были в самом разгаре. Аслан снова вышел в круг, желая перещеголять Нарчо. Но пальма первенства осталась за «ординарцем». Он ловил на себе одобрительный взгляд комиссара и завистливые взоры сверстников. Уже опустилась ночь, но сна у гостей не было ни в одном глазу. Еще не оперившиеся юнцы старались продемонстрировать в танце и грацию, и темперамент, и достоинство, и лихость. С парнишками плясали взрослые девушки, смотревшие на них, как на детей. Их женихи в этот миг были где-то далеко на фронте…

Комиссар заметил, что глаза танцовщиц грустны, от этого и ему самому стало грустно. Он думал о трудной судьбе этих девушек, о том, что иные из них так и останутся одинокими, не узнают счастья материнства. А ведь они заслужили это счастье беззаветным трудом, теми жертвами, на которые пошли ради общего дела. Они и дали пример того настоящего самопожертвования, о котором сегодня шла речь… Ни гармоника, ни дружный смех, ни разговоры не прерывали мыслей Кошрокова.

Время близилось к рассвету. Батырбек снова позвал гостей к столу. Кошроков, конечно, слегка жалел, что ему не удалось показать, чем подбит его единственный сапог (раненая нога покоилась в валенке), но не терял надежды когда-нибудь расстаться со своей палкой. Войдя в комнату, он остановился: перед местом, которое занимал тамада, лежала баранья голова.

Почетному гостю, видимо, предстояло разломать ее в соответствии с ритуалом. Со двора доносились шумные возгласы, музыка и голосок Нарчо, захмелевшего от комплиментов.

— Не споют ли девушки? — попросил Кошроков, давно не слышавший народных песен.

— О, у нас есть отменные певицы, — охотно отозвался Аслан. — Я их сейчас позову.

— Как, тамада? — спросил Чоров, полагая, что Цухмар покачает головой: «рано еще». Но старик неожиданно согласился:

— Песня — первая гостья на свадьбе.

— Тогда по одной до песен. Нет возражений? — Чоров наполнил чарки. — Подкрепим силы, да и продрогли мы во дворе. Кому что — говорите: вино, водку, коньяк?

— Наливай, — смеялась Апчара. — Мужчинам коньяк, нам — вино.

И тут заговорила Кураца.

— Если разрешите, я скажу два слова. — Она ни на кого не смотрела и лишь теребила кончик шелкового платка, которым была повязана ее голова. Губы ее дрожали. — Аслан прав. Слово должно быть точным. И мысль, которую оно выражает, тоже пусть будет точной и справедливой. Товарищ Чоров говорил о необходимости жертв, о последнем куске хлеба. Дескать, отдай этот кусок фронтовику, и ты приблизишь час победы. — Кураце было трудно говорить, она и смущалась, и сердилась одновременно, и старалась не выказать давней нелюбви к Чорову. — Мы ли таим кусок хлеба? Видели, кого у нас на заводе мы зовем рабочими? Мальчишек. Девчонок. Стариков. Они и землекопы, и формовщики, и машинисты, и истопники, и экспедиторы, и коногоны. Что они едят? Сколько раз на дню случается с кем-нибудь голодный обморок? Апчара знает — у нас есть навес, куда ставят бутылки. Принесет с собой работница пол-литра молока — сыта, есть силы трудиться целый день. Но нередко они приходят с бутылкой воды. Весной ты, товарищ Чоров, чуть не лишил детей наших работниц молока. А это уже было бы не жертвой во имя фронта, а жестоким безрассудством. Дети должны вырасти, они — будущее народа. А у них живот к позвоночнику присох… — Кураца не выдержала и расплакалась.

— Ну хватит. Ты на свадьбе. Нечего омрачать чужое торжество. — Апчара обняла Курацу за плечи, привлекла к себе. — Ты не на пленуме, не на активе, хотя, впрочем, на пленумах из тебя слова не вытянешь. Все всё поняли. Только одно неясно — за кого ты предлагаешь пить?

— За рабочий коллектив завода! — нашелся Аслан и вышел, вспомнив про обещанных им певиц.

— Что наболело, то и сказала.

Кошроков ничего этого прежде не знал. Он понимал, что и в тылу живется нелегко, но чтобы от голода падали — не представлял себе.

— Да, мы не только кровью солдат завоевываем победу, — мы ее выстрадали всем народом, — задумчиво и печально произнес он. — Долгожданная победа станет лучшим памятником тем, кто за нее погиб, наградой всем, кто пролил кровь, кто трудился ради нее. Я поднимаю чарку за рабочих, колхозников, за ребятишек, чье детство исковеркала война. Вы видели их сейчас, видели Нарчо. Как они хотят казаться взрослыми! Да они и так взрослые — столько пережить… За их мирное, безмятежное будущее!

Чоров хотел что-то сказать, но в это время в комнату вошли три девушки в сопровождении Аслана и гармонистки.

— Внимание, песня!

— Про войну! Спойте ту, что поете в поле, — просил Батырбек.

— Спойте про войну, — попросил и Цухмар.

Девушки перешептывались, решая, с чего начать. Тем временем в дверь протиснулся раскрасневшийся и озабоченный Нарчо с листком бумаги в руках. Комиссар удивился:

— Ординарец, ты не спишь до сих пор?

Вместо ответа Нарчо протянул своему директору листок бумаги:

— Телефонограмма. Из сельсовета принесли. Я расписался.

Звонил Кошрокову бухгалтер — единственный, кто остался на конзаводе. Он сообщал, что получен наряд на три десятка кобылиц для завода. Так как срок наряда истекал, то бухгалтер счел необходимым немедленно поставить об этом в известность директора. Не получишь вовремя маточное поголовье, — потом когда еще удастся добиться его снова.

Девушки запели старинную народную песню про Адиюх. Юный джигит усадил в седло любимую, сам сел сзади и повез невесту в свой дом. Джигит пел об Адиюх, о высоком небе, в котором отныне засияет еще одна звезда — его любовь. Всадник не спешил — хотел насладиться дорогой счастья. Вдруг из лесной чащи выскочил зверь. Лошадь от испуга шарахнулась в сторону, и влюбленный выронил из рук свою судьбу. Девушка ударилась головой о камень и скончалась на руках жениха. И он в отчаянии запел песню о безграничном горе, превратившем день в ночь, дорогу радости в дорогу печали. Песня заканчивалась словами о том, что неразделимы счастье и горе в жизни, что они — лезвия одного кинжала.

Цухмар, эту песню слышавший, может быть, не одну сотню раз, ласково похвалил девушек. Теперь зазвучала песня о войне. «В степях Украины лежат кости наших женихов», — печально пели девушки. По щекам гармонистки текли слезы, она не могла их вытереть…

Кураца сидела с поникшей головой и тоже плакала, Кошроков и Апчара понимали ее. Казалось, песня сложена об Аслануко, погибшем на Дону. Громко застонав, Кураца вдруг сорвалась с места и выбежала за дверь.

— Хватит. Тут не плакальщицы собрались. Тут свадьба, и нечего расстраивать людей. — Чоров хотел прервать песню, но остальные запротестовали.

— Пусть поют! — первой воскликнула Апчара.

— Не мешай. Это не простая песня, это гыбза — горькая песня невест, оставшихся без женихов. — Кошроков сам еле сдерживал слезы, вспоминая Сальские степи. О, сколько близких и родных осталось там! Скоро война кончится, дни ее сочтены. Но еще немало жизней будет принесено ей в жертву…

Девушки, кончив петь, собрались уйти, но тамада остановил их:

— Подождите, голубки мои. Растревожили вы сердца, души растравили, да так, что мы не сдержали слез. Это неплохо. Дай бог, чтобы плакали только от песен. — Цухмар обратился к виночерпию, надвинувшему на глаза папаху, чтобы не были видны его мокрые глаза. — Налей-ка девушкам по чарочке.

— А ты, Чарочка-Апчарочка, угости их чем-нибудь вкусным, — добавил Доти Матович. — Хорошо они поют. Я не слышал этой песни. Кто ее сложил? Кто этот безымянный певец народного горя?

— Это песня горьких лет, — проговорил Аслан. — Теперь возникнут иные песни, радостные, победные. Скоро война остановится там, откуда она двинулась на нас. А ее зачинатели запоют «шишхаег» — плач над конской гривой. Хорошо смоется тот, кто смеется последним.

4. НЕЗАЖИВАЮЩАЯ РАНА

— А существует песня о Нацдивизии? — спросил комиссар.

— Я не слышала, — призналась Апчара. — Может быть, где-нибудь поют, но до нас не дошла. Песня, она как распространяется? Где-то сочинят, и песня начинает ходить от фермы к ферме, от аула к аулу.

— Нет, — убежденно сказал директор школы. — Песни о Нацдивизии нет, хотя Нацдивизия — это незаживающая рана народа.

— Почему? — Кошроков вглядывался в лица.

— Кто знает. Видимо, есть причина… — неопределенно сказал Чоров.

Девушки, покидая комнату, встретились в дверях с Курацей, возвращавшейся к гостям. Кураца хотела уехать домой. Ее с трудом усадили на место.

— Незаживающая рана… Она будет кровоточить долго, — тихо вымолвила Апчара. — Может быть, еще не пришла пора для песен о ней.

— Да, незаживающая рана, — поддержал Апчару Кошроков. — Нацдивизия — детище народа, пример его истинного самопожертвования, желания отдать все ради победы. В детстве я слышал песню, где говорилось: «Я кожу свою сниму с себя, чтобы защитить тебя от холода». Так поступил и наш народ — снял с себя, что называется, кожу. Дивизия саблями встретила танки и мотопехоту противника, но кавалеристы не струсили. Те, кто оказался в тылу врага, сумел вернуться на Кавказ в надежде продолжить борьбу в родных горах. На них вины нет. В первые годы войны в окружение попадали и батальоны, и полки, и дивизии, и целые армии. Они пробивались к своим через линию фронта. Не удавалось — уходили к партизанам. Никакого значения не имеет то, что сколько-то джигитов, потеряв свои части во время сражения и передислокации, вернулись в горы. Пусть они составляют два процента, пусть три. Но девяносто семь процентов выполнили свой воинский долг до конца, бились не на жизнь, а на смерть. Это знает Апчара, знаю я. Помнишь, Апчара, бой у моста через Сал?..

— А бой за райцентр Маратовку, за Ново-Николаевскую станицу, хутора Московский, Немецко-Полтавский? Названия врезались мне в память навек.

— Почему мы попали у переправы под удар танков противника? Не было связи. Полк должен был выйти к новым позициям ночью под прикрытием темноты. А когда вышел? Утром. На виду у врага. Выяснилось, что связной, посланный с пакетом из штаба дивизии, не нашел нас. Мы ждали распоряжений и не знали, куда идти, где занять оборону, какую задачу выполнять. Будь у нас в этот час рация — связались бы со штабом, опергруппой, получили бы боевую задачу. Летняя ночь коротка, уже взошло солнце, когда мы тронулись с места. Это было на руку врагу. Мы и попали на марше под удар авиации и танков. Куда всаднику деваться, если за ним на бреющем полете гоняется самолет? Лошадь не удержишь. Вот откуда те, кто вернулся назад. Нельзя их винить за то, что саблями, как капусту, не порубили танки. Но все это легло ржавчиной на добрую славу погибших и тех, кто до конца оставался верен присяге. Наверное, из-за этого тоже нет до сих пор песни о Нацдивизии. Это Чоров и называет «причиной». Ложка дегтя испортила бочку меда, как говорят русские. Наш долг очистить бочку от дегтя. Правда, Апчара?

— Я не побоюсь сделать это где угодно.

— Вас не поддержит Кулов, — безапелляционно заявил Чоров. — У него на сей счет своя точка зрения. Я помню, он зачитывал на пленуме пространный документ…

— Кулов не поддержит? Он сам формировал дивизию! Сколько труда вложил!.. Крестный отец.

— Почему тогда он не отвел руку, которая несла ложку дегтя? Он видел — не предотвратил. — Чоров явно не хотел соглашаться.

— Ты все упрощаешь…

— Товарищ полковой комиссар, разрешите закладывать лошадей? — прервал разговор Нарчо.

«Как точно малыш чувствует время, — подумал Кошроков. — Действительно, скоро светать начнет».

— А спать не будем, ординарец? — улыбаясь, спросил комиссар. — Мы ведь не на войне. Противник на нас не наседает. Давай малость отдохнем, милый, а?

— Есть, — по-солдатски ответил Нарчо и повернулся к двери, а сам обиженно подумал: «Зачем «милый»? Так ведь не говорят командиры своим подчиненным». Мальчику очень хотелось выглядеть в глазах взрослых бойцом, готовым отправиться на фронт хоть сейчас, с этой свадьбы.

Кошроков понимал — настала пора завершить пиршество. Бухгалтер не зря беспокоится. Послать-то за лошадьми некого. Директор, бухгалтер и Нарчо — вот и весь штат конзавода. Самому ехать в Ростовскую область с больной ногой невозможно. Бухгалтер стар, да и в лошадях не совсем разбирается. Кошроков еще раз достал телефонограмму, внимательно перечитал ее, соображая, сколько дней понадобится на то, чтобы добраться до места, где их ждет маточное поголовье. Ясно, этот конзавод не в городе.

Гости шумно и долго расходились. Доти вместе с Оришевым провожал их. Потом полковник с Батырбеком еще долго прохаживались по двору.

— Кулов действительно сказал что-то плохое о Нацдивизии? — Кошроков все еще не мог поверить словам Чорова.

— Нет. Я не слышал. Вокруг Бештоева действительно шли разговоры.

— Гм, Бештоев… Нельзя же по одному предателю судить о целой дивизии.

Они еще потолковали между собой, потом улеглись.

Спал комиссар недолго. Вместе с ним пробудился и Оришев.

— Гость плохо спит — значит, недоволен хозяином. Доти Матович, не холодно ли тут? — Батырбек бодрился, хотя почти не сомкнул глаз. Ну, ему не привыкать. Днем подремлет где-нибудь украдкой и перебьется. — Я думал, отдохнешь, как следует, после вчерашнего. Все в доме спят — хоть по одному вытаскивай за ногу.

— А ты? Ты что — дневальный по сонному царству?

— Я что? Я крестьянин. Когда бы ни лег, а встать должен с петухами. Иначе проспишь все дела. Тебя нога не беспокоит?

— Болит, конечно, — Кошроков приподнялся, но одеваться не спешил. Китель висел на спинке стула. — Садись. Признаться, я рад, что и ты не спишь, надо поговорить. Не о свадьбе, правда. Свадьба была по военным временам отличной.

— Какая это свадьба! — Батырбек махнул рукой. — Вот раньше были свадьбы — сплошное разорение. Обе семьи готовились месяцами со всеми близкими и дальними родственниками. Двор напоминал бойню… Забивали всякую живность — и свою, и дареную. А тут война. Перед людьми совестно. В других домах погибших оплакивают, а мы веселимся.

— Жизнь, дорогой мой, нельзя остановить. Она не считается ни с чем, идет в обнимку со смертью. Слышал песню? И на фронте люди, бывает, женятся. А ведь никто не дает гарантии, что они выживут в этой войне. Под артогнем спят — не добудишься. Как твои молодожены. Они, видимо, к полудню встанут.

— Айтек уже давно на ферме.

— Да что ты! — Гость был искренно удивлен и огорчен. — А я хотел с ним потолковать.

— Обычай. Как ни сладок сон с милой, солнце не должно застать новобрачного в постели. Иначе он не мужчина.

— Суров наш обычаи. Суров, нечего сказать.

— Но вообще-то Айтек должен вернуться к завтраку.

— Отлично. Но сначала я с тобой посоветуюсь. Может быть, с моей стороны это бестактно и я не учитываю твоих планов…

— Располагай мной, Доти Матович. И советом и делом я готов быть полезным тебе.

— Хочу забрать Айтека.

Батырбек побледнел. Руки, спокойно лежавшие на коленях, задрожали, принялись нервно теребить полу солдатской телогрейки. Посуровели, сузились глаза.

— Как это забрать? За что?

— Бог с тобой! — Кошроков нарочито громко засмеялся, сообразив, что понапрасну напугал человека. — Ты не понял. Я хочу предложить ему поступить ко мне на работу. Конечно, с твоего разрешения.

У Батырбека отлегло от сердца.

— На работу? Так бы сразу и сказал. Возьми хоть сегодня. — Он махнул рукой, расхохотался, вытер платком пот, выступивший на лбу. Встал, прошелся по комнате, чтобы отдышаться, глянул в окно. На дворе шла его жена с подойником.

— Так ты не возражаешь?

— Бери. И сноху бери.

— А как же иначе? Не разлучать ведь их. И для нее дело найдется. У меня большое хозяйство, дай срок — поставим конзавод на ноги. — Кошроков обрадовался, что Оришев готов отпустить к нему сына. — Квартирку дам. Пусть живут, работают.

— Я не против. Табунщик он отменный. Ты не подумай, что я хвалю, потому что он мне сын. В лошадях разбирается, любит их.

— Вот это главное. Человек должен любить лошадь. Да ее и нельзя не любить. Умнейшее и благороднейшее животное… — Гимн лошади прорвался. Нарчо принес небольшой дорожный несессер с бритвенными принадлежностями, хотя об этом его никто не просил, и снова удостоился похвалы за сметливость. Он не забыл даже прихватить кружку с горячей водой и тазик.

— Ты настоящий ординарец, знаешь свое дело!

Нарчо поставил тазик на табурет и приготовился сливать воду из медного кумгана.

Доти скинул рубашку, обнажив искореженное войной тело. Нарчо удивился и испугался, увидев на спине комиссара большую вмятину. Заметно было и отсутствие двух ребер. Доти тщательно намылил лицо. Потом в привычных руках заблестела бритва. Доти Матович предварительно поточил ее о широкий ремень, один конец которого держал Нарчо. После бритья полковник, шумно фыркая и кряхтя, умылся, расплескивая воду на земляной пол. Вокруг таза уже образовалась лужица, а Нарчо все сливал ему на руки. Пока Кошроков приводил себя в порядок, Батырбек сбегал на кухню.

— Как там кони — не застоялись? — спросил Кошроков, растирая мокрым полотенцем шею, грудь, спину. Тело порозовело, будто налилось вином. — Напоены, говоришь?

— Напоены. — Нарчо был рад доказать, что знает службу.

— Ну, молодец! Очень мне хочется взять тебя на фронт. Смышленый, неутомимый. Всем хорош. Но маловат, вот беда…

Последние слова огорчили мальчишку. А ведь он так старается доказать, что уже не маленький и что на фронте даром хлеб есть не будет. Нарчо промолчал и, взяв таз, кружку и несессер, вышел.

— Не опускай нос. Все равно я без тебя на фронт не поеду, — сказал ему вслед Кошроков.

Нарчо от радости чуть не уронил таз с водой.

Принесли завтрак.

— Это нам на двоих? — изумился гость. Еды хватило бы на десятерых.

Батырбек сделал вид, будто не расслышал вопроса и исчез.

Есть Кошрокову не хотелось. Горячего чаю он выпил бы с удовольствием. Но знал — хочешь не хочешь, надо позавтракать основательно: до вечера еды не будет.

Отворилась дверь, появилась стройная, нарядно одетая девушка с подносом, на котором стояла бутылка шампанского. За ней вошла женщина, лицом напоминавшая Айтека. Она несла большое блюдо с отварной бараниной. Обе, переступив порог, молча остановились.

Гость понял, в чем дело, и поднялся. Это был ритуал, который следовало выполнить. Батырбек, видно, нарочно исчез, не хотел смущать своим присутствием домашних.

Пожилая женщина в ситцевом платье с мелкими неяркими цветочками по синему полю, с головой, покрытой большим черным платком, в чувяках домашней выделки и белых шерстяных носках была, по-видимому, хозяйкой дома. Молодая — по всей вероятности, сноха — с почти целиком закрытым платком лицом, не отрывала глаз от пола. Из-под платка виднелись только тонкие красивые брови, точеный нос. По обычаю Кошроков сам должен был подойти к снохе, вручить ей подарок за «погляд», попросить снять фату, выразить восхищение ее красотой, даже если бог не дал девушке этого достоинства. Кошроков, конечно, давно отвык от подобных вещей. Но тут от него ничего не зависело. Почетный гость не может уйти, не повидав новобрачной. Свекровь настояла на том, чтобы сноха сама представилась Кошрокову. Вот обо и предстали перед ним с «хлебом-солью».

Пожилая женщина заговорила проникновенно, с чувством. Тут появился и Батырбек, скромно встал у порога.

Женщина будто читала молитву:

— Ручьи, слившись в общее русло, образуют поток. Незаметные тропы, соединяясь, рождают дорогу. Свадьба — тоже начало дорог в жизни человека. Чем больше почетных гостей на свадьбе, тем она памятнее. Ты украсил нашу свадьбу, ибо ее украсить могут именно такие люди, как ты. Прими, Доти Матович, нашу великую благодарность за это. Да будет у тебя столько радостных дней, сколько шагов ты сделал, направляясь к нам. Если у тебя, дай бог, родятся сын или дочь, пусть сама радуга небесная станет оправой их счастья. — Женщина сделала паузу, потом продолжала: — Рядом стоит моя сноха. Отныне она — хранительница огня в очаге этого дома. Нам, старым людям, осталось греться у ее костра. Возьми чарку у нее из рук. Сколько капель примет твое доброе сердце, столько лет тебе жить. А сердце у тебя точно доброе. Женщины с полевого стана до слез тронуты тем, что ты снял с себя рубашку и подарил бедной солдатской жене. Да продлится твой век на радость близких, родных и друзей.

Гость принял поднос со словами благодарности. Женщины, поклонившись, вышли из комнаты.

— Теперь ты видел и сноху, — сказал Батырбек, вышибая пробку ударом ладони по дну бутылки. — Знаешь, кого берешь на завод. Характеристика требуется? Подпишу…

Кошроков все еще думал о словах, с которыми к нему обратилась хозяйка дома: сколько достоинства и мудрости.

— Характеристику подписала твоя жена. Как хорошо она говорила!

— У женщин сладкое и горькое хранится в одной кубышке, — хозяин пренебрежительно махнул левой рукой, правой осторожно наливая водку в стакан. Рюмок он не терпел.

— Это передашь снохе. Я так разволновался, что забыл про подарок. — Кошроков вынул из нагрудного кармана прозрачный золотистый браслет из янтаря, положил его на стол. — Янтарь приносит счастье.

Оришев запротестовал было: «Твое присутствие — самый ценный подарок». Но гость настоял на своем, а стакан отодвинул подальше.

Так никто и не выпил ни капли.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ