ГЛАВА ПЕРВАЯ
1. КОМАНДИРОВКА
Не без слез согласился Нарчо отправиться вместе с Айтеком в Ростовскую область за лошадьми. «Ординарец» лихорадочно изыскивал повод остаться рядом с Доти, но Кошроков, по-отцовски добродушно посмеиваясь над простодушной хитростью мальчика, тем не менее оставался тверд в своем решении. Кроме того, приняв строгий вид, он напомнил «ординарцу» ряд положении строевого устава кавалерии (сокращенно он назывался «СУК»). Нарчо однажды видел этот устав. О него все доводы разбивались, как яйца о скалу.
— Ты ординарец или не ординарец? — спрашивал директор конзавода, заранее, впрочем, зная, каков будет ответ.
Нарчо шевелил большим пальцем правой ноги, вылезавшим из разодранного ботинка, где нога и без того болталась, словно в жару язык у Цурки, и не поднимал головы, пряча слезы. Он боялся расстаться с Кошроковым даже на миг. Как раз накануне полковник кому-то звонил в Москву, кому — Нарчо не знал, и уверял, будто многочисленные ванны в Кисловодске ему невероятно помогли (на самом деле он принял их два-три раза и махнул рукой — мол, как мертвому припарки), и теперь уже близок день, когда он разломает свою палку ударом о колено. Комиссар кричал в телефонную трубку, что совершенно готов ехать на фронт: «Предпочел бы Первый Белорусский. Уж очень хочется попасть в Берлин!» — говорил он. Кошроков не знал, что Нарчо его подслушивает; у мальчика дух захватило при мысли о Берлине. Уж он задаст там перцу самому Гитлеру!
— Ординарец, — хныча выдавил он из себя наконец, едва не зарыдав при этом.
— Тогда, дружочек, будь добр, выполняй устав, подчиняйся командиру беспрекословно. — Тут директор повысил голос — дескать, не такой уж он благодушный, и речь идет о серьезных вещах. — Чтобы я не видел больше, как ты сопли утираешь! Понял? Ишь, нюни распустил. Какой из тебя ординарец? Плакса, девчонка…
При этих словах Нарчо передернуло. Он уже готов был просить прощения за непослушание, за слезы и даже попытался, унимая дрожь в коленках, стать по стойке «смирно»…
Кошроков подошел к мальчику, положил руку ему на плечо и уже совсем другим голосом — ласково, увещевая, произнес:
— А говорил — «ветеран». Если не хочешь, неволить не буду. Езжай к Кантасе. Она ведь каждый день жалеет, что отпустила тебя. Кантаса одна и ты один (Доти Матович хотел добавить: «Я, правда, тоже один», но удержался). Соберетесь под одной крышей — будете жить, как люди. Спокойно, по крайней мере. Только скажи мне честно: почему ты не хочешь ехать? Айтек тебе не нравится, что ли?
Айтек действительно не слишком нравился Нарчо. Но только по одной причине. Парень на Нарчо смотрел свысока, видно, считал его мальчишкой, не способным на серьезное дело. Он даже называл его «апидз-ляпидз», то есть подручный, годный, словно лоскуток овчины, лишь на то, чтобы им удлинить полушубок. Но Нарчо в глубине души понимал, что к Айтеку он просто придирается, парень хороший, надо ехать, выполнять приказ. Ведь сам Кошроков говаривал не раз: «Брата посылает бог, а командира — «служба». Значит, надо покориться судьбе.
— Оставайся за меня. Я поеду с Айтеком. Хочешь?
— Не-е-ет!
— Чего же ты тогда боишься?
Нарчо снова потупился, потом, словно решившись, поднял голову, с мольбой уставился на директора:
— Ты не уедешь без меня на фронт?
Кошроков расхохотался так искренне, что Нарчо стало стыдно.
— Вот где собака зарыта! Слушай, ведь ты же всего натерпелся, Нарчо! Не хватит ли с тебя? Спросить бы твоего покойного отца, чего он больше хочет — мести врагу или продолжения рода. Он наверняка ответил бы: продолжения рода. — Доти Матович заметил, как тень набежала на лицо мальчика и понял, что говорит не то. — Ладно, уговор дороже денег. Не ты ли мне читал стихи: «Слов на ветер предки не бросали, не стреляли в облачную высь…»? Я тебе дал слово командира, я его сдержу. Не веришь? Чего молчишь? Ну, Нарчо, ты не только с СУКом не считаешься, но и меня ни в грош не ставишь.
Мальчик уже думал только о том, как искупить свою вину.
— К-когда ехать? — Он хотел еще что-то добавить, но, почувствовав, что заикается от волнения, стих.
— Вот это по-военному! — Директор оживился, щелкнул Нарчо по фуражке с отломанным козырьком. — Когда — это уже от вас зависит. Как соберетесь. Но мешкать нельзя: срок наряда истекает, не «отоваримся» — считай, пропало. Ты же знаешь, с каким трудом я выбил этот наряд. Начинал с того, что просил немецких племенных конематок. Куда там! Даже говорить со мной не стали. С трудом согласились на три десятка отечественных. Теперь их надо у донских казаков выклянчить. Думаешь, они так за здорово живешь и отдадут своих коней?..
В тот же день начались сборы. Узнав о поездке приемного сына на конзавод, примчалась Кантаса, привезла кукурузные лакумы (по дороге они успели затвердеть — хоть топором руби), курицу, нашпигованную чесноком. Холод такой, что она может пролежать хоть неделю, ничего не случится. Кантаса приготовила Нарчо с килограмм хакурта — муки из жареных кукурузных зерен. Она-то не испортится и за год, зато как хорошо к молоку, простокваше! А простоквашу можно купить на любом базарчике… Больше всего Нарчо обрадовался теплым шерстяным носкам, которые связала ему Биля. Незнакомая женщина с полевого стана прислала в подарок смушковую шапку. Тоже хорошо — парень на север едет: там степь, ветры.
Кантаса когда-то побывала в Ростове-на-Дону — ездила на первый съезд Советов Северного Кавказа в январе 1925 года. Тогда она училась на курсах при Ленинском учебном городке. Ей даже было предоставлено слово для выступления, и она не струсила в присутствии самого Микояна. Кантаса вспомнила большой красивый город, людей, которых встречала на съезде, и надеялась, что Нарчо обязательно увидит Ростов, а, может быть, встретится с ее друзьями-делегатами. Ей казалось, что они все живы, здоровы и на своих местах.
Привязанность Кантасы к Нарчо становилась все крепче. Женщину не покидала мысль, будто мальчика им с Лейлой послала сама судьба. Если бы не тот страшный день, они все втроем — кто знает? — были бы счастливы. Кантаса жалела, что отдала Нарчо на конзавод, не оставила возле себя. Он каждый час напоминал бы ей о дочери. Она мечтала, что и мальчик полюбит ее, как мать, станет приезжать в гости, помнить.
— Моя бедная лакомка обожала хакурт, — вздохнула Кантаса. Ей хотелось, чтобы Нарчо тут же набил рот этой коричневой мукой и глотал, глотал через силу. (Не дай бог, правда, поперхнуться — мука попадет в легкие, час будешь исходить кашлем.) — В дороге купите молока. Деньжат я припасла. Женщины наши собрали. — Кантаса развязала платок с замусоленными бумажками.
— Не надо. Нам комиссар дает суточные.
— Бери, бери. Деньги лишними не бывают, — Кантаса перебирала рубли, пятерки, червонцы, старательно разглаживая их ладонью.
Доти не пожалел своей видавшей виды планшетки. Из-под целлофана выглядывала карта с маршрутом, прочерченным красным карандашом. Увидев планшетку, которую комиссар вручил Айтеку, Нарчо почувствовал, что отправляется в самый настоящий военный поход. Айтек теперь называл его стремянным. Это мальчику нравилось все-таки больше, чем обидное «апидз-ляпидз».
— Не запалите лошадей, а то без ног останетесь, — предупредил Кошроков. Он написал от себя письмо директору конзавода. Правда, комиссар не знал ни имени его, ни фамилии, но надеялся, что тот его поддержит, особенно, если окажется из военных.
Всадники тронулись в путь.
Гнедой мерин, на котором ехал Нарчо, назывался Марем, лошадь Айтека звали Тузер. То была пока единственная верховая лошадь на конзаводе. Ее взяли в долг у колхозников. Марем не сразу признал седока, нервничал, крутился на месте, норовя укусить мальчика за ногу, мотал головой, вытягивая у него из рук поводья. Лошадь, видимо, ощущала волнение седока, его дрожь и неуверенность.
Марем поворачивал голову, стараясь своими крупными желтоватыми глазами разглядеть маленького джигита: таких ему не приходилось носить на себе. Всадник ласково похлопывал его по холке — дескать, не бойся, не обижу, буду заботиться о тебе, кормить, поить.
Нарчо воображал, будто отправляется на фронт, и вспоминал день, когда уходили на войну кавалерийские части, как он завидовал тогда мальчишкам из духового оркестра, одетым во все военное! Опустив поводья, они ехали верхом впереди полков. Нарчо мысленно примерял их гимнастерку и думал, что не хуже играл бы на трубе, если бы его зачислили в оркестр… Он оглянулся, увидел Кантасу и почувствовал, как к горлу подкатил ком. На глаза набежали слезы. В тумане возник зыбкий образ Лейлы…
— Чего приуныл? — Айтек со свистом хлестнул плеткой мерина, на котором ехал Нарчо. Конь так рванул, что мальчик чуть не вылетел из седла. — Слезы всадника для коня — свинцовый груз. Кончай хлюпать, а то и лошадь заплачет.
Нарчо обиженно насупился. Айтек привстал в стременах, оглянулся, рукой помахал провожавшим и украдкой тоже грустно вздохнул. Все-таки молодую жену оставлял дома… Он поехал рысью, чтобы быстрей скрыться из виду.
— Бараны мы с тобой! — неожиданно воскликнул Айтек, когда они уже порядочно отъехали от конзавода. Впереди показалась высоко поднятая, как наперсток на пальце, цистерна, заменявшая, видимо, водонапорную башню. Стали видны и развалины железнодорожной станции. — Почему мы не захватили бумагу на имя здешнего начальника? Поехали бы поездом и завтра уже были на месте. В крайнем случае, послезавтра…
Словно в подтверждение этих слов из-за горы показался длинный товарный поезд с двумя паровозами, сноровисто катившими груженный боевой техникой и войсками состав.
— Поезда на фронт идут. Мы-то ведь не на фронт едем, — бурчал Нарчо, пристально разглядывая грузовики и орудия на платформах. Конечно, он бы дорого дал за то, чтобы хоть сутки побыть среди солдат, мчавшихся на войну. — А примут нас? — неуверенно спросил он.
— Кто?
— Их генерал. — Нарчо не сомневался в том, что в каждом воинском эшелоне едет свой генерал.
— Зачем нам генерал? Дадут теплушку, прицепят к пассажирскому поезду — и все.
Нарчо не знал, что такое теплушка. Он не сводил глаз с эшелона, пытаясь сосчитать, сколько в нем вагонов, но сбился, а поезд, лишь чуть-чуть замедлив ход на станции и не останавливаясь, пошел дальше. «Спешит на фронт», — с завистью подумал мальчик.
Между тем у Айтека созрел план.
— Вот что, апидз-ляпидз, слушай внимательно. На этой станции мы должны сделать первый привал. Поедим, дадим лошадям отдохнуть. Но мы с тобой отдыхать не будем. Лучше плохо ехать, чем хорошо идти.
— А что будем делать? — Нарчо, не привыкшему долго ездить верхом, очень хотелось поразмяться, однако идея Айтека не вызвала у него одобрения: время было слишком дорого.
— Что будем делать? — задумчиво переспросил Айтек. Он смотрел на полуразрушенное здание вокзала с чудом уцелевшим куполом. До войны это был самый красивый вокзал на всей дороге. — Что делать будем? — Дальнейшее ему и самому представлялось не слишком ясным, но он не был бы Айтеком, если б не придумал новую авантюру — вроде той, на пастбищах, с ядовитыми травами. — Подцепить бы нам товарный вагон, лошадок погрузить и со всеми монатками — ту-ту-ту! Марем и Тузер заржали бы от счастья. А то им каково, а? Ездят на них и ездят. И нам лучше под крышей. Осень. Там, куда мы путь держим, север, там холоднее чем у нас. Ветры такие — из седла выкинут, покатишься, словно перекати-поле, пока не угодишь в овраг.
— Бурка же есть!
— Что бурка? Пропитается водой — не поднимешь. Сам промокнешь, заболеешь. Путник должен быть здоров, — гласит народная мудрость.
— А дадут вагон?
— Надо, чтобы дали.
Нарчо ни разу не ездил по железной дороге.
— А поездом быстрей?
— Быстрей? Это — не то слово… Слушай, придется раздобыть две-три охапки сена. И лошадям корм, и нам на подстилку. Ведро есть — воду на остановках найдем. Надо действовать. — Оришев уже говорил сам с собой. — Я иду к начальнику станции и объясняю, что мы с тобой выполняем боевое задание — едем за конским поголовьем для формирующегося кавалерийского полка. Все для фронта, все для победы. Какое он имеет право нам отказать? — Айтек повысил голос, будто уже стоял перед начальником станции, который не хотел и слушать про вагоны для них, — Да не может он не дать. Мы же при исполнении боевого задания. Только давай заранее распределим роли.
— В каком смысле — роли?
— Эх, апидз-ляпидз, зелен ты еще! — Айтек со скрытым сожалением оглядел Нарчо, будто видел его впервые. — Ты должен показать, на что способен. А ну, р-равняйсь направо!
Нарчо выпрямился в седле, резко повернул голову.
— Ничего. Получится, — одобрительно заметил Айтек.
Похвала вызвала у Нарчо прилив сил:
— Я все могу. Ты только скажи. Не подведу. Сено надо — найду. Вон там стога стоят.
— Слышал про Петьку? У Чапаева? Сегодня я вроде Чапаева, а ты — Петька. Ты — мой ординарец.
Нарчо не видел фильма «Чапаев», но был достаточно наслышан о нем; в школе на переменах больше всего играли в «белых» и «красных». Среди ребят были свои «Чапаевы» и «Петьки». Нарчо Чапаев казался богатырем из народного эпоса.
— Ты Чапаев? — мальчику стало смешно. Он тоже оглядел Айтека с ног до головы, но ничего богатырского в нем не нашел.
— В общем, так. Сейчас я — полковник, командир дивизии. Значит, захожу я к начальнику станции… — Айтек заговорил, подражая глуховатому голосу директора конзавода. — «Здравствуйте». — «Здравствуйте». — «Вы начальник станции?» — «Да, я. Чем могу служить?» — «Видите ли, мне и моему ординарцу необходимо срочно добраться до Батайска, там нас ждут кони для кавалерийского полка, который вот-вот отправляется на фронт. Нужен вагон, товарный, конечно, потому что мы едем верхом». — В этот момент ты влетаешь в кабинет и подтверждаешь мои слова.
— Как?
— Очень просто. Заходишь без спросу, становишься по стойке «смирно», прикладываешь руку к козырьку (неважно, что у тебя на голове шапка) и выпаливаешь, как из пушки: «Товарищ полковник, разрешите отвести лошадей на водопой!» Я отвечаю: «Иди, ординарец, только живо. Времени в обрез. Получим вагон — тут же в путь. Да пусть лошади напьются вволю. В дороге мы не сможем выводить их из вагона». Ты говоришь: «Есть!» — и, лихо повернувшись на каблуках, исчезаешь. Ясно?
— Каблук под правым ботинком еле держится, как бы не отлетел, — с горечью доложил Нарчо.
— Шпорами можешь звенеть! «Каблук еле держится»! Тоже мне! Голову держи, как полагается!
Подъехав к развалинам станции, Айтек оставил стремянного возле лошадей, а сам пошел к перрону. Станция была забита поездами. Дорога оставалась одноколейной, вторую колею еще не успели восстановить. Гитлеровцы, отступая, распахали дорогу в прямом смысле слова — с той только разницей, что в плуг запрягли не лошадей и не волов, а два паровоза. Паровозы тянули специальное приспособление, похожее на мощный плуг, перерезавший надвое шпалы и взрыхлявший насыпь.
Айтек понемногу входил в роль. Поправил шпоры, издававшие малиновый звон. По его мнению, шпоры должны были произвести неотразимое впечатление на начальника станции. Выяснив, где его искать, Айтек, не теряя времени, направился туда, махнув рукой стремянному, — мол, ступай за мной. У дверей Айтек еще раз оглянулся на ординарца — дескать, будь наготове, рванул дверь на себя и решительным шагом переступил порог.
Сидевший за массивным, потемневшим от времени и паровозной копоти столом громко говорил по телефону и не обратил на вошедшего ни малейшего внимания. Айтек огорчился: пропадал заряд смелости. Наконец телефонный разговор прервался.
— Товарищ начальник станции, я к вам.
— Я дежурный по вокзалу. Начальник будет ночью. Слушаю вас.
— Мне нужен вагон. Не позднее завтрашнего дня я должен быть на месте назначения согласно командировочному предписанию. Нас двое, я и мой ординарец, не считая верховых лошадей.
— Документы? — хмуро спросил железнодорожник.
— Как же? Все есть.
— Прошу предъявить.
Айтеку не хотелось показывать командировку, хотя он понимал, что без этого не обойтись. Он неохотно извлек бумагу, подписанную Кошроковым. Железнодорожник, надев очки, углубился в нее. Нарчо, не совсем точно выбрав момент, протиснулся в дверь, встал на пороге и, вылупив глаза, выпалил единым духом:
— Товарищ полковник, разрешите отвести лошадей на водопой, я уже присмотрел колодец!
— Разрешаю, исполняй.
— Есть! — Нарчо повернулся на левом (и единственном!) каблуке, эффектно зазвенели шпоры, которые он нацепил. Дежурный всего этого даже не заметил.
— Вы полковник? — В Айтека впились два насмешливых глаза.
— Да, — неуверенно отозвался он.
— Или старший конюх?
— Война, дорогой мой, война. Сегодня ты командир роты, завтра командуешь полком и, наоборот, сегодня ты комдив, а завтра командуешь штрафным батальоном. Что, не слыхали? — Айтек сам удивился своей находчивости.
Насмешливые искорки в глазах дежурного погасли.
— Так ты полковник или…
— Да, полковник, выполняю боевое задание. Документ подписан комиссаром дивизии. Какое это имеет значение? Мне нужен товарный вагон. Дадите — хорошо, не дадите — доложу, мол, не дают…
— Для меня это имеет значение.
— Для меня имеет значение вагон.
— Если вы полковник…
— Я сказал: полковник!
— Тогда идите к военному коменданту. Покажите ему свои документы, он примет решение.
Айтек понял, что влип. Представься он просто старшим конюхом, дежурный бы решил дело сам, а военные дела прерогатива военной комендатуры. Он заговорил другим тоном:
— Я полковник, но разжалованный, понимаете, штрафник. Быть мне впредь полковником или не быть, зависит от того, как я выполню приказ командования. — Айтек, упершись руками в край стола, наклонился к железнодорожнику, уставился на него умоляющим взором. — Помогите мне снова встать в строй.
— Так бы сразу и сказал. — Дежурный вернул «полковнику» командировочное удостоверение. — Придет товарно-пассажирский, попробую прицепить. — Посмотрел на часы: — Отдохните часика полтора, потом будете грузиться.
Айтек чуть не подпрыгнул от радости. «Что значит сметка, — думал он, — будешь рассказывать — не поверят». Горячо поблагодарив дежурного, он побежал готовиться к погрузке.
Дежурный взялся за трубку полевого телефона — распорядиться насчет теплушки.
Айтек едва верил своей удаче. Теперь надо ждать прибытия товарно-пассажирского поезда.
— Дают? — спросил Нарчо полушепотом.
— Какое он имеет право не давать! — ответил Айтек важно и тут же оглянулся с тревогой: не слишком ли громко он это сказал?
2. В ТЕПЛУШКЕ
Полтора часа показались им вечностью. Но поезд прибыл точно по расписанию. Тут же была подана теплушка с нарами по обе стороны вагона. Нарчо догадался: теплушка подготовлена для перевозки солдат. Айтек, окончательно войдя в роль, объявил: отныне он будет только приказывать, так как оба они военные, выполняют приказание полкового комиссара и должны действовать по уставу. Нарчо обещал подчиняться. Они разобрали пары с одной стороны вагона, сложили доски у стенки, освободили место для лошадей. Железнодорожники подтолкнули вагон к погрузочной площадке, чтобы можно было ввести внутрь гнедого мерина и резвую кобылу Айтека. Лошади, не привыкшие к деревянному полу, нервничали, перебирали копытами. Казалось, в вагоне не пара коней, а по крайней мере с десяток. Их пришлось долго успокаивать. Раздобыть две охапки сена оказалось делом не менее трудным, чем получить вагон. Заслугу Нарчо Айтек не оценил по достоинству.
Наконец вагон загромыхал на стыках. Нарчо прильнул к полуоткрытой двери и, держась за перекладину, с грустью смотрел на деревья и дома, которые все быстрей и быстрей уплывали назад, оглушенные паровозными гудками. Айтек решил, что надо нанести первый удар по гомиле — дорожным припасам. Развернув узел, что принесла Кантаса, Нарчо выложил румяные пышки из пшеничной муки, вкусно пахнувшую курицу. Ели быстро и молча: оба сильно проголодались.
Лошади, привыкнув к обстановке, с аппетитом жевали сено. Хорошо бы не налетела вражеская авиация! Нарчо боялся, потому что испытал в полной мере, что такое бомбежка… «Командировочные» развалились на нарах. Каждый думал о своем. Нарчо вспоминал Кантасу. Его любовь к ней росла с каждым днем. Айтек загрустил о молодой жене, с которой он расстался, видимо, надолго. Вагон продувало, спать было холодно, и молчание первым нарушил Оришев-младший. Он рассказал Нарчо, как однажды ночью возвращался через перевал, полз по снегу при свете луны, а утром отогревался в копне сена и проспал чуть ли не сутки. Между прочим, по ту сторону Кавказского хребта он оставил отца с двумя мешками денег…
Потом Оришев спросил:
— Слушай, кем тебе доводится Кантаса? Мать не мать, родственница не родственница, а заботится, как о родном сыне. Смотри, сколько продуктов дала на дорогу, сама, видно, голодать будет… У нее есть дети?
— Сын на фронте.
— Больше никого?
— Никого. Дочь была. Лейла. Погибла при бомбежке.
— Понятно. Ты, значит, сейчас единственная надежда.
Нарчо очень нравилось в поезде. Теплушка казалась ему совершенством. Вот только мучил страх — вдруг Доти Матович все-таки уедет без него. Поезд догнал эшелон, шедший впереди, обогнал его. На платформах стояли грузовики, орудия, повозки, даже танки. Нарчо впервые так близко видел танки: протяни руку — коснешься.
— Смотри, Айтек, — оглянулся Нарчо. — Настоящие!
— Настоящие! По-твоему, что же, ненастоящие повезут на фронт? Тоже называется — ординарец комиссара!.. А ты бы мог управлять танком?
— Танком? — переспросил Нарчо.
— Да.
— Трактором могу. А на танк садиться не приходилось.
— Когда же ты успел? В школе ведь не изучают трактор.
— Сам. Нашему колхозу пастбища в горах отвели около молзавода. У них трактор был. Я подружился с трактористом, он и научил меня ездить. Думаешь, у Апчары трактор откуда?
— Ты смастерил?
— Не смастерил. Спас от гитлеровцев. И сам завел, пригнал на колхозное собрание.
— Прямо на собрание? А как ты спас трактор?
Нарчо вспомнил страшный день гибели всех своих близких. Тогда он подался в горы в надежде найти там хоть какое-нибудь пристанище. Он имел в виду молокозавод. Кто-нибудь да остался же там. Если нет сыров и масла — рядом картофельное поле. С голоду не умрешь.
От отца Нарчо знал: заблудиться в горах невозможно. Пойдешь вверх по течению горной реки, обязательно придешь к хребту, к скалам, покрытым снегом. Там рождаются реки, большие и малые. У истока любую реку можно перепрыгнуть или перейти по валунам, выступающим из воды. Вниз пойдешь — река приведет тебя в Малую Кабарду. Нарчо пошел вверх и на другой день вышел к молочному заводу, где проработал два лета. Увы — ни единой души там не оказалось. По чердаку пробрался в машинный зал — пусто, пахнет прокисшим молоком; чаны, цистерны стоят пустые. В домах, где летом теснились жители, гулял ветер. Только трактор с прицепом, наполненным бидонами, стоял на дороге. Тогда-то Нарчо отыскал пещеру и въехал в нее на тракторе. С трактором было не так страшно, он даже крепко уснул. Выбравшись утром из пещеры, он увидел, что все ущелье залито солнцем. Однако Нарчо знал: если с утра солнце — к полудню опустится туман. А с туманом — шутки плохи: волки выходят из логова, рыщут по горам. Впрочем, в тумане, с другой стороны, можно незаметно перейти ущелье и оказаться на нашей территории. Там Кантаса. Там Шаругов его не отыщет.
Нарчо долго шел чинаровым лесом. Внезапно его окликнули. Это были красноармейцы. Нарчо обрадовался, узнав, что оказался среди разведчиков. Но радость оказалась преждевременной: красноармейцы угостили его хлебом с маслом, дали кусочек сахару, однако взять с собой отказались наотрез. Они шли на задание, за Баксан. Нарчо все же увязался за ними — не вышло, один щелкнул затвором, напугал мальчишку, но рассмеялся и крикнул: «Ступай вниз, правым берегом. Там немцев нет».
Нарчо пошел по течению. Разводил огонь, пек картошку, а то и початки кукурузы, собирал дикие груши, яблоки, мушмулу. Тем и питался. При мысли, что Шаругов его уже не схватит, на душе становилось легче. Мальчик хотел было подождать разведчиков, но кто знает, когда они пойдут обратно? Ночью одному в лесу страшно. Лучше всего засветло дойти до аула, где живет Кантаса. Так он и сделал…
Айтек внимательно слушал. Потом сказал:
— Сплоховал ты, парень.
— Это как же?
— Сам говорил: «Пойдешь по течению — придешь к хребту». Дошел бы до хребта — встретил бы партизан. Я тоже наугад шел, но к ним все-таки вышел. Правда, я партизанил недолго…
— Почему?
— Был там такой человек, Бахов. Не слышал?
— Нет.
— Заставил подковы перековать задом наперед, — замысловато объяснил Айтек.
— А что это значит?
— Не знаешь, что значит перековать подковы задом наперед? Да, Нарчо, до джигита тебе еще далеко.
— У нас никогда не было лошадей. — Нарчо невольно глянул на Марема и Тузера, дремавших стоя.
— Представляешь себе подкову?
— Представляю.
— Подкова предохраняет копыта от порчи. Подбивают ее шипами назад. Был у нас знаменитый конокрад Жираслан. Шахом конокрадов величали. Не слыхал?
— Нет.
— Однажды он украл скакуна и, выехав из аула, тут же перековал его — поставил подковы задом наперед. Утром аульчане видят — скакуна нет: «Ей, ей, в погоню!» Седлают коней, выезжают, напали на след, смотрят: ага, отпечатки подков показывают, что конокрад увел лошадь в сторону Кубани, и, не теряя времени, мчатся туда.
Жираслан же поехал в противоположную сторону, к Тереку.
Когда мы с отцом вырвались из плена, он предлагал перековать лошадей на случай погони. Подковы оказались плохие, со стертыми шипами. Мы намотали на копыта лошадей мешковину, чтобы не оставлять следов. Бештоев выслал погоню, но пока его люди выясняли, по какой тропе мы ушли, время уже было выиграно. Так мы спаслись. А то, пожалуй, мы с тобой не ехали бы в поезде.
Нарчо проникся к Айтеку доверием. «С таким не пропадешь», — думал он. Поезд шел с хорошей скоростью. Айтек, насытившись, забрался на нары, достал планшетку с картой и принялся изучать маршрут, начертанный полковником. Красная линия шла вдоль железной дороги, Айтек вслух произносил названия станций.
— Поезд может свернуть с пути? — неожиданно спросил Нарчо.
— Чудак-человек! Он же по рельсам идет: куда рельсы, туда и он. — Подумав, Айтек добавил: — Вообще-то может, если есть ответвление. А так нет. Маршрут.
Нарчо не отходил от дверей, пока не стемнело. Наконец и он взобрался на нары. Спать на голых досках, конечно, будет жестковато, но ему не привыкать.
— А когда мы приедем?
— Утром. Давай «бай-бай», надо выспаться. Встанем пораньше, приведем себя в порядок, чтобы все было чин-чинарем.
— И лошадей почистим?
— Разумеется.
Нарчо послушно спрятал голову под бурку. Запахло овцами и сеном. Колеса постукивали неравномерно: укороченные рельсы, несовпадающие стыки — отсюда и нарушенный ритм. Нарчо долго переворачивался с боку на бок, слушая похрапывание Айтека, потом заснул. Ему снилось, что Лейла зовет его под грушевое дерево, с которого свисают гроздья ярко-желтых плодов…
3. КОНЕЧНАЯ ОСТАНОВКА
— Станция Батайская, конечная остановка! — торжественно объявил Айтек, подражая проводникам пассажирских поездов. Он высунул голову из теплушки, стараясь угадать по торчащим из земли дымящимся трубам, где искать дежурного по станции. Мешкать нельзя. Поезд стоит четверть часа — не больше, надо успеть выгрузиться.
Нарчо вскочил, просунул в щель голову. Он представлял себе большой вокзал с колоколом у центрального входа, красивые окна, двухэтажное здание, но ничего подобного не увидел и разочарованно спросил:
— А где же станция?
— В земле станция, понял? Протри глаза, сопя. Не видишь, из земли торчат трубы? Дым такой, словно серому коню забыли хвост прикрутить. Стало быть, к завтраку явились. — Айтек шире приоткрыл дверь вагона и, ежась от холодного ветра, подтянулся, поправил ремень, надвинул на лоб шапку-ушанку и деловито распорядился: — Ординарец, я к диспетчеру, попрошу, чтоб вагон отцепили. Ты остаешься здесь. Не доглядишь — могут до самого фронта прокатить. Лошадей готовь к выгрузке. Вещи, еду — в мешок. Погляди вокруг хорошенько, может, что-нибудь обронили. Ясно?
— Есть. — Нарчо хотел даже козырнуть по-военному, но не успел: Айтек выпрыгнул из вагона. Мальчик подумал, что было бы все-таки здорово, если бы железнодорожники не успели отцепить вагон и их повезли прямо на фронт.
Он выглянул снова. Воинский эшелон медленно покидал станцию. Взору Нарчо открылись дымящиеся развалины, похожие на еще не совсем потухшие вулканы. По земле стелился дым. То там, то здесь виднелись воронки от снарядов, мин, авиабомб, над ними коромыслом торчали искореженные рельсы, от вокзала уцелела одна стена.
Лошади хотели пить, били копытами по полу, оглядываясь на Нарчо. Хорошо было бы подвести их к водокачке и напоить досыта из торбы. По перрону сновали пассажиры с чемоданами, сундуками, мешками, куда-то пробежал дежурный в красной фуражке. Наконец теплушку отцепили, покатили назад; вагон остановился у разгрузочной площадки. Дул сильный ветер.
— По коням! — Оришев вынырнул откуда-то из-под земли.
— Едем?
— Едем, конечно, только сначала надо выяснить, куда. Конзаводов много. Добраться бы до райцентра, там дадут адрес.
— Райцентр искать долго. У нас лошади не поены со вчерашнего дня… — Нарчо помнил слова Доти: «Первая заповедь кавалериста — забота о коне».
Марем, словно подтверждая правоту Нарчо, теплыми шелковистыми губами теребил мальчика за руку, нервно мотая головой.
— Верно. Надо их напоить, да и нам подзаправиться не грех. Говорят, ехать придется километров тридцать с гаком.
— Гак — это сколько? — Про такую меру длины Нарчо в школе не слышал.
— Когда как, — отшутился Оришев, — Да ты лучше возьми торбы и топай к водокачке. Одна нога здесь, другая там. Набери воды.
— Дадут?
— Не дадут — около вагона валяется шланг.
— Нет, надо ведра раздобыть. В торбе пока донесешь, половина вытечет.
— Ведра так ведра. Беги.
Нарчо побежал туда, где дымились трубы. Он уже привык к обязанностям ординарца, к тому же теперь он еще старался хоть чуточку походить на знаменитого Петьку из кинофильма «Чапаев». В первой же землянке хозяйка дала ему пару ведер под «честное пионерское». Давно не приходилось мальчику давать это обещание… Неподалеку обнаружилась колонка, а рядом продавали кипяток. Нарчо напоил лошадей, принес полведра кипятку. Они с Айтеком попили «чаю» прямо из ведра, поели сыру и черствых лакумов. Поезда прибывали и убывали беспрерывно.
— До Ростова еще далеко? — спросил Нарчо.
— До Ростова? Рукой подать. Во-он, гляди — у горизонта раскинулся город.
— Вот бы туда, — размечтался Нарчо. — Там знакомые Кантасы, они бы приняли нас, как своих. Кантаса познакомилась с ними на съезде. Говорит, душевные очень.
— Пока нас там не ждут, — усмехнулся Айтек. — Нам конный завод нужен. А он находится вблизи станицы под названием Мечётка. Звучит-то как? Почти мечеть. Понял? Туда ведут степные проселочные дороги — грейдерные, если говорить точнее. Давай отыщем Мечётку на карте. — Айтек достал планшетку, поводил пальцем по пластмассе: — Вот она, родненькая! Смотри, и конзавод обозначен!
Конзавод они нашли быстро. Кроме него, на хуторе других хозяйств не было. Завхоз — неприветливый скуластый казак лет сорока, в галифе с лампасами — свидетельство недавней службы в кавалерии, в серой папахе, заломленной назад, держал наряд большими заскорузлыми пальцами единственной правой руки, сопел, что-то бубнил себе под нос, читал, перечитывал, а потом неприязненно глянул на Оришева:
— Нету начальства. Начальство в командировке. Вернется денька через три, не раньше. А я не имею права…
— А жить где мы будем?
— Откуда я знаю? Ищите, может, и обрящете. Но как бы не пришлось ждать напрасно. Нет у нас лишнего поголовья. Самим с полсотни кобылиц не хватает. Завод восстановили без году неделя. Отдай вам тридцать кобылиц, да еще «годных к воспроизводству», с чем мы останемся? Мы тоже конзавод. Давний. В буденновскую армию лошадей поставляли…
Оришев не знал, что отвечать.
Казак все не мог успокоиться:
— «Годных к воспроизводству»! Ишь, что пишут…
— Тот, кто выписывал наряд, видимо, знал…
Завхоз рассердился:
— Да что он знал? Мы тут сидим, и то не знаем, сколько их у нас, «годных к воспроизводству», а сколько к весне откинет копыта. Каждый день лошади гибнут. «Видимо, знал…» Я же говорю тебе русским языком: конзавод только встает на ноги, приходится скупать все, что попадется. А теперь лучшее вам отдай, а самим — сиди да кукарекай. Чего захотели? — Серая с желтизной папаха так и ходила по затылку завхоза, вены на висках и шее вздулись, лицо налилось кровью, острей обозначились скулы. — Не слышал поговорку: на чужой караван рот не разевай?
— Слышал.
— Чего ж тогда за тридевять земель пожаловал?
— Брат брату поможет — гору на гору поставят. Но есть и такая пословица. — Айтек сделал паузу, чтобы не сказать лишнего, и, не дождавшись ответа, добавил: — Те, кто выписывал наряд, рассуждали правильно. Вы встаете, мы еще на земле лежим, собственные зубы собираем. Помогите же и нам на ноги подняться. Одному делу служим. Мы же не для себя просим — для конзавода.
— Небось, в кавалерии служил?
— Приходилось. И в разведке бывал.
— О-о, видно.
— Как хотите, а мне полковник приказал не возвращаться без маточного поголовья. — Айтек решил апеллировать к авторитету полковника, но на заведующего хозяйством это не произвело должного впечатления.
— Какой полковник?
— Мой начальник. Директор конзавода.
— Тут, между прочим, хозяйством тоже не сержант управляет, а генерал. Так что не очень…
— Нечего нам грызться, как собакам. Генерал уважит комиссара. Остается только подождать. — Оришев сунул наряд в планшетку поверх топографической карты.
— Ждите, сколько хотите… — Завхоз равнодушно поглядел на планшетку, которую Айтек намеренно ему демонстрировал, встал, подошел к телефону, висевшему на стене, и стал куда-то звонить.
Выйдя на крылечко, Айтек оглядел близлежащие хаты — в какую постучаться? Все выглядели сиротливо, неприветливо, словно разучились принимать гостей. Ветер не утихал.
Улицы казались безлюдными, крыши почти на всех хозяйственных постройках завалились. Кое-где стояли одинокие деревья, будто стерегли хаты от новых бед. Уцелевший скот, видно, держали в домах. В центре поселка, вблизи заросшего камышом озера стоял самый большой дом — начальная школа. Окна большей частью были забиты досками или заложены кирпичом. С продолговатого здания клуба сорвало крышу. «Сгодилось бы под стойло для лошадей», — подумал Айтек. Нарчо понял: дела неважные. На всякий случай спросил:
— Дают?
— Держи карман шире.
— Тогда поедем назад. Чего время терять? — Нарчо думал о Ростове, большом городе, что стоит на широкой, многоводной реке, по которой в обе стороны ходят корабли. Вот бы посмотреть на корабль! Разве можно представить, чтобы по Тереку ходили суда, даже маленькие — в щепы разобьет.
— Без лошадей?! Нас домой не пустят. Не стой без дела. Иди раздобудь охапку сена, пока я с кем-нибудь договорюсь насчет ночлега. Переходим на подножный корм. Только смотри мне! — Айтек погрозил ординарцу пальцем, видимо, намекая на то, что чужое брать нельзя. Чего доброго, позарится парень на конзаводский фураж — навлечет на себя гнев и без того, видно, лютого завхоза.
Оришев обошел несколько хат. Где народу полно — дети и женщины, самим не хватает места, где просто побоялись чужих… Были хаты, откуда Айтек сам спешил уйти, потому что там держали поросят. Наконец, попалась хозяйка, которая хоть и не слишком радушно его встретила, но согласилась уступить угол на пару дней.
Худая, изможденная женщина, под глазами синяки — видно, от голода, в углах рта прочно легли морщины… Она казалась невесомой. Приглядевшись как следует, можно было понять, что она молода, просто измучена лишениями. Ее небольшой дворик был разгорожен, убогая хатенка с одним окошком покосилась набок. К ней был пристроен хлев, сейчас совершенно пустой, лишь не выветрившийся запах напоминал о животных. За хатенкой тянулись две узенькие полоски земли: огород. На одной, видно, росла капуста, на другой — картофель, кукуруза, подсолнухи.
— Ребенок у меня хворый, беспокойный. Спать не дает, — заранее предупредила хозяйка.
— Ничего. Заснем. И вам надоедать не будем. — Айтек был согласен на все, лишь бы в дом пустили. — Насчет еды не беспокойтесь, мы с собой привезли достаточно. Не на один день. Мясо есть, курица, сыр, даже хакурт. Только к нему молоко нужно.
Хозяйка и представления не имела о хакурте, спросить постеснялась, но, подумав, что это что-то очень вкусное, проглотила слюну.
— Смотрите… Жил у меня тут один, тоже из ваших мест. Уехал он. Устроился на работу неподалеку, иногда навещает, привозит подарки мальчонке. Коли сегодня пожалует, тесновато будет…
— Ничего. Мы тоже тут не задержимся. Приедет директор — договоримся с ним, и по коням. До самого Кавказа без пересадки.
Айтек переступил порог, но в хате было так темно, что ничего нельзя было рассмотреть. Выглянув на улицу, он крикнул:
— Ординарец, живо сюда!
Нарчо быстро отвязал всю поклажу, притороченную к седлам, и потащил ее в дом. Пристанище явно ему не понравилось, хоть и не было выбора. Вот если бы они подались в Ростов…
Через несколько минут по стенам хаты уже висели седла, бурки, мешки с продуктами, заменявшие ковровые переметные сумы, сложили в угол. Лошадей отвели на конюшню. Завхоз Михеич, сменив гнев на милость, позволил поставить их в стойла. Айтек решил воспользоваться случаем и посмотреть здешних коней. Из них ведь выбирать придется. Нарчо остался с хозяйкой. Он робко притулился почти у самой двери. Женщина была занята ребенком, тихо стонавшим в углу. Он лежал на большом ящике, куда в доме складывалось все — посуда, постель, одежда, а может быть, и съестное. Не глядя на гостя, хозяйка спросила:
— Как тебя зовут-то? Меня — Анна Александровна.
— Нарчо. Ординарец полкового комиссара. Мы в командировку приехали.
Хозяйка не поняла, решила, что мальчик переспрашивает: «На что это, мол, надо?», подумала — какой грубый, — и уже пожалела было, что пустила постояльцев. Однако по тону не было похоже, чтобы паренек грубил.
— Как зовут, говоришь? Нашто?
— Нарчо, — нехотя повторил мальчик. Глаза его уже привыкли к полумраку, теперь он мог разглядеть убогое убранство комнатушки. В углу стояла железная кроватка с двумя голыми досками, торчавшими из-под матраца. Такие кровати Нарчо видел в пионерском лагере. На ней вдвоем не разместиться. Под углом к ней, у стены был устроен лежак, рядом стояла немецкая канистра — по-видимому, единственное богатство в доме. Нарчо решил про себя, что им с Айтеком предстоит спать на лежаке. Над кроватью висело несколько пожелтевших фотографий в раме, рядом — закопченная керосиновая лампа. Верхняя часть стекла была отбита, ее заменяла бумажная трубка.
Укрывая потеплей жалобно скулившего малыша, хозяйка надрывно приговаривала:
— Не плачь, родненький, птенчик мой, ну, нету молока, кончилось. Пойду сейчас клянчить, кормилица наша, бог даст, смилостивится. Не плачь, солнышко…
Она приподняла крышку ящика, на котором лежал ребенок, сунула туда руку, долго шарила, но ничего не достала. Потом взяла с подоконника алюминиевую кружку, вытерла ее передником и в нерешительности замерла на миг, как бы размышляя, куда ей направить стопы.
Запах этой комнаты, запах нищеты и болезни, напоминал Нарчо родной дом, которого уже нет, родителей… Вдруг ему показалось, что они с Айтеком заехали слишком далеко. Он встревожился — найдут ли они обратную дорогу? Сюда-то ехали по рельсам, с них не свернешь, а возвращаться придется верхом — по карте, что дал комиссар.
— Нашто, проходи сюда, посиди на кушетке. Я сбегаю к соседке. Тут недалеко. Попрошу молока для Гошки. Второй день ничего не ел ребенок. Побудь с ним. Я недолго.
Нарчо молча прошел в глубину комнаты и сел на лежак. Хозяйка, накинув большой платок поверх телогрейки, вышла. Ребенок шевелил губами, словно ему не хватало воздуха. От него шел острый кислый запах. Нарчо тоже почувствовал голод, но без разрешения Айтека не смел притронуться к еде. Вяленое мясо, вспоминал он, жарят на горячих углях. Шашлык получается особенный, хрустящий, ароматный, а если варят, то с картошкой и пшеном, да еще заправляют луком. Если добавить немного молока и мелко нарезанного чеснока, получается что-то вроде чахомбили. Это сойдет и за первое, и за второе. К такому блюду хорошо подать пасту — круто сваренную пшенную кашу, которая режется ломтиками после того, как остынет, или мамалыгу из кукурузной муки. Дали бы Нарчо волю, он бы приготовил такую еду, — пальцы оближешь, варежки вместе с нею проглотишь — не заметишь. О его кулинарных способностях, правда, никто и не подозревал… Нарчо все же решился. Без спросу отрезал кусок вяленой баранины, решил сварить мальчику бульона. За этим занятием его и застала хозяйка. Войдя, она со стуком поставила кружку на подоконник. «Не дали», — понял Нарчо. Будь в комнате посветлее, он увидел бы на щеках женщины следы слез, заметил бы дрожащие губы…
Почуяв мать, больной ребенок захныкал чуть громче. «И плакать по-настоящему не хватает сил», — подумал Нарчо.
— Что, мой родной? Не дала мне молока соседка наша, не дала ни капельки. Говорит, сама все выпила. — Хозяйка кинулась к ящику, обхватила голову ребенка и зарыдала, не обращая внимания на Нарчо. Он растерянно смотрел, как вздрагивают ее худые плечи. Малыш заплакал еще сильней.
— Я сварю мясо. Для больного бульон лучше всякого лекарства. — Эти слова мать Нарчо произносила в доме всякий раз, когда кто-нибудь заболевал. Он достал торбу с пшеном, мешочек с хакуртом, все эти продукты Айтек предназначил для обратной дороги, он назвал их «НЗ» — неприкосновенный запас. Как бы теперь Нарчо не надрали уши…
Когда Оришев вернулся, в комнате стоял аппетитный запах вареной баранины. Айтек не подозревал, что это варится его «НЗ», он подумал, что хозяйка решила попотчевать дорогих гостей. В этот момент она бросала картофель в чугунок. У мешка возился Нарчо: он хотел набрать пшена, но, увидев Айтека, замер.
— Положить бы в суп немного пшена… Можно? — Голос его от испуга задрожал.
— Можно. «НЗ» уже не понадобится. Будем возвращаться поездом. — Айтек отыскал в комнате табурет и, не раздеваясь, сел, вдыхая аромат мяса.
— Поездом? — чуть не подскочил от радости Нарчо. — Лошадям в вагонах лучше — не устанут.
— Положим, вагонов для таких кляч нам никто не даст. Уедем не солоно хлебавши. Доти зажарит нас с тобой на вертеле, если вместо конематок мы пригоним здешних кляч. Да они и не дойдут: еле-еле душа в теле держится. Обшарил все. Может быть, пару-тройку еще выберем, остальное — не для воспроизводства. Оказывается, этих доходяг и без наряда колхозам продают, бери — не хочу.
— Да вы на что смотрели? — вмешалась Анна Александровна. — То, за чем вы приехали, не здесь искать надо — в Грачах. Километров двадцать отсюда. Там кобыл много, не сосчитать. Михеич хитрит. Его на хромой козе не объедешь, самого черта окрутит. Маточное поголовье отдельно содержится.
— Завхоз про это ничего не сказал!
— Михеич-то! Он за каждую конематку дрожит, сам готов кобылице хвост нести. У него снега зимой не допросишься, не то что лошадей.
— Завтра съезжу — посмотрю.
— Лучше подожди Антона Федоровича, генерала нашего. Коль он разрешит, Константин, начальник тамошнего отделения, даст тебе лошадей. А без приказа генерала он и разговаривать с тобой не станет. — Анна опять вспомнила, что Константин тоже с Кавказа. — У генерала он в чести, тот ему доверяет. Стоял у меня, а как его назначили начальником отделения — в Грачи перебрался. С Михеичем не ладит; чуть что — сцепляется, ни в чем друг другу не уступят. Коса на камень… Когда Костя тут жил, нам с Гошей легче было.
Айтек в этом «Костя» услышал многое… «Тоскует она по нему, — думал он. — Имя-то у него православное, видно, грузин или в крайнем случае моздокский кабардинец. Но все равно — кавказец, земляк, должен помочь».
— Фамилии не помните?
— Фамилии он не называл. Михеич его называет Каскул. Он без отчества.
— Молодой? Старый?
— Тридцать будет. Натерпелся за войну. Огонь, воду и медные трубы прошел, все на своей шкуре испытал. Самостоятельный. Только генералу подчиняется. И работяга. Восстанавливает хозяйство, даже Михеич доволен, говорит: «башковитый», в лошадях толк знает. Посмотрит и сразу: эта такой породы, эта — беспородная. Все понимает.
Суп с бараниной оказался отменным. Анна Александровна хотела добавить чего-нибудь своего, но Нарчо не позволил. В мешке был еще узелок с затвердевшими лакумами. Он выложил их на стол с полного одобрения Айтека. Анна Александровна накрошила лакум в бульон и, усадив ребенка на колени, покормила. Айтек и Нарчо, наголодавшись, ели шумно, с аппетитом.
— Какой он нации? — Айтеку не давал покоя «кавказец».
— Не знаю. Из мусульман. Свиней не терпит. Был у меня поросенок, думала, подкормлю, продам, куплю Гошке что-нибудь. А он, будь неладен, выпустил поросенка из свинарника, тот и пропал. И тогда поссорились, дня три не разговаривали…
4. КОЗЬЕ МОЛОКО
Нарчо снова порылся в мешочке.
— Хакурт! Попробуйте.
Анна нагнулась, хотела сначала понюхать эту странную коричневую муку; как и следовало ожидать, хакурт попал ей в горло. Хозяйка закашлялась, из глаз полились слезы. Придя в себя, она спросила:
— Кофе? По цвету похож на кофе. — Попробовать хакурт Анна уже не рискнула.
— Это очень вкусно, только молоко нужно. Лучше всего кислое, — объяснил Айтек.
— Где ж его возьмешь…
Нарчо не мог примириться с тем, что репутация хакурта вызывала сомнение; он набил полный рот и жевал с улыбкой, наслаждаясь.
Анна Александровна положила щепотку на язык. Ей понравилось, только суховато.
— Дети очень любят хакурт, — рассказывал Айтек. — Матери дают им его в награду за послушание. И хранится он долго. Ни зимой, ни летом с ним ничего не сделается. Только от сырости держи подальше… Если во рту хакурт, разговаривать нельзя, — засмеялся Оришев. — О молчуне говорят: «У тебя что, хакурт во рту?» А если замешать на меду…
— На меду? На сладкой водичке замешаю для Гошки — попробует. Вкусно.
— С молоком бы его! — Нарчо вспомнил дом, маму, которая, позвав детей ужинать, наливала каждому по чашечке кислого молока и клала сверху две-три ложки хакурта. Нарчо перемешивал хакурт с молоком, получалась вкусная, ароматная еда.
— А еще у нас говорят, — не умолкал повеселевший Айтек, — если человек дал тебе отведать то, чего ты никогда не ел, считай, он тебе день жизни прибавил.
После ужина беседовали недолго. Хозяйка понимала: гости с дороги. Вскоре все легли.
Нарчо долго не мог заснуть. Все думал, как сделать что-нибудь хорошее хозяйке. И обликом своим, и именем она напоминала ему учительницу русского языка. Жаль только, недолго он учился… Отремонтировать хлев? Но живности нет никакой. А что, если сложить печь? Старая вот-вот развалится, дымит вовсю, а до весны еще далеко. Хорошая печь — спасение, но сложить ее не просто. Вот если бы Айтек взялся за это дело!.. Вдруг мальчику пришла в голову новая идея — а может, купить ей козу? Это дело. Анна ведь в долг брала козье молоко для ребенка. Дороговато, конечно. Командировочных не хватит, придется добавить и те, что дала Кантаса. Нет, так нельзя, до дому еще далеко, мало ли что ждет впереди. Нарчо спорил сам с собой: внезапную мысль, как непослушного жеребенка, он старался загнать назад, в вольер, а она лезла на волю, не давая ему покоя.
Гошка, наевшись бульона, мерно посапывал. Ребенок, может быть, первый раз за много месяцев сытно поел. Анны Александровны словно не было дома, до того тихо она лежала. Айтек как завалился, так и захрапел, изогнулся, уперся коленками в бок Нарчо, а головой — в плечо. Хозяйка гостеприимно предлагала гостям единственную кровать и хотела сама устроиться вместе с ребенком на лежаке, но Айтек наотрез отказался: «Разве табунщики спят в кровати? Их дом — пещера, одеяло — бурка, матрац — трава, а подушка — седло». Тогда хозяйка принесла им охапку соломы, расстелила ее между низким лежаком и стеной. Айтек покрыл солому кошмой, которую не забыл прихватить с собой, и постель получилась что надо.
Утром Айтек поедет в Грачи. Восемнадцать-двадцать километров — не расстояние, к вечеру вернется. Посмотрит коней, которых Михеич держит вдали от посторонних глаз. Да и «земляк» его заинтриговал. Кто он? С этими мыслями Оришев заснул — как в бездну провалился.
Утром, открыв глаза, Нарчо подумал, что проснулся раньше всех, хотел встать и наколоть дровишек. Глянул — Айтека и след простыл. Приподнялся на локте, посмотрел на кровать — а там один Гошка. «Вот ленивец, все проспал!» — рассердился на себя мальчик. Комиссар бы засмеял его. Он быстро обулся (спал Нарчо одетым, как табунщики в горах), хотел выйти наружу и в дверях столкнулся с хозяйкой. В руке Анна держала все ту же чуть помятую солдатскую кружку. Та была пуста. Нарчо догадался: Анне хотелось дать сыну хакурта с молоком, как советовал Айтек.
— Куда вы так рано делись?
— За молочком для Гошеньки бегала.
День обещал быть пасмурным, холодным. Ветер не затихал ни на минуту и с такой силой качал голые деревья, будто хотел вытрясти из них душу.
Нарчо представил себе соседку — злую, жадную старуху. Что бы сделать такое этой ведьме, чтобы она не смела отказывать в молоке голодающему ребенку? Ладно, утешал он сам себя, раз обратно поездом ехать, нечего баранину беречь. Только куда чуть свет исчез Айтек? Сбегать на конюшню? Как там Марем и Тузер? Айтек, наверное, к ним пошел.
Анна подошла к кровати, откинула одеяло и взяла на руки голенького мальчика. Нарчо ужаснулся: таких тощих детей он никогда не видел. Можно пересчитать ребрышки, каждая косточка видна и на ручках, и на ножках, белесая головка болтается, шейка толщиной с большой палец Айтека…
— Где живет козина мама? — Нарчо от волнения стал косноязычен.
— Какая козина мама?
— Да та, что молока не дала.
Хозяйка не спешила с ответом. Вдруг паренек пойдет отнимать молоко силой? Тогда убегай с хутора. И так она здесь пришлая, и так все на нее смотрят, как на чужую.
— На что тебе? Коза-то собственная, не колхозная. Хочет — продаст, не хочет — не даст. Давала, пока верила… Теперь видит, не из чего мне возвращать долг, отказала. — Анна укутала ребенка в тряпье и держала его теперь на одной руке, не чувствуя тяжести, держала, словно то была кукла, а ведь Гоше уже исполнилось два годика.
— А если долги уплатить, сговорчивей будет? — Нарчо взял бурку, стряхнул с нее солому, повесил на стену, хотел подмести веником мусор и вынести.
— Чем платить-то? — хозяйка обернулась к мальчику, посмотрела на него глубоко запавшими глазами; в них не было ничего, кроме отчаяния. — Эвакуированная я. Из Харьковской области. Немцев прогнали — поехала на свой хутор: от нашей хаты даже горсти пепла не осталось. Ветер развеял. Все сожгли, окаянные. Пришлось возвращаться сюда. Тут хоть крыша над головой, работа — какая ни есть. Директор обещал дать овса или ржи в счет зарплаты.
На Нарчо словно скала обрушилась. «Даже горстки пепла не осталось…» Он вспомнил свой дом, в котором сгорели и родители и сестренка. По щекам покатились слезы, щеки запылали. Он отвернулся, чтобы хозяйка ничего не заметила. Схожесть судеб сблизила Нарчо с этой несчастной женщиной, с ее погибающим от голода ребенком. В крошечном страдальце, дышащем на ладан, он ощутил брата по несчастью, которому надо помочь. Нарчо резко смахнул рукой слезы, будто лозу рубил, овладел собой и твердым голосом спросил:
— Задолжала много? — В глазах Нарчо сверкала безоглядная мальчишеская решимость. — У меня есть командировочные. Я заплачу.
— Командировочные?
— Ну да. Комиссар приказал дать нам денег на дорогу. А я не потратил ни копейки. Назад ехать — билетов не покупать, да и ехать-то одну ночь. Я заплачу твой долг, только скажи, кому…
Анну Александровну его слова тронули до слез. Она подошла к Нарчо, прижала к себе его голову.
— Родненький ты мой, сердечный… — Хозяйка вдруг подумала: они же приехали целый табун кобылиц покупать. Значит, при деньгах. Анна Александровна ужаснулась. Подумать только — денег в мешке на тридцать лошадей. Не дай бог, узнают бандиты, всех перебьют и завладеют мешком.
— А твой… как его, старшой? Он разве позволит? Может, не хватит на коней…
— Да нет же. Я заплачу свои.
Анна Александровна со страхом глядела на мешок, из которого вчера гости извлекали угощение. Как это старшой так неосмотрительно оставил мешок в углу! Теперь из дому и выйти не посмеешь. Надо караулить добро. Нарчо, словно угадав мысли хозяйки, подошел к мешку, развязал, вытащил мясо, отрезал перочинным ножом три кусочка на завтрак, затем извлек что-то еще, завернутое в тряпье, подумал-подумал, держа большой сверток в руках, и снова сунул в мешок.
Убедившись, что у ребят в мешке не пачки ассигнаций, Анна Александровна успокоилась, занялась уборкой, уложив ребенка в подвешенную к потолку качалку.
— Ты не горячись. Твой старшой в сторону конюшен пошел. Я видела. Придет — посоветуйся, а то еще накажет тебя. Деньги-то общественные, от государства. Откуда у тебя свои на козу? Макаровна знаешь как дорожит скотиной. Увидит, что покупатель дельный, — заломит несусветную цену. Давай лучше займемся завтраком. Я пойду в погреб, картошечки достану, капусты. Картошка с бараниной будет вкусная.
— По-моему, Айтек уехал, — сказал Нарчо неуверенно.
— Куда? Натощак-то далеко не уедешь. Где он поест? Столовых нет. Не открыли еще. Все собираются, собираются, никак помещения не найдут. Это потребсоюз мудрит. Мало ли пустых хат? Почини крышу — вот тебе и помещение.
— Айтек никогда не завтракает. Что-нибудь перехватит — и на целый день. Вечером ест хорошо. Настоящий табунщик.
— То-то он тощий, как из концлагеря. Ты все же сбегай посмотри — не видать ли его на конюшне. А я пока состряпаю завтрак.
— Сначала я дров наколю, — солидно промолвил Нарчо, вспомнив родной дом, где каждое утро он рубил дрова, чтобы мать могла вовремя приготовить завтрак. В аулах ведь едят только утром и вечером; весь день проходит в трудах и хлопотах, поэтому у горцев даже в языке нет слова «обед». — Если еще что надо, скажи, я все умею, не маленький.
— Какой ты хороший! Не надо больше ничего. Меня и так совесть ест поедом — не я гостей угощаю, а гости меня. Иди, милый; наколешь дров — хорошо, нет — сама наколю. Зови лучше сюда своего Айтека.
Нарчо вышел, огляделся по сторонам. Туман окутал хутор со всех сторон. Откуда-то доносилось куриное квохтанье, вдруг протяжно замычала корова. Нарчо глянул на кривобокую хату поодаль, словно придавленную заросшим бурьяном крышей. «Там живет «козина мама», — подумалось ему. Хата словно присела — будто курица на яйцах. Оград не было видно. Кое-где стояли уцелевшие деревья, можно было разглядеть и огороды у самых хат и поодаль.
Нарчо посмотрел-посмотрел вокруг и принялся за дело. Кряхтя и сопя, отколол от большого бревна кучу щепок, отнес в хату и побежал на конюшню. Там шла утренняя уборка: бородатый старик выметал из стойл свежий, дымящийся конский навоз. Нарчо сразу узнал своего Марема, тот тихонько заржал, вскинул голову. Тузера не было видно.
— Ты куда, пострел? — старик угрожающе поднял метлу, давая понять, что шутить не собирается; видно, принял Нарчо за здешнего мальчишку, вознамерившегося стащить у него охапку сена для коровы, но, присмотревшись, спросил: — Чей такой шустрый?
— Ничей. Я приехал в командировку! — Нарчо очень нравилось слово «командировка». Ему казалось, что достаточно употребить это слово, как люди станут относиться к нему, Нарчо, с уважением и даже почтут за честь оказать ему содействие. — Я хочу посмотреть наших лошадей. Вчера завхоз Михеич разрешил поставить их здесь.
— Каких лошадей? Одна вон стоит непоеная-некормленая с вечера. На другой чуть свет ускакал кто-то… Чего на нее смотреть? На лошадь не глазеть надо, а кормить и поить, если ты джигит. Ежели ты губошлеп, то, конечно…
Большего удара для Нарчо быть не могло. Хороши табунщики! За таких в ауле никто своих дочерей и замуж не отдаст. Жаль было смотреть на голодного гнедого мерина. Бедный Марем! Комиссар глянул бы на Нарчо с презрением. «Это так ты заботишься о боевом друге? Мне такой ординарец не нужен». И, конечно, не взял бы Нарчо на фронт… Мальчик жалобным голосом сказал:
— Я думал, Айтек задал им корм.
— Какой Айтек?
— Который уехал. Можно я возьму охапку сена?
— А ты его косил? Чужим коням фураж скармливать — сами на бобах останемся. Зима на носу. Кто знает, какая она будет. Откель пожаловали-то?
— Мы с Кавказа. С конзавода, — с достоинством отвечал Нарчо. Может, старик, услышав про конзавод, уступит?
— Командированные с конзавода? А-а! Вот оно что. Тогда дело другое. Командированные! — заинтересовался старик. — С конзавода.
Нарчо вывел Марема из стойла, почистил, напоил его, снова поставил на место и дал сена. Старик ничего не говорил. Нарчо немедленно принялся помогать старому конюху убирать конюшни (как бы отрабатывая охапку сена). С этим делом он справился так хорошо, что старик даже похвалил его. Марем шумно жевал, временами оглядываясь на хозяина, который рьяно подметал конюшню, убирал вилами навоз, выбрасывал затоптанные подстилки и клал на землю свежую солому. Работа не мешала Нарчо рассказывать о себе, о своем конзаводе и, конечно, о комиссаре, который строго-настрого приказал не возвращаться без кобылиц.
— Батько у тебя дома аль на фронте?
По тому, как мальчик сразу сник, затих, зашмыгал носом, старик догадался, что сказал что-то не то. Конюх замолчал и остановился, опираясь на вилы. Вздохнув, он вытащил из кармана бархатный кисет, из кармана достал газету, скрутил цигарку.
— Матушка-то жива? — выпуская из-под усов, пожелтевших от табака, едкий махорочный дым, уже с осторожностью спросил старик.
— Всех сожгли, — еле выдавил из себя Нарчо, с силой вонзил вилы в кучу навоза и, смахнув слезы, отвернулся к дверям.
— Сирота, стало быть… — Старому конюху стало неловко за свое любопытство. Он затянулся еще пару раз и негромко проговорил: — Ой, война, война… Бездонное твое брюхо. Сколько гнезд разорила, сколько людей по миру пустила. Где Берлин, а где Кавказ? — качал он головой, а цигарка дымилась и потрескивала у него в зубах.
Послышалось блеяние. Нарчо оглянулся: среди конюшни стояла небольшая коза с желтыми пятнами на спине и боках, с круглыми озорными глазами. Она кинулась к копне сена и сразу же влезла наверх, будто там сено было вкуснее.
Старик взревел:
— Гони окаянную! Эта Макариха вконец распустила свою животину. Ишь, коза-дереза! Трава внизу ей горька, подавай сверху. Гони, будь она неладная, пораскидает весь фураж. Кышь отседова…
Нарчо кинулся на козу с вилами и вдруг замер: в дверях показалась пожилая женщина с длинным недобрым лицом, в грязной залатанной хламиде.
— Не замай животину, — произнесла она злобно и громко. — Клока сухой травы жалко. Сам небось волоком волочишь по ночам да на самогон меняешь. — Старуха повела глазом в сторону Нарчо, словно струей кипятка обдала. — А ты откель взялся, шалопут? Ты, что ль, сено заготовлял? Заготовитель!
— А ты, Макариха, не распускай свою козу, держи ее при себе. — Старик не собирался уступать, он двинулся вперед, больно ужаленный обидными словами. — Ты видела, чтоб я волоком волочил? Не видела, так и не чеши языком. Гляди — неровен час, выдоят у твоей козы все молоко — на бобах останешься. А коли я тащу на своем горбу охапку сена, так это не твоего ума дело. Я цельное лето спину гнул, косил траву, имею право…
Коза, словно поняв, что это из-за нее разгорелась ссора, спрыгнула вниз и удалилась.
Старик все не мог успокоиться:
— Заруби себе на носу: забредет еще твоя коза в конюшни — беды не миновать. Заколю ее, из шкуры шапку сошью. Поняла?
— Больно ты меня испугал. Поправлюсь малость — продам козу. Носили бы меня ноги, давно б продала. Только не дойти мне до рынка. Не гневись зазря. Будет твое сено в целости, меняй его себе на самогон, а енерал узнает, получишь по шеям…
— Макариха, не балаболь. Сама ведь не знаешь, что брешешь. Генерала хоть не замай, оставь в покое.
— Хочешь продать козу, — продай мне, — неожиданно горячо заговорил Нарчо. — Я куплю ее. У меня есть деньги.
— Ты?! — Макарихе такое и в голову прийти не могло. — Продать тебе козу?! Откуда у тебя столько денег?
— Тебе-то какое дело? Покупает, значит, есть на что. Они берут у нас тридцать кобылиц. Не с пустыми руками, стало быть, приехали. Зачем тебе тащиться на рынок за тридевять земель? Бог сам послал покупателя, так нечего босой ногой грязь месить до райцентра и козу тащить за рога.
Нарчо только сейчас заметил, что у старухи одна нога была обута в старую калошу, обвязанную веревочкой, другая — в истоптанный и дырявый полуботинок, с полуоторванной подошвой. Нарчо снова вспомнил свое спасительное слово:
— У меня командировочные. Но есть и свои. Мало будет — в придачу ботинки дам. Новенькие. Ненадеванные. Таким ботинкам износу нет. — Нарчо прекрасно сумел бы поторговаться. Что он, по базарам не ходил? Нарчо было страшно упустить случай.
— Ботинки! Эта дохлятина не стоит и подметок от сапог. Велика придача, сынок, смотри — проторгуешься!..
Старуха живо согласилась:
— Износу, говоришь, не будет? Покажи, коли они стоят того… Зачем мне кота в мешке?
— Я мигом. Сейчас принесу. — Нарчо бросился к дому Анны Александровны. Старуха по достоинству оценила ботинки для альпийских войск на толстой подошве. Старик чесал затылок. Торг занял гораздо меньше времени, чем понадобилось Нарчо, чтобы загнать во двор строптивую козу. Он был счастлив, как в те дни, когда ему удавалось приобрести хорошую собаку для отца. Коза упиралась, пропахала копытцами четыре длинных борозды, бодалась, но Нарчо крепко держал ее за рога, похожие на сабли.
Анна Александровна не находила слов, чтобы отблагодарить мальчика! Принять такой дар от незнакомых людей!
— Хакурт на молоке — это очень вкусно! — приговаривал Нарчо, втаскивая козу в хату, чтобы она не сбежала к своей прежней хозяйке.
Комната наполнилась новым терпким запахом.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1. БЕСФАМИЛЬНЫЙ
Весь день Нарчо ждал возвращения Айтека. Если «старшой» поехал в Грачи, почему бы ему было не взять и Нарчо? Несколько раз мальчик бегал в контору. Заметив в окне сурового Михеича, он грустно возвращался в хату и играл с животным — вернее, потешал Гошу: становился на четвереньки, изображая козла, готового напасть на козу. Та вроде спокойно жевала траву, но вдруг неожиданно выставила рога и ответила на гримасы Нарчо так, что тот, не поднимаясь с пола, долго растирал себе лоб. За этим занятием его и застал незнакомец, вошедший в хату без стука — словно домой пришел.
— Ты что здесь делаешь? — Незнакомец угрюм с виду, лицо украшали колючие рыжеватые усы. Носил этот мужчина зипун из толстого сукна поверх ватника армейского покроя, добротные яловые сапоги и кубанскую смушковую шапку.
— Козу кормлю, — растерянно ответил Нарчо, испугавшись, что этот человек пришел забрать назад Гошкину кормилицу. Может, Макариха продала не свою — чужую?..
— Хозяйка где? — мрачно спросил посетитель.
— На работе, наверное. Я вот сижу с ребенком…
Мальчик обратил внимание на произношение незнакомца. Он говорил «ти» вместо «ты» — как все кабардинцы. Нарчо в свое время изрядно помучился с этим словом, учительница заставляла произносить его «твердо» десятки раз. Гость приехал верхом: в окно Нарчо видел, как он сел в седло и направился к конторе.
— Видать, разминулись они с Айтеком, — с сожалением сказала Анна, переступая порог с миской картофеля в руках.
— Кто?
— Да Костя же. К нему ведь Айтек поехал. А Константин здесь.
— К нему? — протянул Нарчо. — Он сюда заходил.
— Заходил, я знаю. Это и есть Каскул, земляк ваш.
Анна Александровна не зря сказала, что Костя прошел огонь, воду и медные трубы. В минуту откровенности он кое-что поведал ей и велел до гроба хранить тайну. Жизнь его в последние годы действительно была наполнена невероятными событиями. Анне и представить все это было трудно.
…Сначала пленных везли в крытом грузовике, потом поездом — в зарешеченном арестантском вагоне. Дверь открывалась только с одной стороны, возле нее стоял охранник. Почти двое суток тащился поезд, долго простаивая на больших станциях. Каскул иногда думал: вдруг партизаны подорвут поезд? Это был бы выход: тогда конец всему — позору, угрызениям совести, страху…
В пути Каскул познакомился со своими попутчиками. Никто из них, конечно, ле назвался настоящим своим именем, допытываться же, кто таков и откуда, было бестактно и бесчеловечно. Одного, по его словам, звали Джамалом. Рослый, крепко сколоченный парень этот с крупным лицом и густыми бровями мечтал когда-нибудь стать виноделом и иметь хорошую харчевню. Другой, молчаливый, перепуганный, с блуждающими глазами и длинным носом, не сказал о себе ни слова.
Поезд дошел наконец до станции назначения. Вагон отцепили поодаль от вокзала — от него вообще остались лишь кирпичные стены и кусок крыши. Как ни напрягал Каскул зрение, прочитать издалека название станции ему не удалось. Вскоре к отцепленному вагону подкатила большая крытая машина. По всему видно — «душегубка». Пленные переглянулись. Страх сковал члены, хотя можно было догадаться, что морить их в «душегубках» не станут. Не было смысла так далеко возить пленников, чтобы уничтожать. Гораздо проще было сделать это в лагере, над воротами которого висела незабываемая надпись: «Работа делает свободным». В силосной яме хватило бы места.
Всех затолкали в герметически закрывающую камеру, оставив чуть приоткрытой дверь, чтобы доставить пассажиров до места в целости. Не было ни сидений, ни поручней. На поворотах, на колдобинах людей бросало из стороны в сторону. Пришлось всем усесться на корточки, упершись коленками друг в друга. На очередной выбоине дверь захлопывалась, и тогда в камере становилось душно и темно. Но дверь тут же открывали, сидящий поблизости старался придержать ее ногой. В машине явственно ощущался запах газа, хотя водитель, конечно, его не включал: не тех пассажиров вез.
Наконец, уже ночью въехав в какие-то массивные ворота, машина остановилась. Первым наружу выбрался Каскул. При свете луны он огляделся, определил: старинная крепость, обнесенная со всех сторон высоким валом. Слева тянулись казармы, расплывались в ночной мгле. «Из этого мешка зерно попадет только под жернова», — подумал Каскул. Стража спешила скорей сдать людей, их хватали за воротники, пересчитывая, негромко покрикивали. Каскул вспомнил, как чабаны пересчитывают овец — пропускают каждую между ног, вслух произнося цифру. Те, кто принимали новичков, построили их в две колонны: так легче считать. Потом их повели в баню, выдали немецкое обмундирование: их собственную одежду, наверное, бросили в печь котельной.
Утром вновь прибывших повели завтракать. Теперь их с трудом можно было узнать. Изменилась не только одежда — иными стали облик, выражение лиц. Каскул остро ощущал вину перед своей страной, присягу на верность которой нарушил. Все шли молча, стараясь не глядеть в глаза друг другу. Начался первый из девяноста дней, которые им предстояло провести в заточении.
Первая лекция посвящалась секретности, соблюдению конспирации в период учебы. Каскулу и его «коллегам» объявили, что им не разрешается уходить в город. Они покинут это место только один раз и навсегда. Крепость наполеоновских времен была обнесена, как разглядел Каскул в ночь приезда, земляным валом, по гребню его тянулось проволочное заграждение высотой в три метра, охраняемое вооруженными солдатами и собаками. По углам высились древние сторожевые башни.
Старинная крепость на берегу многоводной реки составляла лишь часть учебного центра. Вообще он занимал сотни гектаров вместе с лесами, где были спрятаны полигоны, стрельбища, парашютная вышка, специальные учебные корпуса. Вся огромная территория являла собой закрытую зону, для каждого участка которой был установлен особый режим. Каскул понимал, что в разных отсеках учебного центра таились специальные здания для допросов «свежих» перебежчиков, для разработки специальных операций. Но думать обо всем этом он старался как можно меньше. Все было кончено. Теперь ему оставалось только послушно выполнять команды.
В зоне для перебежчиков он должен был по ускоренной программе усвоить материал, рассчитанный на многие месяцы, а может быть, и годы. Дают, например, автомат или пистолет. Изучил оружие, пострелял в мишень — сдавай назад. Прошел инструктаж по применению взрывчатых веществ, познакомился с толовыми шашками, бикфордовым шнуром, детонатором — переходи к следующему предмету. Особое внимание уделялось парашютному делу. Парашютная вышка всегда была занята. Учебные прыжки «ученики» совершали строго по расписанию. По тому, что этим прыжкам их группа уделяла особенно много времени, было ясно, к чему ее готовят. Однако о своих догадках никто не смел сказать вслух ни слова.
Воздух над учебным центром непрерывно сотрясали взрывы, выстрелы, пулеметные, автоматные очереди, по ночам прожектора щупали небо — фабрика по изготовлению убийц и диверсантов работала непрерывно. Чем лучше овладеешь «наукой», тем больше у тебя шансов уцелеть. Программа была насыщена до предела. За девяносто дней, верней, суток, кроме парашюта, надо было освоить многое — в том числе подрывное дело, системы стрелкового оружия, принятые меры на вооружение в армиях разных стран, основы медико-санитарного дела. «Промывание мозгов», то есть идеологическая обработка, была обязательной для всех.
«Гвоздь программы» — умение убивать. Метод зависит от обстановки. Есть возможность выстрелить — стреляй метко и быстро из любого оружия. Оказался под рукой нож, топор, камень, кусок проволоки, железа, осколок стекла — сумей действовать безошибочно и здесь. Способов убивать Каскул насчитал более ста двадцати.
Наконец индивидуальная подготовка диверсантов закончилась. Подошло время экзаменов. Ночью Каскула вывели к проволочной ограде. Вдоль нее взад-вперед прохаживался часовой в форме красноармейца. Каскулу объяснили задачу, и он, как тень, подкравшись к часовому, стремительно, по-кошачьи прыгнул вперед, выбрасывая руки. В мгновение ока часовой оказался на земле, шею его намертво перетянула стальная струна. Пока часовой хрипел в руках у Каскула, другие «диверсанты» проникли в «охраняемую» зону, действуя быстро, ловко, профессионально. Преподаватель доволен. «Корош, корош», «гут, гут».
Экзамен сдан. Но диверсанту не всегда улыбается удача. Бывает, он и сам попадает в умело расставленный капкан. Нужно знать, что тебя может ждать, выработать в душе страх перед пленом. Как это делается, Каскул узнал неожиданно. Его швырнули в неглубокую яму, заставили встать на колени, как во время намаза, пригнули голову и сверху захлопнули крышку. Каскула прошиб холодный пот, в первую минуту он вообще ничего не соображал. Сколько прошло времени, он не знал. Наконец «пленника» вытащили наверх, привели в помещение и посадили перед двумя мощными лампами. Начался «допрос», вполне правдоподобный и жестокий. На этом истязание не кончилось. Каскула снова вывели из помещения. Он был настолько обессилен, что едва волочил ноги. Двое «коллег» вели его под руки. Каскула кинули в железный ящик и над ним снова захлопнулась крышка. «Курсанты» его группы по очереди с силой били молотками по ящику, оглушая жертву страшным грохотом…
Чтобы извлечь Каскула наружу, ящик пришлось опрокинуть. «Пленника» вывалили на землю и окатили водой из ведра. Понемногу Каскул пришел в себя. Но его должны были еще провести «сквозь строй»: при этом испытании взвод выстраивался в две шеренги, между шеренгами, как известно, вели «пленного», и каждый нещадно бил его резиновой дубинкой… «Урок» обычно завершался «обезьяньим ящиком» — узким деревянным шкафом, в котором можно было находиться, лишь согнувшись в три погибели. Там полагалось просидеть ночь, но руководитель группы опасался, что этого Каскул уже не выдержит, и поставил ему зачет.
Каскул и не подозревал, какие на него возлагались надежды. Его прочили в командиры группы, членам которой предстояло устраивать засады, уничтожать важные объекты, а потом исчезать в горах, маскируясь под местных жителей: чабанов, табунщиков и даже партизан. По мере приближения оккупационных войск группа Каскула должна была перейти от диверсионной работы к организации отрядов для нанесения ударов по Советской Армии с тыла. «Пятая колонна» в четыреста-пятьсот человек, по мнению фашистских генералов, в горных условиях могла противостоять целой дивизии, если ей подбрасывать оружие и боеприпасы по воздуху, могла даже захватить и удержать горный перевал до прихода гитлеровских войск. Перевалов через Кавказский хребет — раз-два и обчелся. Каскул их все прекрасно знал, знал с точностью, когда какой перевал открыт или, напротив, наглухо закрыт снежным покровом толщиной в десятки метров. «Думают через перевал выйти кратчайшим путем к турецкой границе», — соображал Каскул, лежа в постели после изнурительных «уроков». Он был так измочален, что не мог заснуть.
Летом сорок второго года Гитлер замышлял две связанные между собой операции: захват Сталинграда и наступление на Кавказ. Фашистские войска должны были, взяв Сталинград, вдоль Волги, а потом и Каспия двинуться к Дербенту и Баку. Однако после падения «ворот Кавказа» — Ростова-на-Дону было решено, что серьезного сопротивления гитлеровцы больше не встретят. Поэтому часть немецких войск осталась на Сталинградском направлении (ею командовал известный генерал Паулюс), другая же, во главе с генералом Клейстом, повернула к Грозному. Фашисты стремились быстрей завладеть нефтяными промыслами Грозного и Майкопа. Диверсионным группам надлежало способствовать успеху Клейста. По приказу генштаба учебный центр, готовивший шпионов, принялся усиленно вербовать людей. Перешерстили все концлагеря, пока не набрали нужное количество кавказцев. За подготовкой шпионских групп следили чуть не на самом верху.
2. СЛЕПОЙ ПОЛЕТ
Глубокой ночью Каскула и его товарищей привезли на аэродром, где их ждали специальные самолеты.
Перед самым вылетом неожиданно поступило распоряжение — с первым рейсом на «Хейнкеле» отправить троих, чтобы к следующей ночи, то есть через сутки, они подготовили место для высадки всей группы. Обстановка на фронте менялась с катастрофической быстротой. Видимо, рисковать уже было нельзя; диверсионная группа должна была высадиться наверняка. Перед тридцатью пятью представителями самых разных кавказских национальностей ставилась важная в масштабе всего фронта задача — поднять восстание среди горцев, взорвать мосты, завладеть перевалами и тем самым расстроить наступательные планы Красной Армии.
Обер-лейтенант, руководитель группы, был напряжен и сосредоточен.
— Ты пойдешь первым. Кого возьмешь с собой? — обратился он к Каскулу.
— Все равно.
— Как это «все равно»? Надо отобрать храбрых и дисциплинированных! — Эсэсовец оглядел своих питомцев, ткнул пальцем в усатого. — Выходи! Становись рядом. — Затем выбор его пал на длинного, белобрысого, но хилого и потому почти задавленного непомерным грузом парня. — Остальные — кругом!
В полутемной комнате осталось трое диверсантов и руководитель, от которого им предстояло получить подробные инструкции.
Их погрузили в небольшой темный самолет. Холодно в нем было, как в ледяной пещере. Сиденья вдоль бортов казались узкими и неудобными. Каждого навьючили — что там ишак в горах! Сзади — парашют, спереди вещмешок подпирает подбородок, автомат, гранаты… Лететь часа два, а то и три. Значит, к месту выброски самолет прибудет едва не на рассвете. Хорошо бы не было тумана. Обычно, правда, в это время года в предгорьях устанавливается ясная погода. Но на аэродроме дул пронизывающий ветер, снег колол и обжигал лицо.
Пилоты переговаривались между собой:
— Проверим готовность. Рычаг шасси?
— Норма.
— Закрылки?
— Порядок.
— Рычаг регулятора смеси?
— Выключен.
— Подогрев карбюратора?
— Норма.
— Противообледенитель?
— В порядке.
«Сколько делает в час «Хейнкель-117»?» — подумал Каскул. Однако спросить было некого. Спутники знали не больше, чем он. Каскула предупредили, чтобы он не прыгал первым, а проследил за «коллегами» — как бы те не струсили.
Наконец поднялись в воздух. Внизу быстро тускнели огоньки паяльных ламп, заменявших сигнальные светильники. Военный аэродром был тщательно замаскирован, хотя располагался вдали от линии фронта. Из кабины вышел второй пилот. Посвечивая нагрудным фонариком, он вглядывался в лицо каждому, как бы проверяя, все ли пассажиры чувствуют себя нормально.
— Ви геет эс? — спросил он, своим желтоватым лучом выхватив из тьмы Каскула. — Корошо?
— Корошо, корошо, — ответил тот, подделываясь под чужое произношение. Немец напоминал загробного следователя — саро; он первым, рассказывала когда-то мать, допрашивает умершего после сошествия в преисподнюю. Ослепленный фонариком, Каскул видел только зыбкую тень в проходе; впрочем, от нее сильно пахло настоящим земным черным кофе.
Самолет лег на курс, набрал высоту. Заложило уши. Стало еще холоднее. Люди прижались друг к другу. Каскул пытался вздремнуть, но едва закрывал глаза, со страхом начинал думать про предстоящее. В учебном центре рассказывали о неограниченной власти пилота над диверсантами: может застрелить, если сдрейфишь и в нужную секунду не прыгнешь в темную бездну. Прыгать придется над горами. Куда угодишь — неизвестно. Не дай бог — в ледяной поток или трещину во льдах — замерзнешь насмерть.
С погодой повезло. Внизу царила сплошная мгла. Зато небо усеяли мириады звезд. Каскул мысленно прикинул путь самолета. Через полтора часа справа по борту должна показаться цепь белых горных вершин. В безоблачную ночь ее видно и за сотни километров, сверху она будет тем более заметна. Контуры каждой вершины Каскул знал с юных лет, по ним ему будет легко ориентироваться на местности.
Самолет стал круто разворачиваться, загорелся сигнал: «Приготовиться!» Все трое вскочили, как по команде. Прежде чем прыгнуть самому, Каскулу предстояло вместе с пилотом выбросить контейнер — оружие и боеприпасы. Ухватившись за кольца парашютов, диверсанты ждали, когда второй пилот откроет дверцу. Она отворилась, и ворвался ветер, сильный, пронизывающий, казалось, он может вынести человека из самолета. Белобрысый отступил назад — то ли от страха, то ли ветер его отбросил. Пилот хотел силой вытолкнуть «долгоносика». «Долгоносик» уперся ногами в пол и ни в какую. Текли драгоценные секунды, и пилот, выхватив пистолет, стукнул труса по темени, навалился на него и наконец вытолкнул вниз. «Доннер веттер!» — прошептал он злобно. Белобрысый испуганно кинулся туда же, неловко зацепившись за что-то ногой. Секунда — и за ним полетел контейнер, а за контейнером Каскул. Захлебнувшись холодным воздухом, он закрыл лицо, и через мгновение почувствовал спасительный толчок: это раскрылся парашют. В кромешной темноте исчез, отдалившись, гул самолета. Каскула подхватил стремительный ветер. «Слепой полет», — подумал парашютист. Справа показались снежные вершины, но очертания их расплывались перед глазами. На миг открылся двуглавый Эльбрус и тут же исчез.
Каскул вглядывался в бездну, объятую тишиной, стараясь сообразить, где их выбросили. Еще немного, и он ударился о землю. Это был каменистый склон горы. Рука рванулась к нижним стропам, чтобы подтянуть их к себе и «погасить» парашют, но тот, надутый ветром, волочил тело по каменным уступам. Каскул передумал. Пусть тащит. Где-то близко должен быть лес, парашют зацепится за дерево — и всё. Однако он не рассчитал и, упав с крутого обрыва в пропасть, снова повис на стропах. Сильный ветер, дувший в узком ущелье, подхватил его.
Каскула обуял страх. Как бы не угодить в поток, оттуда уже не выбраться, тем более — с его снаряжением и парашютом. В этих местах реки не замерзают, только по краям образуется скользкая ледяная бровка. Снова коснувшись земли, Каскул наконец «погасил» парашют. Рядом высилась скалистая гора высотой метров в двести. Где-нибудь обязательно отыщется пещера. Их здесь давно обжили чабаны и пастухи. Каскул прислушивался к ночным звукам. Тишина, только река глухо шумит на перекатах.
А где же то двое? Остались наверху или спустились в ущелье? Впрочем, после удара рукояткой пистолета по голове первый наверняка упал с нераскрытым парашютом. Второй мог спуститься благополучно. Но он ведь ударился о борт самолета. Только неизвестно чем: рюкзаком — это еще ничего, головой — не позавидуешь… Раздумывать было некогда. Какое это ущелье? В каждом обычно расположено с десяток аулов. Они тянутся вдоль реки и объединены в один район с центром в том, что стоит посередине. Каскул заметил пещеру у себя над головой и вскарабкался туда. Изнутри несло гнилью, мхом и сыростью. Он не пошел внутрь, а бросил на камень у входа парашют и лег сверху, но так, чтобы видеть дорогу, вьющуюся вдоль реки. Машинально возникла мысль: надо отыскать «долгоносика». Даже если он приказал долго жить, следовало бы найти его, похоронить, спрятать парашют и снаряжение, — а то, если обнаружат, начнут искать и других. «Блондин», может быть, даст знать о себе, у него ракетница.
Светало. Нет, сказал самому себе Каскул, не будет он никого искать и никого не станет ждать. Решение принято еще в «питомнике» лагеря, он должен подчиниться голосу совести.
Снизу донесся лай собак. Значит, где-то близко живут люди. Пожалуй, не следует терять времени, лучше спрятать в пещере все лишнее и отправиться в путь. С рассветом ущелье покроется туманом.
Через полчаса Каскул, сунув в карман пистолет, уже спешил вниз по течению реки. По обе стороны ущелья на белом снегу темнел лиственный лес. Рассвело, и внизу на дороге показалась вереница женщин, мальчишек с санями, шедших, как видно, в лес за дровами. Каскул с опаской приблизился к ним. Они, однако, не обратили на него особого внимания.
— Вы лошади под седлом не видели? — спросил Каскул у женщины со смуглым обветренным лицом, закутанной в большой шерстяной платок. Женщина недоуменно оглянулась назад, словно ища пропажу Каскула, а шустрый мальчонка с раскрасневшимися от утреннего мороза щеками тут же с любопытством переспросил:
— Лошадь под седлом? А какая она?
— Гнедая. На ночь привязал к дереву, она отвязалась. Как бы домой не пошла… — Каскул приглядывался к людям, стараясь угадать, откуда они. Его словно поняли:
— Мы с самого Хазар-Хабла идем, но лошади не видели. Пасется, видимо, на склонах, там еще осталась трава.
«Хазар-Хабл»! Каскул достиг цели. У него отлегло от сердца. Теперь ясно, куда направить стопы. За хребтом Чопракский районный центр. Полдня идти, а то и меньше.
— Не задрали бы твою лошадь волки. Они нынче ужас какие злые, — заволновалась одна из женщин. — Вчера у моей соседки корову сожрали, проклятые.
— Лошадь, если не стреножена, от волка сама уйдет, — со знанием дела промолвил мальчик. — Как ударит задними копытами — волк клыков не соберет!
Каскул для виду послушал, послушал, потоптался на месте, потом махнул рукой:
— Да шут с нею, с лошадью. Никуда не денется, сама придет.
— Как это — шут с ней? Лошадь сейчас цены не имеет. Слава богу, воины дорогие, спасибо вам, освободили нас от немцев. Но хозяйство-то только налаживается. Каждая скотинка на вес золота.
Каскул покраснел от стыда, когда женщина причислила его к освободителям. Он попрощался и пошел дальше. Через два часа он явится в райотдел НКВД с повинной, расскажет все, как на духу, и его поймут. А не поймут — что ж, хуже, чем в шпионском центре, не будет. Дадут срок — отсидит, что положено, зато не придется служить фашистам… И жизнь сохранит… Как говорится: дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут. Его же могут послать в штрафную роту… Это было бы самое лучшее — кровью смыть тяжелую вину. Но погоди, Каскул! А вдруг… А вдруг — расстрел? Он вздрогнул, почувствовал, как слабеет, как тает его решимость. Остановился, сел на землю. Мысленно он несколько раз приближался к дверям НКВД, но поворачивался и уходил прочь, словно подчиняясь чьему-то предостерегающему голосу. В конце концов он решил сначала выяснить, живы ли остальные двое. А вдруг живы? Тогда надо постараться найти их и уговорить пойти вместе с ним. Втроем все-таки легче. Каскул долго искал своих товарищей и нашел наконец их трупы. «Долгоносик» с пробитым черепом с нераскрытым парашютом лежал на склоне. В лепешку он не разбился, видно, потому, что вещмешок и парашют самортизировали удар. Второй повис на огромной сосне. Конечно же, удар о борт самолета в момент прыжка оказался для него смертельным. Теряя сознание, он наверняка успел дернуть кольцо парашюта, но это ничего не изменило.
Теперь Каскул был волен действовать, как велит совесть. Каким счастьем было бродить по родным горам, вдали от бараков, полицаев, омерзительной шпионской пауки! Конечно, он понимал: узнав об измене, фашисты постараются найти его и убрать. Специально пришлют кого-нибудь, а может, оставили для «спецпоручений» своих людей, и те станут его выслеживать. Все равно! Настало время исполнения клятвы, которую он дал себе в плену. Судьба сохранила ему жизнь и теперь испытывает его на прочность, на мужество. Укрывшись за мшистыми валунами, Каскул как бы разговаривал со своей совестью. Эти валуны, быть может, как и он, когда-то с бешеной силой катились вниз, в пропасть, но, остановленные неодолимой силой, замерли на склоне… Теперь их обдувает ветер, греет родное солнце.
Со всех сторон на беглеца смотрели высокие горы, увенчанные белыми, ослепительно сверкавшими папахами. Монотонно, слаженно шумели река и сосновый бор. Каскул достал из рюкзака хлеб, завернутый в целлофан. Он был свеж, словно его только что выпекли. Потом открыл банку консервов и подкрепился перед дорогой.
Ему очень хотелось помочь своим. Пусть десант высадится в условленном месте. А там их встретит Бахов со своими людьми. С этой мыслью Каскул двинулся в райцентр. Но подойдя к зданию райНКВД, снова страшно испугался и прошел мимо, даже заглянуть в окно не посмел. «Трус», — думал он о себе. Сколько месяцев верил, что поступит, как надо, а теперь ноги не идут, словно их подменили; не идут, не слушаются, и всё.
После долгих терзаний Каскул решил скрыться и, пользуясь подложными документами, которыми их снабдили в центре, устроиться где-нибудь вдали от родных мест. Он добрался до Сальских степей, поступил на конзавод — сначала табунщиком, потом старшим табунщиком, а потом уже заведующим отделением.
3. ЗЕМЛЯКИ
Новость потрясла Нарчо. В голове у него мелькнула мысль — вскочить на Марема, помчаться в Грачи, найти там Айтека и вернуться вместе с ним обратно, пока «земляк» не скрылся. Но от этой идеи пришлось отказаться. Вдруг и он разминется с Айтеком?..
Анна Александровна занялась сынишкой и не обращала на Нарчо внимания, а тот сидел как на иголках. Внезапно он вскочил и бросился к двери. Возле конторы остановился, потоптался рядом с лошадью «земляка» и наконец придумал повод зайти внутрь. Мальчик решил спросить завхоза, скоро ли вернется директор: он взбежал на крыльцо. Михеич беседовал с Каскулом. Увидев Нарчо, завхоз кивнул головой в его сторону:
— Вот один из них. Джигит сопливый, на тридцать кобыл наряд привез. Представляешь?
Нарчо уже жалел, что появился здесь. Его никто никогда не называл «сопливым». Обидное слово это никак не вязалось со званием «ординарец комиссара». Мальчик попятился было к двери, но гость задержал его:
— Постой! Откуда ты? Кто вас послал?
— Мы с конзавода. А послал нас комиссар, наш директор.
— Какой комиссар?
— Настоящий! На фронте воевал, ордена у него.
— Скажи пожалуйста, «настоящий»! А наш генерал, что, липовый? — возмутился Михеич.
— Кто еще с тобой? Военный? — Каскул по акценту еще в доме у Анны понял, откуда паренек.
«Перерезать бы ему подпруги, — думал тот, в свою очередь, — а то уедет раньше чем Айтек вернется».
— Нет, он не военный, он — коневод из колхоза. — Нарчо спохватился и добавил для пущей важности: — Но он воевал, воевал. В войсках НКВД.
Каскул вздрогнул: «Не по мою ли душу этот кабардинец?»
— Фамилия? — Нарчо словно на допрос вызвали, но он готов был ответить на все вопросы, лишь бы задержать гостя.
— Чья — моя или его?..
В этот миг у крыльца послышался топот копыт.
— Кого опять черт несет? — Михеич, не вставая, всем грузным своим корпусом перегнулся через стол к окну, пытаясь разглядеть всадника. Как всегда, насторожился и Каскул. Но за окном на коне без седла гарцевал всего только старый конюх. Через минуту он уже вошел в контору, лихо провел пальцем по усам, сел и тут вспомнил:
— Извини, Михеич, забыл спросить, можно ли войти, а то, если у вас разговор сурьезный…
— Сиди, коли вошел. Да выкладывай, зачем явился.
— Деньги мне нужны. Покупаю кобылку. Чистокровку. По трем хуторам искал, нашел наконец. Частник, сам знаешь, по перечислению не согласится. Ему подавай наличными. Правда, кобылка товарный вид потеряла. Ничего, откормим — в теле будет. А то уведут вот они тридцать голов, с чем мы останемся? — Старик сердито покосился на Нарчо.
— Покупаем в розницу, продаем оптом, — с раздражением сказал Михеич Каскулу, стукнув кулачищем по столу. — Как это тебе нравится? А?
Нарчо, понимая, что слишком добрых чувств у этих людей он не вызывает, хотел потихоньку смыться.
— Куда же ты? Поговорим о деле, поторгуемся, — насмешливо остановил его завхоз. — Положим, дадим мы вам тридцать голов. А сколько вы нам дадите?
— Да уж не обидим, — по-взрослому солидно бросил Нарчо.
— Ну ты даешь! Небось на вашем конзаводе директором твоя мама! — Каскул искренно расхохотался.
— Смеешься? А у него и вправду наряд на тридцать голов. Тридцать! Главк подписал. — Михеич снова стукнул по столу.
Каскул еще раз оглядел паренька с ног до головы:
— Доверенное лицо, надо же! Как зовут-то тебя, командировочный?
— Нарчо.
— Другой-то, постарше, по-моему, к тебе поехал. Разминулись, видно. Кто его туда направил — ума не приложу, — пожал Михеич плечами.
— Ко мне? — Каскул снова встревожился. — Он не мог меня застать. Я третий день мотаюсь. — Он ощутил страх. Военный, из войск НКВД, поехал без предупреждения. Случайно ли? Откуда он знает, где я? Кто его послал?
— Может, он не к тебе поскакал, а носится по хуторам, кобылиц скупает. — Старый конюх затянулся поглубже и выпустил струю едкого дыма, похожего цветом на его бороду.
— Может, и так. Я ведь ему сказал: «Не видать тебе наших кобылиц как своих ушей». А с пустыми руками им возвращаться смысла нет… — Михеич как бы поставил точку над «и». — А ты-то нашел что-нибудь? — Завхоз знал, что Каскул разъезжал по хуторам в поисках породистых кобылиц. Он заезжал и в кооперативное хозяйство, и в неконеводческие совхозы, и на фермы. Где предлагал купить, где — поменяться.
— Пять голов. Улов невелик.
— Ничего. И то дело.
Каскул снова обратился к Нарчо:
— Ты не сказал, как зовут твоего джигита. — В голосе его звучала наигранная непринужденность.
— Айтек.
— А фамилия?
— Оришев.
— Оришев? А не Батырбекович ли?
— Батырбекович?
— Выходит, к тебе знакомец пожаловал, а ты взял да ускакал от него. — Завхозу внезапно пришло в голову: Айтек знал, что едет к земляку, а тот заранее пообещал ему поддержку. Ну если так, смотри, Каскул!.. Да, пожалуй, нет, не похоже на него, устыдился Михеич своих подозрений и сказал вслух: — У казаков да горцев обычай одинаков — гостеприимство превыше всего. Езжай к себе, встречай гостя, как надо. О деле потом поговорим. Вот-вот генерал должен подъехать. Подъедет — дам тебе знать. Как он решит, так и будет. Только я надеюсь: но видать им не только конематок — пары копыт от конематок не получат. Пусть хоть мешок с нарядами волокут. Генерал не позволит. Как приехали, так и уедут.
И тут старый конюх выдвинул оригинальную идею:
— А что, Михеич, может, он, пока мы тут сидим, уже отсчитал себе тридцать голов и был таков. Не знаешь ты горцев. Большие мастера угонять лошадей.
— Как это так?! — вскочил с места завхоз. Неужели джигит подкинул им мальчишку для притупления бдительности, а сам поехал за лошадьми? — Не посмеет он! Под трибунал пойдет! Перехватим в пути… Слушай, Каскул, езжай-ка ты к себе в отделение. Гляди там в оба…
Нарчо слушал все это и страшился, что Айтек уехал без него, и радовался: вдруг и правда Айтек увел кобыл? Может, он недаром рассказывал ему про хитрого конокрада Жираслана.
И тут в комнату влетел сам Оришев-младший. От Анны Александровны он узнал, что Константин приехал.
— Вот он! Сам пожаловал! Как в кино. Ей-богу, как в кино! — у завхоза с души словно гора свалилась.
— Здорово, земляк! — с изумлением проговорил Айтек, глядя на Каскула, с которым раза два-три виделся в далекие довоенные времена.
— Здорово, коли не шутишь. — Каскул встал, на миг вытащил правую руку из кармана, где держал ее все время, но после рукопожатия снова сунул обратно.
— Какими судьбами?
— Да вот приехали за помощью…
Нарчо сбивчиво, торопливо заговорил, сняв напряжение, охватившее его при встрече со старыми знакомцами:
— Айтек, они не хотят давать лошадей. Уедем отсюда. Надо доложить комиссару, пусть он в Москву сообщит, самому Буденному. Тогда они узнают!
— Кому, кому?
— Маршалу Буденному. Вот кому! — Нарчо разошелся. — Прикажи седлать коней. Я мигом, Айтек! Надо торопиться, чтоб полковой комиссар сообщил, куда следует.
— Постой, пострел! — Завхоз передразнил мальчика: — «Маршалу Буденному!» У Буденного только и делов, что по прямому проводу слушать твои жалобы. Вернуться назад всегда успеете. Пусть сперва наш генерал скажет свое слово. Дело гостя приехать, а когда оглобли поворачивать — дело хозяина. Не так ли, Каскул?
— Так было в старые добрые времена.
Айтек еще не понимал, хорошо это или плохо, что они встретились с Каскулом, что именно от Каскула в известной мере зависит успех их предприятия.
— А чего, собственно, тут сидеть? Пошли к нам, — предложил он земляку.
— Куда это — к вам?
— Мы остановились у Анны Александровны. Ты же ее знаешь.
— Аня? — Каскулу все стало ясно. Вот, кто послал к нему Айтека! На душе полегчало. — Что ж, пойдем, конечно. Я там и заночую.
— Нарчо, беги, предупреди Анну Александровну. Мясо, сыр, лакумы — вытаскивай все, что есть, на стол.
— Я козу купил. Хорошая коза, дойная. Будем есть хакурт с молоком.
— Хакурт? — улыбнулся Каскул. — Ну, братцы, живете не по военным законам.
Нарчо бросился из конторы. А Каскул с Айтеком еще долго бродили вдвоем. Разговор у них возник откровенный, важный, неожиданный для обоих. Нарчо ждал, ждал, не дождался и задремал. Анна в конце концов тоже легла.
Спала она чутко и сразу услышала, как скрипнула дверь.
Каскул, поздоровавшись, подошел к спящему Гошке, нагнулся над люлькой:
— Никак на ноги не встанешь, бедняжка!
— Теперь на поправку пойдет, молочко есть.
Каскул сунул в люльку сверточек с несколькими кусочками сахара. Айтек понял, что Каскул но столько к завхозу приехал, сколько, наверное, в этот дом. Хозяйка принялась усердно готовить ужин. Комната снова наполнилась запахом баранины. Проснувшийся Нарчо принялся помогать Анне.
После ужина Айтек и Каскул, сев рядом, продолжали беседу. Нарчо лег и деликатно отвернулся к стене. Вскоре его одолел сон. Уснула и Анна.
4. РАЗВЕДКА
— Беги! Оставь меня и беги! Из кожи вылезь, но доберись до Кулова. Открой ему глаза, пусть узнает, что делается в Чопракском ущелье, — просил сына Оришев-старший, когда им с великим трудом удалось вырваться из рук Бештоева и они одолевали горный хребет, неся мешок с двумя миллионами рублей. — За меня не беспокойся. Дальше свои. Ты пойми, я правильно говорю. Локотош и Бештоев встали на шако-чапа — единоборство. Один из них должен пасть. Надо обязательно найти Зулькарнея, чтобы он помог Локотошу.
— Я не оставлю тебя, отец! Мало ли что может случиться! Деньги-то не сданы в банк. — Оришев-младший с мольбой смотрел на Батырбека. Как может он уйти, когда за любым поворотом опасность! Шутка сказать — в мешке-то не орехи, а деньги.
За перевалом их наконец обнаружили. Айтек звал своих, кричал во всю глотку, эхо перекатывалось по ущелью. Красноармейцы, услышав, поспешили им навстречу. Бойцы доставили Оришевых в штаб полка, потом в штаб дивизии. Тут Оришев-старший почувствовал, что болен. Но он и слушать не хотел о постели. «Сдам деньги — тогда гора с плеч, тогда и лечь можно». В сопровождении конвоя они добрели до полевого банка, где два дня считали и пересчитывали ассигнации. Получив документ с подписью и печатью, Оришев-отец наконец сдался. С температурой сорок на попутном грузовике, который вез раненых, его отправили в полевой госпиталь.
Айтеку, конечно, хотелось попроситься добровольцем в часть, но не исполнить просьбу отца он не мог. Отдохнув и набравшись сил, Оришев-младший отправился обратно через перевал.
— Опять за мешком денег? — доброжелательно посмеивались над ним бойцы, которым поручили проводить парня до передовых постов.
Обратная дорога была куда легче. На спине нет тяжелой поклажи, и не надо вытаскивать отца из снега или втаскивать его на скалу. Добравшись до северных склонов хребта, Айтек взял вправо и, преодолев один за другим два перевала, оказался у истоков реки Кетмес. Здесь, в лесах, должен был скрываться партизанский отряд.
Проблуждав понапрасну два дня, на третий Айтек, как и Каскул, наткнулся на мальчишек с санями, пришедших в лес по дрова. Приняв Оришева за партизана, они объяснили ему, где штаб, и даже поделились с незнакомцем сыром и чуреком.
В этот же день Айтек нашел партизан. Он понял, где они, по сизому дымку над лесом, но сразу подойти не решился, присел у ручья и наблюдал. А вдруг это банда гитлеровцев?
— Ты почему вернулся? — неожиданно прервал размышления Айтека женский голос.
Он оглянулся, увидел женщину с коромыслом и ведрами. Поняв, что обозналась, женщина вмиг сбросила с плеч коромысло, выхватила пистолет. Айтек не испугался, обрадовавшись, объяснил, что он свой. Тем не менее женщина приказала ему взять ведра, а сама пошла сзади, держа пистолет наготове.
Вечером Айтека допрашивал сам Бахов. Он знал Оришева-старшего. Айтек рассказал ему, как они с отцом едва унесли ноги из логова Бештоева, и вообще поведал немало из того, что могло пригодиться для доклада Кулову, связь с которым не прерывалась. Бахов жалел, что упустил момент, вовремя не заарканил Бештоева. Обезвредь он этого подлеца в свое время, может быть, Чопракское ущелье продержалось бы до сих пор, а Локотош оставался штыком, приставленным к затылку гитлеровцев. Взвесив все «за» и «против», Бахов подумал: а не зачислить ли Айтека в разведчики? Еще лучше будет, если этот смелый парень поступит в отряд, который, по данным разведки, гитлеровцы формируют специально для борьбы с партизанами.
Опытный чекист не спешил с реализацией своей идеи. Он обдумывал, взвешивал, пристально присматривался к Айтеку. Однажды Бахов сам переоделся в немецкую форму и как бы нечаянно в лесу лицом к лицу встретился с Айтеком. «Психологический опыт» едва не стоил Бахову жизни. Айтек тигром кинулся на него, вцепился зубами в правую руку выше кисти, чтобы «враг» не вытащил пистолет, и стал душить. Все это произошло в мгновение ока, слава богу, рядом скрывались люди, подоспели на помощь.
— Это тебя я испытывал, — Бахов все не мог отдышаться.
— Я думал…
— Правильно думал. Молодец! А какой апшацо — сильный! Я забыл, ты же боксом занимался. Да и мать тебя, наверное, кормила волчьими сердцами под ореховым соусом. Ты же мне мог голову, как петуху, свернуть…
— Мог. Увидел форму, от злобы чуть не задохнулся.
— Между прочим, будешь ходить в этой форме. Я ее для тебя достал.
— Что вы? Зачем?
Бахов отвел Айтека в сторонку и рассказал ему о своем замысле. Став полицаем или кем-нибудь в этом роде, Оришев-младший может много ценного узнать о планах гитлеровцев, о делах их приспешников. Месяц, а то и больше, никто не выйдет на связь с ним. За это время Айтек должен полностью войти в доверие к немцам, завести знакомства, заслужить расположение начальства. Самая главная его задача — выяснить, каким образом гитлеровцам удается вылавливать партизанских разведчиков, кто им дает сведения.
— Раскусят они меня. Не умею я в маске ходить.
— У них глаз наметан, это верно. Но ты будь хитрей. Разведчик не может расслабляться ни на минуту. Помни, кто ты, даже когда спишь. Ты во сне не разговариваешь?
— Не знаю, но думаю, что нет. Сплю-то ведь как убитый.
— Это хорошо.
Через несколько дней после беседы с Баховым Айтек добрался до старой Хадижи, приходившейся ему дальней родственницей. Старуха была рада-радехонька гостю, готовому разделить с ней ее одиночество. Правда, она не могла стать источником серьезной информации, но все же более или менее знала, что делается в ауле. Хадижа предложила племяннику наняться пастухом в верхнюю часть аула и заодно пасти ее буренку. На большое стадо коров одного старика пастуха было мало. Айтек, поразмыслив, нашел ее предложение разумным. Работа даст ему возможность каждое утро встречаться с людьми; два-три слова, и он в курсе событий. К тому же через некоторое время в ауле перестанут считать его чужаком. А главное — партизанам легче выйти на связь к пастуху, что весь день бродит вдали от жилья.
Хадижа обошла соседей. Все обрадовались, что объявился новый пастух, да еще молодой, и на другое утро привели Айтеку своих коров. Условия были вполне выгодные: дневной надой на месяц, если корова дойная; если нет — полпуда кукурузного зерна. Этого было вполне достаточно, чтобы племянник с теткой жили безбедно.
День ото дня стадо росло. Айтек считал, что все идет как нельзя лучше, и тут за ним явился Питу, полицейский: дескать, бургомистр хочет лицезреть своего преемника. Дело в том, что предатель Мисост при Советской власти работал пастухом в ауле. Айтек никак не мог понять, чем он внушил подозрения. Ни с кем не встречался, никуда не ходил, и вот — на тебе.
Сидя в своем кабинете, бургомистр вел приятную беседу с молодым офицером в немецкой форме. Увидев Айтека, он не вскипел, не схватился за пистолет, как наверняка сделал бы при появлении захваченного партизана. Айтеку даже показалось, что Мисост настроен весьма благодушно.
— А-а, вот он какой! — воскликнул бургомистр при виде «преемника» и повернулся к своему собеседнику: — Ну как? Подойдет? Вполне подойдет!
Откуда Айтек мог знать, что дочь Мисоста Фатимат, услышав про ансамбль песни и пляски, который решено было сформировать к предстоящему «празднику освобождения», порекомендовала отцу молодого пастуха. Парень хорошо сложен, а танцевать кабардинца учить не надо — так же, как верховой езде.
— Ну вот и хорошо. Подберем ему лучшую девушку под пару — и готово. — Мисост встал, обошел Айтека со всех сторон, еще раз удостоверился, что парень высок, статен и лицом не дурен.
— Чей сын?
— Из Оришевых.
— Каких именно?
— Батырбека Оришева сын.
— А почему оказался здесь?
— Переехал к Хадиже. Она моя тетка. Старуха одна осталась, упросила мать, чтобы я переехал к ней хотя бы до весны. Я узнал, что здесь нужен пастух и подумал — чего мне сидеть без дела? Руки-ноги есть, а что еще надо пастуху? Вот и нанялся. Охраняю общественное стадо.
Все это было похоже на правду, но Мисост слушал, хмуря черные, тронутые сединой брови, задумчиво шевеля усами. Он знал Батырбека и одно время даже помышлял поступить к нему на службу, хотя бы завхозом. Кто медом торгует, тот облизывает пальцы, думал он, может быть, и ему перепадет что-нибудь от «ульев», спрятанных в подвале. Увы, мечта не сбылась.
— Где твой отец сейчас?
— Эвакуировался. Куда точно, не знаю.
Конечно, думал Мисост, этого парня сам бог велел брать в легионеры или полицаи, а не в танцоры, но такого атлета во всем ауле не найдешь. Для ансамбля нужен парень без изъяна.
— Танцевать умеешь? — спросил Мисост.
— Чего ж тут уметь? Все умеют.
— Не умеет — научат, — подал голос и офицер. Он положил на колени полевую сумку, извлек оттуда какие-то бумаги. От него пахло дешевым одеколоном. Видно, недавно побрился.
— Оришев, говоришь?
— Оришев, Оришев… — бормотал офицер, водя пальцем по строчкам. Айтек пригляделся. Офицер просматривал какие-то списки. Он положил один, достал другой. — В отряде какого района он мог числиться? — словно невзначай спросил офицер у Мисоста. — Не «Аришев»? Тут так написано, что не разберешь, где «о», где «а». Не почерк — ишак хвостом вилял.
— Ты позвони Шаругову. Он списки составлял, — посоветовал бургомистр. — Слава богу, ему, наконец, телефон поставили.
Айтек с трудом сдерживал волнение. Он и не подозревал, что ларчик открывается так просто. Тайное вдруг стало явным. Вот она — разгадка! Теперь надо срочно связаться с Баховым. Списки партизан составлял Шаругов. Сейчас он — правая рука самого Бештоева, представляющего гражданскую администрацию при командовании оккупационных войск. Шаругов знал наперечет всех партийных и советских руководителей, всех коммунистов.
— Нету… Эвакуировался, значит, деньги увез. Главную ценность он все-таки оставил дома — сына. — Офицер спрятал списки в полевую сумку, еще раз оглядел парня и снова нашел его вполне подходящим.
— Зачисляй.
— Но в ансамбле мне уже делать нечего. При первой же возможности я рванул к своим. Теперь Бахов знал, кого надо посылать в разведку. Шаруговские списки больше не срабатывали… — закончил свой рассказ Айтек.
— Да-а, — протянул Каскул с горечью. — Мне выпала совсем другая судьба. Не пришлось доказать, что я джигит, не довелось, как тебе, показать, на что я способен… Знаешь, в лагере, куда я попал сразу после плена, были люди, даже еще более малодушные и ничтожные, чем я. Я хоть решил — будь что будет, не скрывал, что был красноармейцем. А вот один тип, как сейчас помню, все ныл, все боялся, что обнаружат у него заявление о зачислении в партизанский отряд. Заявление он мечтал съесть.
— Съесть заявление? — удивился Айтек так громко, что даже испугался — не разбудил ли хозяйку! Но Анна и Нарчо крепко спали.
— Но в лагере он был недолго. Сбежал. И то, по-моему, не от смелости, а от страха перед разоблачением. Ему повезло, мне — нет. В последний момент меня схватили.
— А как его звали? Не помнишь?
— Разве всех упомнишь? — Каскул махнул рукой. — Торов? Цоров? Что-то в этом духе. Увидел бы — узнал.
— Для Бахова ты, пожалуй, находка. Мешок денег.
— А что, ты кого-нибудь имеешь в виду? Мешок денег, говоришь? Может быть, если этот тип — важная персона. Только деньги вытряхнут, а пустой мешок выкинут. Видишь, разворошили мы мое прошлое. — Каскул пытался улыбнуться. — Ну, допустим, я послушался тебя, явился к Бахову с повинной. Меня выслушают и отпустят? Нет. Влепят червонец — не меньше. Если бы знал, что пошлют штрафником на фронт, давно уже был бы у Бахова.
— Твои показания могут послужить восстановлению справедливости… Смотри сам, твоя совесть — тебе судья.
Айтек заронил в душу Каскула новые сомнения.
5. НА ПУТИ В ПОРТ
«Не услышав начала рассказа, не поймешь конца» — гласит народная мудрость. С первых дней войны Каскул служил в артиллерии. Брал телефон, катушку кабеля на спину, подбирался поближе к огневым точкам противника и, заняв удобный для обзора, защищенный от вражеских снарядов пункт, корректировал огонь целого дивизиона. Случалось, попадал и под обстрел своих, если прерывалась связь или приходилось вызывать огонь на себя. Кто его ранил — наши или гитлеровцы, осталось неизвестным.
Слегка подлатавшись где-то в приволжском городе, он обратился к начальнику госпиталя с просьбой разрешить ему долечиться на родине и отправился домой, твердо веря, что горный воздух поставит его на ноги быстрее любого лекарства.
Ему не приходило в голову, что фашистские войска могут дойти до предгорий Кавказа. Узнав про укрепления, возводимые в районе Армавира, Каскул решил, что это так, на всякий случай. Выхлопотав разрешение, он уехал к своим, а те немедленно окружили его заботой и вниманием. Он лечился в госпитале, но родные нередко увозили его к себе в гости на вечерок, а то и на сутки. Однако вскоре с фронта стали приходить тревожные вести, кавалерийская дивизия уже начала бороться с врагами.
Каскулу оставалось совсем немного до медкомиссии, которая должна была решить его судьбу, и тут в госпитале появился Бахов, известный в республике сотрудник НКВД. Каскул ему чем-то приглянулся, и с разрешения госпитальных властей Бахов забрал его к себе. Каскула же, напротив, тянуло на фронт в артполк, к друзьям-однополчанам. Не в его характере было «кантоваться» в тылу. Тем временем пал Ростов-на-Дону, гитлеровцы завладели воротами Кавказа. В глубоком тылу все пришло в движение, заговорили о партизанской войне в горах.
Каскулу не суждено было в ней участвовать. Его зачислили в один из отрядов, куда входили советские, партийные и комсомольские работники. Отряды эти уже переводили на казарменное положение. По утрам они выходили за город, отрабатывали приемы ближнего боя, лазали по скалам, учились выбирать огневые точки. Там было немало женщин.
Однажды Каскула вызвали к Бахову. В кабинете было еще двое. Каскул начал докладывать, как полагается, о своем прибытии, но Бахов махнул рукой — не до рапортов сейчас.
— Вот что, ребята, — произнес он. — Старшим среди вас назначается сержант Каскулов. Он бывалый воин, знает, почем фунт лиха, был ранен на фронте. С задачей, думаю, справится. Рана не беспокоит? — строгие глаза Бахова, не носившего почему-то никаких знаков различия, впились в Каскула.
— Никак нет, товарищ начальник!
— Вы должны любым способом доставить ценнейший груз по назначению. Повторяю: ценнейший! Молибден и вольфрам необходимы оборонной промышленности. Сейчас их грузят на «ЗИСы». Как только все будет готово к отправке, я дам вам знать. Пока собирайте вещи, получайте продовольствие на дорогу. Есть вопросы?
— Нет. Ясно, товарищ начальник.
— Идите.
«Началась эвакуация, значит, дело плохо», — думал Каскул. Хотелось, конечно, хоть на несколько часов заскочить домой: аул-то рядом. Но об этом Каскул не рискнул даже заикнуться. Отцу бы сообщить — он мигом примчится… А собираться Каскулу — что голому подпоясываться. Личных вещей никаких, кроме бритвенного прибора, кресала и кремня; последний он считал своим талисманом.
Вечером всех троих Бахов в своем «газике» привез на завод. Там стояла колонна крытых брезентом трехтонных грузовиков. Под брезентом — мешки с молибденом и вольфрамом для оборонных предприятий, расположенных где-то за Уралом. Каскул должен был доставить груз до порта на Каспии, оттуда мешкам предстояло плыть морем, а потом ехать по железной дороге. Если гитлеровцам удастся добраться до Кавказских гор, комбинат перестанет выдавать вольфрам и молибден; значит, груз и впрямь «ценнейший».
— Вас встретят в порту. Там сдашь и этот пакет. — Бахов передал Каскулу большой конверт с сургучной печатью. Тот спрятал его в сумку, доставшуюся ему еще на фронте от командира орудия; он хранил ее, как память о друге. — Твоим родным я сообщу, куда ты уехал.
— Ясно, — козырнул Каскул.
Первый «ЗИС» хрипло загудел, и Бахов начал прощаться с Каскулом и обоими шоферами.
— Смотрите, за груз отвечаете головой, — предупредил он. — Без молибдена не будет стали для артиллерийских орудий. Это вроде хеуды. Знаете, что это такое? В тесто из кукурузной муки добавляют хеуду — горсть пшеничной, чтоб чурек не вышел рассыпчатым. Молибден — хеуда для железа. — Пожалуй, это было все, что он сам знал о желтоватом порошкообразном металле. — Хеуду ждут не дождутся.
— Доставим, товарищ Бахов, если только живы будем.
— Конечно, будете. Ну, с богом.
Колонна двинулась в путь. На каждую «трехтонку» погрузили по меньшей мере по пять тонн груза. Каскул устроился на колыхавшейся из стороны в сторону горе мешков, чтобы наблюдать за небом и вовремя предупредить об опасности. Ему как старшему полагалось видеть всю колонну. Бахов по секрету шепнул Каскулу, что гитлеровские войска форсировали Дон и устремились к Кавказским горам. Налеты авиации в пути поэтому вполне возможны. Но Каскул боялся другого: груз-то они доставят, а вот что, если к их возвращению в родных местах уже будут немцы? Тогда как быть? Один выход — податься в горы к партизанам… Дорога к Каспию напоминала улицу с односторонним движением. Машины, повозки, арбы, лошади, ишаки под тюками, пешие с тачками, переполненными домашним скарбом, — все двигалось в одном направлении. Если попадалась машина с «недогрузом», ее останавливали и «догружали» со страшным скандалом. К Каскулу никто не приставал. Всем было видно, какой у него «перегруз»; рессоры и те прогнулись.
Каскула укачало, он задремал. И тут раздался взрыв неслыханной силы; похоже было, будто гора опрокинулась. Взрывной волной от бомбы, упавшей вблизи машины, Каскула кинуло вверх…
В себя он пришел только к вечеру. Сначала в ушах стоял сплошной звон, но понемногу Каскул стал улавливать незнакомые слова. В воздухе пахло кровью, пылью, лекарствами. Оглядевшись, он понял, что кто-то принес его сюда, в этот двор, и положил в тени акации. Вокруг стонали раненые, раздавались крики на незнакомом языке. Здоровой рукой Каскул ощупал правое плечо, горевшее огнем — сквозь бинт проступала кровь. Во рту пересохло, на губах скрипел песок, перед глазами расходились красные круги. Каскул напряг слух, чтоб разобраться в речи, слышавшейся вокруг. Это был какой-то другой язык, не немецкий. Может быть, он среди партизан соседней республики? Надежда на спасение вспыхнула и тут же погасла. Вокруг, судя по форме, были румыны.
«Значит, наш груз попал в руки врага», — с ужасом подумал Каскул. Он не знал, что шоферы поехали дальше, в дыму и пыли не заметив, как старшего снесло на землю. Они были счастливы: грузовики уцелели, и лишь на головной машине разбилось ветровое стекло. Гитлеровский летчик промахнулся, бомба упала поодаль от автоколонны. Каскула задел случайный осколок.
Едва он только оклемался, его тотчас отправили в лагерь для пленных. Ему повезло. Как говорится, но было бы счастья, да несчастье помогло. Из-за раны в руку он стал кухонным рабочим: совмещал обязанности судомойки и уборщицы, выполнял поручения повара, но сам мечтал получить должность водовоза и два-три раза в день ездить на реку за водой. С недельку бы повозить, пока не войдет в доверие, а потом — поминай как звали. Уйдет в горы. Лишь бы снег не выпал раньше времени, чтобы фашисты не нагнали по свежему следу.
6. ВЫБОР
Под лагерь для военнопленных приспособили бараки, где прежде размещались женщины, строившие укрепления. Замыслу Каскула не суждено было осуществиться. Однажды его повели к начальнику лагеря в небольшой саманный домик, стоявший за пределами лагерной территории. Каскул знал — за облупленным домиком — силосная яма. Все в лагере знали про эту яму. Палач подводил к ней жертву, стрелял в затылок и сталкивал вниз. Набиралось трупов побольше — сверху сыпали землю. Потом появлялся следующий слой убитых.
Пока Каскул шел, со стороны ямы два раза слышались пистолетные выстрелы. Он еле волочил ноги, словно тащил на себе непомерный груз. У самого дома услышал еще один выстрел. Согнувшись, чтобы не стукнуться о притолоку, он с опаской вошел в прихожую и увидел несколько знакомых ему людей. «Слава богу, я не один», — подумалось ему. Из-за невысокой двери доносилась русско-немецкая речь. Люди стояли, хотя вдоль стен тянулись скамейки, напряженно прислушивались к голосам, стараясь угадать, о чем толкуют у начальника лагеря. Каскул присел и тут же вскочил: из-за двери послышался глухой протяжный стон. «Истязают!» Люди в ужасе переглянулись.
Дверь раскрылась. Из кабинета начальника вышел кто-то с искаженным от боли лицом. Едва переступив порог, он сел на скамейку, держась рукой за челюсть. Сквозь пальцы струилась кровь.
— Клянусь богом, таврили, как мерина. — Несчастный отнял руку от лица, посмотрел на свои окровавленные ладони.
У стоявшего рядом белобрысого парня от страха стучали зубы. Другой, с грустными черными глазами, изо всей силы вжимался плечом в стену, точно надеялся спрятаться в ней. Каскул еще не знал, что судьба сведет его с обоими. Бодриться не хватило сил. За окном то и дело раздавались выстрелы, напоминая о силосной яме — братской могиле товарищей по несчастью. Им вторили глухие стоны, доносившиеся из комнаты начальника.
Из кабинета вышел гитлеровский офицер и, сверкнув стеклами больших очков, отыскал среди перепуганных людей нужного ему человека:
— Шаругоф?
— Здесь! — встал по стойке «смирно» единственный пленный, которого ничуть не волновало происходящее.
— Пошли.
Шаругов послушно двинулся за офицером к выходу из домика. Каскул вспомнил, что конокрады, когда им надо было уничтожить фамильное тавро на украденном коне, варили мамалыгу из ячменной муки и прикладывали к тавру горячую кашу. Как ни брыкался конь, мамалыгу держали на тавре, пока она не остынет. На том месте, где был выжжен знак, сходила кожа. Зарубцуется рана — веди коня продавать. Каскулу стало не по себе, он боялся не столько того, что ему вырежут на лице или на плече фашистский знак, сколько того, что от него потом будет трудно избавиться. А с тавром гитлеровцев он жить не будет, наложит на себя руки.
Снова отворилась дверь, из комнаты пахнуло спиртом, и немец выкрикнул:
— Каскул!
Переступая порог, он споткнулся и чуть не растянулся на полу, где были разбросаны окровавленные тампоны. Это рассмешило присутствующих.
— О, я вижу, ты ошн торопится. — Начальник лагеря смотрел на Каскула холодными серыми глазами, в которых еле заметно искрилась ирония, — Не надо торопиться. У тебя впереди служба. Ошн хорош служба. Ты будешь ошн доволен. — Офицер, сидевший за столом рядом с начальником, кивнул головой в сторону врача. Каскул повернулся. Врач тщательно осмотрел его, потрогал шрамы на пояснице, на руке, словно лошади, заглянул в рот, в ноздри, заставил присесть, привстать и пощупал пульс.
— Годен.
Каскул продолжал с тревогой смотреть на врача, полагая, что главная опасность исходит от него. А тот невозмутимо перебирал инструменты в своем саквояже. Возможно, это был способ психологического воздействия на «пациента».
Сидевший за столом очкарик сухо и твердо произнес:
— Выбирай. Школа парашютистов на три месяца, потом будешь выполнять задания командования, или в яму… На размышление одна минута. Никаких вопросов.
Мозг Каскула отказывался работать. Школа парашютистов! Это значит — служить немцам, заклятым врагам. Но деваться некуда. Что ж, он сделает выбор. И Каскул прохрипел:
— Иду.
— В яму или в разведшколу?
Каскул напряг все силы.
— В разведшколу.
Что было дальше, он не помнит. Помнит лишь грохот у силосной ямы, когда его вели мимо нее в сарай; там собирали давших согласие перейти к немцам. «Это и моя пуля, — подумал он тогда, — была бы моей, не стань я предателем». И все же слово «предатель» Каскул не мог целиком отнести к себе. Он еще надеялся как-то ускользнуть от фашистов. На три месяца продлить себе жизнь — значит, попытаться найти пути и способы борьбы. Аллах не установил поощрительных премий для тех, кто прежде других сойдет в преисподнюю через силосную яму…
— Вот вся моя история, — помолчав, тихо вымолвил Каскул. — Теперь ты все обо мне знаешь. Хочешь — расскажи Бахову. Мне все равно. Одно у меня утешение: не разжигал я костров для высадки десанта. А десант из кавказцев разных национальностей должен был поднять восстание в горах и отвлечь войска Красной Армии на борьбу с ними. Могла завариться такая каша…
— Согласен. Но рассказывать об этом я не буду.
— Не поверят или не хочешь доносить на меня?
— Могут быть вопросы, на которые я сам не смогу ответить. Но не это главное. Для тебя в сто раз лучше будет, если ты сам явишься в НКВД с повинной. Можешь даже не ехать к Бахову: здесь тоже есть куда пойти…
Каскул ничего не ответил и поднялся. Вместе с ним вышел и Айтек. О чем они говорили во дворе, пока Каскул отвязывал своего коня, не слышал никто.
Когда рано утром Нарчо протер заспанные глаза, в комнате снова не было никого, кроме Гоши и козы; она развалилась на охапке травы, вывалив тугое розовое вымя, полное молока. Нарчо мигом вскочил и, ежась от холода, побежал к конюшням чистить лошадей. Вернувшись в дом, он застал Айтека.
— Приехал генерал. — Айтек не мог скрыть волнения. — Сейчас нас примет. — Он успел побриться и вычистить сапоги.
Новость нисколько не обрадовала Нарчо. После всего, что он вчера услышал от завхоза, ни на что хорошее надеяться не приходилось.
— Джигиты, пожалте сюда. Генерал хочет вас побачить, — добродушно сказал старый конюх, когда Айтек и Нарчо появились у конторы. — Может, и уломаете батьку. Он строг, да сердце у него доброе.
— Это вы с нарядом приехали? — встретил их вопросом светловолосый плотный мужчина лет пятидесяти с лишком. Он был в добротной, на козьем меху, телогрейке, сапогах со шпорами. Рядом с ними шпоры бедного Нарчо, поржавевшие и облупившиеся, выглядели просто смешно.
— Так точно, товарищ генерал. И письмо вам привезли. Разрешите передать?
— От кого письмо?
— От директора нашего конзавода, бывшего полкового комиссара товарища Кошрокова.
Генерал, конечно, был намерен без промедления выдворить нежданных гостей с пустыми руками. Но при последних словах Айтека лицо его дрогнуло, просветлело. Большими белыми руками он торопливо разорвал конверт.
— От Доти Матовича? Стало быть, жив! — Антон Федорович (так звали директора) рылся в карманах брюк, в нагрудном кармане, наконец выхватил очки, но от волнения даже выронил из рук футляр, который в мгновение ока подхватил Нарчо. — Ты смотри, где оказался. Скажи на милость!
— Так точно. Недавно назначен к нам, прибыл прямо из госпиталя…
— Из госпиталя? Как и я. Одна судьба. Вот не знал. Боевой был офицер… Да, лихо воевал Доти Матович. Ну, ничего. Кости целы, голова на месте!.. — Генерал медленно водил глазами по рукописным строкам послания комиссара.
Нарчо в окно увидел идущих к конторе завхоза и Каскула и чуть не застонал от огорчения. И точно: завхоз еще с порога зашумел:
— Антон Федорович, гоните вы этих джигитов-молокососов. Хай где-нибудь в другом месте ищут дураков. Мы по одной голове собираем конематок, а им отвали сразу тридцать. Где это видано? Я сразу сказал: «Нечего тут ждать манны небесной». А они: «Вот генерал рассудит», «Генерал нас на ноги поставит». Ты сам встань, коли упал, нечего…
— Подожди, не горячись, Михеич. Это ты вчера говорил. Вечером. Сейчас утро. Утро вечера мудреней. Ты понимаешь, Михеич, комиссаром полка был у меня когда-то Доти Кошроков. Лез в самое пекло, говорил: «Хочу погибнуть в бою и прихватить с собой десяток вражеских жизней». И на тебе — цел! В госпиталь его отправляли — не надеялись, что и довезут. Родной человек он мне, понимаешь. Кровью породнились. Как я могу ему отказать? Кусок хлеба делили пополам, а тут конематок просит…
Михеич сник, растерянно глядел на Каскула: мол, скачи к себе, угоняй куда-нибудь кобыл, спасай положение.
Директор продолжал:
— Я ему напишу письмецо. Придется с боевым другом делиться. Тридцать так тридцать. Каскул!
— Слушаю; Антон Федорович.
— Сколько у тебя маток кабардинской породы?
— Голов пятнадцать, не больше.
— Ничего, хватит. Этих пятнадцать, да еще прибавь пятнадцать донских. Понял? Пусть сам Оришев выберет. А то я тебя знаю: на́ тебе, боже, что нам не гоже. Так нельзя. Дело у нас с Кошроковым общее.
Айтек и Нарчо от восторга словно выросли на вершок и уже, как говорят в народе, мчались по Млечному Пути, сиявшему среди звездного неба, на белых конях.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1. ХЛЕБ ДЛЯ ФРОНТА
Утром, как было условлено десять дней назад, уполномоченные собрались у Чорова, чтобы доложить о проделанной работе. Но Чоров не появлялся. В соседней комнате у него затянулась беседа с Кошроковым. Там они закрылись чуть свет. Всем хотелось, чтобы и на этот раз комиссар придумал что-нибудь вроде «полковничьей папахи». По сводке, опубликованной в газете, за десять дней дела района заметно улучшились, но до ста процентов хозяйства пока не дотянули. Правда, хлеб был убран повсеместно; в верхних аулах исправно подсушивали, кукурузные початки перед отправкой на заготпункт, но все равно тридцатипроцентной влажности кукурузы колхозы еще не добились.
Чоров не выполнил обязательства, данного им на областном совещании партийного и советского актива. Его слова: «Разобьюсь в лепешку, но дам план» — вызвали уже тогда снисходительные улыбки. Конечно, «дать план» он как-нибудь ухитрился бы, если бы не присутствие человека, который ни под каким видом не терпел очковтирательства. При Кошрокове Чоров не рискнет дать заготконторе директиву принять некондиционную кукурузу.
Наконец комиссар и «райнач» вышли к собравшимся. За длинным столом, крытым заляпанным чернилами зеленым сукном, сидели все «хаусипа зират» — причащенные, которых нельзя обойти при дележе бараньей головы во время пиршества. Доти Кошроков выбрал место но рядом с Чоровым; он сел в стороне, так, чтобы видеть всех присутствующих. Кураца и Апчара устроились рядом. Увидев их, Доти кивнул, улыбнулся. Женщины, не сводившие с него внимательных глаз, ловили еле заметную улыбку и ответили тем же, а потом принялись оживленно шептаться друг с другом.
Чоров поднялся, озабоченно поглядел на уполномоченного:
— Разреши начать, Доти Матович?
— Пожалуйста, пожалуйста. Людей созвал не я, а ты. Давай, выкладывай.
— Выкладывать должны они. С них мы и спросим. Им было дано партийное поручение — добиться, чтобы хозяйства выполнили план по хлебу.
— Разбились в лепешку! — бросил кто-то ехидно.
Чоров понял намек, обозлился, но сдержал себя:
— Да, надо было разбиться в лепешку, но дать план. Так стоит вопрос для тех, кто печется о государстве. Сегодня речь пойдет об ответственности за невыполнение плана. Хватит нянчиться с саботажниками! Возможно, кому-то придется положить голову на плаху. Иными словами, принести жертву товарищу Плану, которому мы поклоняемся, как святому, служим верой и правдой. Иначе мы будем кормить фронт одними обещаниями. Я считаю, что надо наказать руководителя хозяйства с самыми низкими показателями. Того, кто плетется в хвосте, тянет район назад. Чего тут разглагольствовать? Доти Матович показал нам пример того, как можно коротко сказать о многом. Я предлагаю слушать не всех. На это у нас не хватит времени. Выслушаем одного и накормим его как следует молотым красным перцем, чтобы другим неповадно было.
— А если плохие показатели не у него одного? — Батырбек Оришев встал, одернул гимнастерку, сунул большие пальцы рук за пояс — Причины плохих показателей могут быть разные. У одних — климатические условия, в какой-то мере это безусловно уважительная причина; у других — низкая агротехника: сеяли по стерне; у третьих семена плохие, мороз побил растения. Всякое бывает…
— Клянусь, он говорит правильно. Надо разобраться. — Кураца поддержала Оришева. — Что значит — принести жертву? Зачем? Здесь не религиозный праздник.
— Дайте договорить! — Чоров поднял руку, призывая к порядку. — Подготовку вопроса поручим сельхозотделу, пусть разберется досконально. Дадим на это пять часов. Все данные у них есть. Надо только их обобщить и сделать вывод. Какой толк в говорильне? Если бы наши горы и наши слова превратились в золото, неизвестно, какая куча оказалась бы выше.
В зале нарастал шум. Все понимали — назревает критический момент; любой может попасть под горячую руку начальства и положить на стол партбилет. Никому не хотелось стать напрасной жертвой даже во имя «товарища Плана».
— Не верней ли будет, чтобы присутствующие сами назвали тех, кто действительно заслужил наказание? — предложил комиссар. — Битва за хлеб — та же атака. Если от танка прячутся солдаты, исчерпавшие боеприпасы, можно ли их обвинять в трусости? Справедливо ли поднимать на них руку?
— Правильно. Давайте все обсудим, по справедливости, цифры — это еще не все…
Чоров снова поднял руку, косой рубец у него на шее налился кровью.
— Сельхозотдел подготовит объективные данные. На заседании мы заслушаем «жертву», разберемся в деталях. Рубить сплеча не станем. Наше решение будет обоснованным.
— Давайте так, — нехотя согласился уполномоченный, и все заспешили к выходу, будто тот, кто выйдет последним, и будет принесен в жертву. Многие бросились к телефонам, чтобы получить свежие данные, сверенные с данными «Заготзерна».
Апчара не слишком волновалась за себя. Ее колхоз был одним из лучших, но ей хотелось большего, хотелось выглядеть в глазах Доти передовиком. Ей помогала Кураца черепицей, которую Апчара обменивала на мясо, яйца, масло. Точь-в-точь как делала сама Кураца, когда румынские артиллеристы занимали кирпичный завод.
— Способ испытанный, — смеялась Кураца.
Заседание перенесли на три часа дня, но актив не расходился, люди попрятались по углам, дожидаясь исхода дела. Подготовкой решения занимался сам Чоров. Аппарат же его готовил справку и срочно добывал необходимые документы. Чорова, конечно, обуревало желание сделать жертвой Батырбека Оришева, чтобы пригнуть к земле неподатливого, чересчур совестливого человека. Еще летом у них была схватка по поводу плана сдачи молока. Такие единоборства (так он это называл) Чоров проводил без свидетелей. Он запомнил на всю жизнь беседу с Батырбеком.
— Я рисковал своей жизнью и жизнью моего единственного сына, — сказал ему тогда Оришев, с трудом сдерживая гнев, — чтобы вернуть государству два миллиона рублей. Ни красть, ни заниматься очковтирательством и приписками, как бы тебе этого ни хотелось, я не буду. По пути, на которые ты меня толкаешь, я не пойду.
— На какой путь? Да разве это обман? Если бы ты присвоил два миллиона государственных денег, тебе влепили бы пулю в лоб. И все. А мы разве берем что-нибудь себе? Нет! Тысячу раз нет! Это же просто формальность — найти возможность поставить в отчете те цифры, каких от нас ждут.
— Я работаю не для отчета, а для людей.
— Ну ладно, Оришев. Попомнишь этот разговор! Я твоим носом землю буду пахать. Идеалист нашелся! Не вспашешь — не засеешь всю посевную площадь — пеняй на себя. Я теперь тебе спуску не дам.
Это было в прошлом году. Чоров изо всех сил давил на Оришева. Нередко другим уменьшал план, а ему прибавлял, ехидно посмеиваясь: мол, бьют того вола, который тянет. И Оришев тянул так, что мог в любую минуту надорваться, но не роптал, не унижался перед Чоровым, не просил послабления. Актив видел несправедливое отношение к лучшему председателю колхоза, но молчал, потому что молчал сам Оришев. Тем не менее всем понемногу становилось ясно: так долго продолжаться не может. Когда-нибудь найдется управа и на Чорова.
2. ЧОРОВ И КАСБОТ ДАЛОВ
Заседание началось не в три часа дня, как предполагалось, а значительно позже. «Жертва» не соглашалась с выводами райсельхозотдела. Требовала время, чтобы созвониться с главным бухгалтером и заготпунктом. Участники обсуждения, устав от волнения и ожидания, курили, не выходя из кабинета, переговаривались, спорили, как бы вырабатывая общую позицию по вопросу, который предстояло обсудить. Им уже было известно, кого приносят в жертву.
Прямо перед Чоровым, на противоположном конце стола, сидел плотный, однорукий, рано поседевший человек лет пятидесяти. На шее, на висках у него вздулись вены, напряжен он был так, словно приготовился к прыжку через пропасть. Присутствующие с молчаливым сочувствием поглядывали в его сторону. Это был председатель колхоза «Верхний Чопрак» Касбот Далов. Председателем он стал в те дни, когда после изгнания гитлеровцев спустился с гор вместе со своим партизанским отрядом. В отряд артиллериста Касбота направили прямо из госпиталя, несмотря на ампутированную руку.
— Ждать больше нечего, и так запоздали. — Чоров встал и, как бы испрашивая разрешения, посмотрел в сторону уполномоченного по району, потом постучал карандашом по граненому стакану. Стакан был с водой и не зазвенел. Чоров ударил по графину — тот же глухой звук.
— Да, да. Кукурузу не экономим, давайте хоть время будем экономить, — не поднимая головы, согласился Кошроков, продолжая что-то писать в своем блокноте.
Раздраженный Чоров пытался прочистить горло, чтобы голос звучал повнушительнее. Но, как назло, голос сел.
Тем не менее он уверенно, как всегда, открыл заседание.
— На повестке дня один вопрос — выполнение обязательств по сдаче хлеба государству колхозом «Верхний Чопрак». — Чоров выдержал паузу и добавил: — На мой взгляд, правильнее было бы сформулировать иначе — невыполнение обязательств. Выполни колхоз свои обязательства, мы бы о нем и не говорили. Далов здесь. Прошу дать ему минут пятнадцать, не больше. Далов, ты проект постановления читал?
— И проект читал, и справку. — Касбот боялся, что сорвется и тогда все, что он продумал за эти несколько часов, спутается, получится сумбурно, и его легко затопчут, смешают с грязью.
— Возражения против фактов есть?
— Против самих фактов нет, но факты просто так не возникают. У них есть свои корни, почва. А вот об этом в справке ничего не сказано, будто за цифрами не стоят люди, не скрываются события и те, кто ими управляет. — Последнюю фразу Далов адресовал самому Чорову, считавшемуся уполномоченным по его колхозу. — В проекте постановления сказано: «Кукуруза сгорела в буртах». Почему? Надо же объяснить, как это вышло.
— Вышло это по твоей вине! — взвился Чоров. — Ты вез кукурузу молочно-восковой спелости на заготпункт. Вся дорога словно молоком была залита, из-под арб струйками тек белый сок. А когда заготпункт отказался принять кукурузу, твои люди сотни арб, — повторяю, сотни арб! — драгоценнейшего хлеба свалили в бурты неподалеку. Через несколько дней от них пошел дым. Как это назвать? — Чоров почувствовал себя на коне, его голос обрел металл — как у иного прокурора, убежденного в правоте своих обвинений. — Этому одно название — вредительство!.. Погубили труд целого колхоза за год. Другого слова нет: вредительство!
Кошроков поначалу не доверял Чорову, когда тот навалился на Далова, но теперь дело обернулось неожиданной стороной. Уничтожить тысячи центнеров кукурузы! В колхозе, земля которого дала такой богатый урожай!..
Далов терял самообладание. Он побледнел, кровь, заливавшая лицо, разом отхлынула от щек, здоровая рука отяжелела, заныла культя ампутированной. Касбот ощутил ком в горле.
— Дело не в названии, а в причине, в прямом виновнике несчастья…
Доти Матович был настолько потрясен услышанным, что не хотел даже слушать про причины. Подобному и объяснения нет. Ничто не может оправдать такого председателя колхоза. И как это он, уполномоченный по району, не поехал в «Верхний Чопрак»?!
— Перед нами прямой виновник. Вон. У края стола.
— У какого именно края? — Как ни старался Касбот сдержать себя — не выдержал. Он и сам не узнал собственного голоса. — Прямой виновник там, где ты стоишь. — Далов стукнул кулаком по столу. — Прямой виновник — это ты, товарищ Чоров!
— Ну, знаешь ли, валить с больной головы на здоровую… — Чорову хотелось заорать, замахать в злобе руками, но — надо отдать должное выдержке «райнача» — он ограничился презрительной усмешкой. Уполномоченный не должен был видеть — каков он, когда разойдется, какими методами привык бороться с противниками. — Я считаю, нечего тратить время на дальнейшее обсуждение, — вопрос ясен. Давайте решим, может ли Далов оставаться в партии, остальное — дело прокурора.
— Ты мне дал пятнадцать минут. Я своего времени не исчерпал. И прошу присутствующих…
— Дайте ему договорить, — сухо попросил Доти Матович.
Остальные поддержали полковника.
— Пусть говорит! — с места крикнула Апчара.
Вмешался и Оришев:
— Вопрос ведь идет о добром имени коммуниста и фронтовика!
Слова «коммуниста и фронтовика» как бы вернули Касботу силы. Коммунист и фронтовик, он не сдается, не спасует перед подлостью. Голос его снова обрел твердость, взгляд — спокойствие.
— Я буду краток. Те тысячи центнеров кукурузы, что вы потом видели в буртах, сначала лежали на токах и на плетнях для просушки. Мы хотели довести их до кондиции. Я поехал в «Заготтранс» заблаговременно договориться насчет машин…
— Нас не интересует, куда ты ездил. Ты по существу говори! — Чоров навалился на стол, впился в Касбота красными, воспаленными глазами.
— А меня интересует! Говори, Далов! — Доти Матович уже обо всем догадывался.
— Пока я ездил, за меня судьбой годового урожая распорядился Чоров. Это он приказал бригадирам и главному агроному немедленно вывезти всю кукурузу в «Заготзерно», потому что торопился с выполнением плана. Грозил тюрьмой в случае отказа. Куда было деваться? Мобилизовали весь транспорт нашего колхоза. «Заготзерно», конечно, не приняло кукурузу повышенной влажности. Возчики свалили ее в бурты. Через день, вернувшись и узнав обо всем, я срочно послал людей, чтобы они перебирали кукурузу, берегли ее, не дали сгореть в буртах, но дело уже было сделано. Сотни три центнеров пришлось привезти назад… В нашей беде виноват именно ты, товарищ Чоров! У меня все!
— Вот теперь вопрос более или менее ясен. — Доти Матович теперь смотрел на Далова другими глазами.
— А мне совсем не ясен! — Чорову было трудно сдерживаться, он напрягался изо всех сил, чтобы не поднять свой обычный крик, не разразиться ругательствами, оскорблениями. — Мне вот не ясно, Далов, почему ты выломал кукурузу, если она была зеленая, а если выломал, почему не отправил в государственные закрома, а рассыпал на полевых станах — дескать, берите, несите домой, тащите, кто сколько может…
— Я не среди воров живу! — возмутился Касбот Далов.
Доти Матович, подсев к Чорову, принялся внимательно перечитывать справку, подчеркивая цифры.
Чоров продолжал, не слушая оппонента:
— Чтобы не мешать расхитителям, председатель сел на коня — и был таков. А на току только того и ждут, чтобы уволочь сапетку початков. И еще нахальства набрался — вводить нас в заблуждение: «Сотни три центнеров пришлось привезти назад». Куда ты повез эти три сотни? Где они? — Чоров уже почти визжал. — Я повторяю: мы зря теряем время. Нужно воздать по заслугам тем, кто потворствует расхитителям: надо исключить Далова из рядов партии.
В зале воцарилась гнетущая тишина. Чоров шумно дышал, отдуваясь. Участники обсуждения не спешили с выводами, ждали, что скажет Доти Матович. Всеобщее молчание действовало Чорову на нервы:
— Как, товарищ полковой комиссар, исключаем? — почти шепотом спросил охрипший «райнач» комиссара, подсевшего к нему поближе, чтобы можно было переброситься словами в сложной обстановке.
Доти Матович полистал толстый блокнот, будто там искал ответы на вопросы, поднял голову, поглядел на Далова.
— Где руку потерял?
— Под Сталинградом. — Далов с трудом перевел дыхание. — Граната в руке разорвалась.
— Мы все фронтовики, меченные войной! Нечего прикрываться фронтовыми заслугами! — Чоров почувствовал, что земля под ним заколебалась… — Кто за исключение, прошу голосовать!
Доти Матович не успел сказать ни слова, как Касбот изо всей силы рванул на себе телогрейку. Все увидели ордера и медали, украшавшие его грудь, нашивки за ранения. От ватника отлетели пуговицы, покатились по дощатому полу.
— Ты не исключишь меня из партии, Чоров! — Далов говорил громко, задыхаясь. — Я не отдам тебе свой партбилет. Не отдам, слышишь, я партийные взносы платил не деньгами — кровью. Вот пометки об их уплате. — Далов стукнул кулаком по полоскам нашивок. — Ты бросил мне обвинение, а я возвращаю его тебе. Это ты, ты повинен в гибели хлеба. Никто с токов кукурузы не уносил. Ни одного початка! Ручаюсь за это головой. Пусть колхоз останется без семян, пусть ни грамма мы не раздадим на трудодни, но весь урожай пойдет в государственные закрома. Возможно, мы бы выполнили план. Однако по твоей милости нам его завысили! Кому-то занизили, а нам завысили. В схватке я, может быть, лишусь уже не руки, а головы, но тебя выведу на чистую воду. Я поеду в Москву, там все выложу. А вы голосуйте!.. — голос председателя «Верхнего Чопрака» дрогнул, из груди вырвалось что-то похожее на рыдание, на стон, но он мгновенно овладел собой и, резко повернувшись, направился к двери.
— Далов, подожди! — почти крикнул полковник. И строго заговорил: — Тебе еще не разрешили уходить. Грозишься вывести Чорова на чистую воду, а сам бежишь с поля битвы?! Не по-сталинградски это. А мы-то еще не высказались!.. Лично я верю тебе, Далов!
— Пусть бежит. Прикрывается, понимаешь, боевыми заслугами! — Чоров хотел еще что-то сказать, но понял, что сейчас лучше смолкнуть.
Далов остановился у самого выхода, будто собирался выскочить на порог, если у него захотят отнять партбилет.
— Я ведь тоже «сталинградец». Мы с тобой, можно сказать, подогревали один котел, в котором, как в аду, варились гитлеровцы. — В голосе Доти Матовича зазвучали тепло, дружелюбие. — Только в аду котлы, наверное, топят дровами, а мы кидали в огонь мины, бомбы, снаряды…
— И человеческие жизни, — хмуро отозвался от двери Далов.
— Справедливо: и жизнь людей. Не щадили также и собственной. — Доти Матович внимательно рассматривал награды Далова — три ордена и три медали. — «За отвагу» — это твоя первая боевая награда?
— Первая и самая дорогая.
— Почему?
— Этой медали я был удостоен, когда Родина не баловала нас наградами, когда солдат шел с винтовкой в руке против танка, бронетранспортера, шел на верную смерть, шел сотни верст пешком, а враг наседал, наступал на пятки, потому что ехал на машине…
— Это верно. Пешком прошагали от Бреста до Волги.
— Медалью «За отвагу» меня наградили за то, что я приказал затащить в подвал разрушенного дома орудия и ждать контратаки врага. Я догадывался, что гитлеровцы не захотят мириться с потерей станции Абганерово. Там у них был склад авиабомб, снарядов. И я оказался прав. Когда фашисты бросили против нас танки, моей батарее из двух орудий удалось подбить целых три машины. На нас обвалилась каменная стена, из-под нее меня и солдат извлекли лишь после боя.
— В станице Генераловской не приходилось бывать?
— Мы ее обошли слева, лишь краем задели.
— Друг ты мой! Мы же могли там встретиться. Там стоял штаб дивизии! А в Абганерово действительно обнаружили колоссальный склад боеприпасов. На самой станции не был?
— Как же! Все туда заворачивали. — Далов улыбнулся, застегнул ватник. — Подвал там нашли — настоящий винный бассейн.
— Правильно. Сотни бочек взорвались. Неплохое было винцо, неплохое.
— Я вино не люблю. Но пару кружек выпил для согрева: очень уж холодный день выдался.
— Я, брат, свое возвращение в строй этим вином отмечал. Рукавом закусывал.
Произошло то, чего боялся Чоров. Присутствующие с интересом слушали разговор двух «сталинградцев», а уполномоченный по району говорил с этим проклятым Даловым, как с задушевным другом. Родные души, видишь ли, встретились!
— Товарищ Чоров, — Кошроков миролюбиво, даже с оттенком просьбы в голосе обратился к председательствующему. — Нельзя исключать из партии «сталинградца». Он не подкачает, выправит положение. Тем более ты — сам знаешь — спутал карты, нарушил установленный им боевой порядок.
Чоров молчал, нервно чиркая карандашом по бумаге.
— Потом вы пошли к Дону? — Доти Матович не мог отказать себе в удовольствии вспомнить боевые дни.
— Да, но в обход, кружным путем. Через Котельниково.
— А мы домолачивали шестую гитлеровскую.
Чоров, не зная, что теперь сказать, как поступить, легонько постукивал ногтем по стакану.
— Ну, как, товарищи? — Доти Матович взглянул на собравшихся.
— Дадим «сталинградцу» срок?
— Дадим, конечно, дадим.
Предложение Кошрокова было принято единогласно.
3. ПЛАТА ЗА МОЛЧАНИЕ
Раздался, наконец, телефонный звонок, которого с таким нетерпением ждал Кошроков. Звонил бухгалтер конзавода: заикаясь от радости, старик говорил путанно, обрывками фраз; слова разлетались в разные стороны, как птицы на току. И телефон был старый, слышимость — отвратительная, однако Доти Матович уловил главное — Айтек и Нарчо вернулись с косяком отменных кобылиц, безусловно, годных к воспроизводству. Кошроков забыл о кукурузе, вчерашнем напряженном заседании.
— Я возвращаюсь на конзавод, а ты жми на все педали. Но я не надолго. Приму лошадей, и назад, — говорил Доти Матович Чорову, собираясь в дорогу. Чоров, встав в пять утра, проводил индивидуальную «накачку» каждого председателя колхоза, устанавливая план сдачи хлеба из урожая, собранного на приусадебных участках.
— Прибыли лошади? Поздравляю! Конзавод можно уже считать действующим! — Чоров изображал радость, но глаза его оставались пустыми, равнодушными. Какое ему дело до чьих-то лошадей! Ему нужен план по кукурузе.
— Пятнадцать голов кабардинской породы. Представляешь, казаки сохранили кабардинских лошадей! Это ведь те кони, на которых мы уезжали на фронт. Никто не сомневался в их гибели, а они, оказывается, уцелели.
— У казаков, как и горцев, «лошадиная» душа.
Кошроков спешил:
— Договорились. Через день пришли за мной машину, а то, боюсь, мой «ординарец» еле передвигает ноги от усталости. Пятьсот километров верхом — не шутка. Переход для тренированного кавалериста.
— Есть! — Чоров не собирался провожать директора конзавода: и так немало для него сделал; вот, отправляет на своей машине, потом снова пошлет за ним. — Если что изменится — позвони.
Выйдя в приемную, Доти Матович увидел Курацу, сидевшую рядом с корреспондентом местной газеты Зурабом Куантовым. Кураца была одета уже совсем не так нарядно, как на свадьбе, — темная стеганка нараспашку, под ней китель, оставшийся от мужа, шерстяной платок, войлочные сапоги, обшитые кожей. С кителем она почти никогда не разлучалась; ей казалось, она ощущает присутствие мужа, когда ходит в нем. Увидев Доти Матовича, Кураца радостно заулыбалась.
— Я слышала — лошади прибыли. Поздравляю! — Глаза ее оставались печальными. — У тебя ведь старейший конзавод, древние традиции…
— Завод и впрямь старинный. В прошлом веке основан. Каких скакунов там выращивали прежде — сказка!.. А ты почему здесь?
Кураца настороженно огляделась и, сделав вид, что не расслышала вопроса, попросила:
— Можно, я тебя провожу?
— Конечно. — Доти Матович понял, что Кураца хочет что-то сказать ему наедине. Он пропустил ее вперед и, опираясь на палку, заковылял следом.
— Доти Матович, я понимаю, мой разговор не ко времени. Ты уезжаешь, и я не хочу тебя задерживать… — начала Кураца. — Извини великодушно, но только с тобой я могу поговорить об этом деле. То, что ты услышал на заседании — не вся правда. До всего ты не докопался.
— Кураца, я полностью в твоем распоряжении. Опять что-нибудь с кукурузой?
— Нет, не с кукурузой. Мы понимаем — ее придется собирать по дворам. Речь о другом. Местный торг получил для больниц, госпиталей и детских домов несколько тонн сливочного масла. Чоров предлагает выкупить масло, вывезти его с базы и снова сдать государству, но уже как свое, колхозное.
— Для чего? — Доти Матович призадумался.
— Ясно для чего — «дать план». Как-нибудь исхитрятся — переведут на молоко, потом — на зерно…
— Разве это возможно?
— Все возможно. На подобных махинациях греет руки не один Чоров. Каждый из его дружков что-то выгадывает. Я уверена — сегодня он вызвал меня именно для разговора на эту тему. Сейчас начнет план у меня из горла вырывать… Будет у нас с ним, как он говорит, «единоборство»…
— В том-то и дело. С каждым из нас он говорит наедине и все шито-крыто, следов никаких. В его руках жернова. Рассказать Кулову — а где доказательства? Чоров из воды всегда выйдет сухим.
Доти пожалел, что приехал сюда в качестве уполномоченного. Тут нужен следователь. Но ничего не поделаешь: взявшись за гуж, не говори, что не дюж. Надо тянуть.
— Жернова крутит вода. Можно отвести воду, и мельница не даст муки. — Доти Матович, усмехнувшись, провел палкой по земле, очерчивая круг, словно показывая, как это делается. — В данном случае, водой послужит масло. Я вернусь и возьму это дело под свой контроль. Не дадим Чорову обманывать и эксплуатировать людей. А ты пока иди к нему на «единоборство». Все равно он проиграет… Там сидит и, если не ошибаюсь, газетчик, Куантов. Его-то зачем позвали?
— Наверняка по тому же поводу.
— Да ты что? На какие деньги журналист будет покупать тонны масла?
— Тут же наоборот: не он будет платить — ему заплатят за молчание.
— Это уже совсем интересно. Маслом? Кукурузой?
— Ты шутишь, Доти Матович. Его вознаградят иначе. Зураб — хороший парень, но ему не хватает смелости.
— Что ж это за газетчик? На фронте газетчики лезут в самое пекло.
— Куантов знает то, о чем я тебе рассказала, он написал статью для газеты, а Чорову все стало известно. Он и предложит Куантову оставить свою затею и за это стать редактором районной газеты. Если же тот заупрямится, то материал его все равно пришлют для проверки Чорову и тогда Зурабу не собрать костей… Что он ответит Чорову — не знаю.
— Да, ну и дела у вас здесь творятся… Хорошо, председатель колхоза должен выполнить план по сдаче сельхозпродуктов, это ясно. Но ты-то при чем? Ты ведь не мясо, не зерно даешь, а кирпич и черепицу!
— Ослушаюсь, Чоров будет распахивать зябь на коровах заводских рабочих. Но даже и это не главное. Урежет им приусадебные участки. Рабочие у меня — в основном жители дальних аулов. Посягни на клочки их личной земли, и они уйдут с завода. Где мне брать других? Завод остановится, а кирпич и черепица — на вес золота.
— Кураца, твоя очередь! — крикнула с крыльца молоденькая секретарша председателя райисполкома.
— Иди, я заеду к тебе. — Кошроков пожал руку Кураце. — Главное, не бойся никаких жерновов. Жернова высекают из камня, а камень имеет свойство раскалываться от жары. Поняла?
— Поняла, Доти Матович.
— Ты что там крутилась возле машины? Хотела еще раз прокатиться на «виллисе»? — спросил Чоров, стараясь говорить с безразличной шутливостью, хотя внутри у него все кипело. — Учти — не всегда увидишь то, что ты однажды видела.
— Вспомню — от стыда горю, как в траншейной печи.
— Все никак не сгоришь. Может, пора выгружать готовую продукцию? На черепицу да на кирпичи спрос, как на хлеб. Всем надо. Везде строят.
— Жду, когда печь остынет. Температура такая, что закати туда жернова — в известь превратятся. — Кураца вспомнила слова Доти Матовича.
— Какие жернова?
— Да те, что зерно превращают в муку.
— Игриво ты настроена. Не после беседы с Доти Матовичем? Я в окно за вами наблюдал.
— А что? Доти Матович — достойный мужчина. С ним приятно поговорить. Уважительный.
— Ну что ж, пригласила бы его к себе. Он холост, ты тоже…
— Пригласила бы, да боюсь — не захочет. Ты же знаешь, женщины все простят, кроме отказа…
— Ну, в женщинах-то я разбираюсь…
— Этому я сама свидетель. — Кураца неожиданно рассмеялась, вспомнив поездку на «виллисе». — Ловлю тебя на слове. Слушай, не откажи мне.
— В чем? Разве я тебе не помогал?
— Помогал.
— Так какая же теперь у тебя просьба?
Лицо Курацы вмиг посуровело, глаза сузились:
— Отстань от меня! Вот чего прошу. Понял? Мое терпение тоже имеет предел. Я не камень, я ведь женщина.
— Расстроил тебя Доти. Это сразу видно. Отказал. Да, глаз он положил не на тебя. А ты не обращай внимания. — Чорову нелегко давался этот спокойный тон, — Ты лучше подумай, как району помочь! План нужен до зарезу.
— Ездить по дворам и собирать кукурузу?
— Это само собой. Но этого мало. Дай черепицы. Мы ее обменяем на зерно. За черепицу индивидуальные застройщики что хочешь дадут.
— Не могу, — отрезала Кураца. — Разве тебе неизвестно, что мне не выделяют фонды на собственные нужды? И потом — как я могу менять черепицу, скажем, на сливочное масло? Есть же отчетность!
— Отчетность — ерунда! Напишешь: «Меняла на пиломатериалы». И менять будешь не ты. У потребкооперации есть заготовители сельхозпродуктов.
— Это же незаконно!
Чоров наконец воспламенился:
— А ты всегда живешь по закону? Законно пасти скот рабочих на колхозной земле? Законно, что твои рабочие имеют приусадебные участки по колхозным нормам? Чего ты мне суешь в нос свое «законно»? Ты забыла, как с оккупантами торговала на паях той же черепицей?
— Господи! Да ты ведь прекрасно знаешь, что на каждый твой вопрос я могу ответить. Просто демагогией занимаешься. Моя-то совесть чиста. А вот твоя…
— Ну ладно, ладно. Подумаешь, обласкал одинокую женщину. Будешь теперь попрекать меня по гроб жизни.
— Я не о «ласке»…
— А о чем же?
— О том, что ты нам поперек горла стоишь. Ты живешь по принципу: как хочу, так и ворочу. Не считаешься ни с чем. Я прошу тебя: отвяжись от меня, не притесняй моих рабочих. Они имеют право жить на земле. — У Курацы запылали щеки, на глаза навернулись слезы. — Мне самой, может, жизнь не мила. Вдовья жизнь, какая она!.. Живу, потому что не хочу, чтобы мои девочки остались нищенками, попрошайками. — Кураца сунула руку в карман за носовым платком, не нашла, сорвала платок с головы, скомкала, прижала к лицу.
— На, выпей. — Чоров, налив воды из графина, не вставая с места, протянул Кураце стакан.
Но глаза у Курацы уже высохли. Она вспомнила обещание Доти Матовича, и это придало ей мужества. Доти Матович, конечно, примет ее сторону, восстановит справедливость и поставит Чорова на место. Если же это не случится, она не остановится, дойдет до самого Кулова.
— Я из твоих рук даже воду не приму! — с этими словами Кураца шагнула к двери.
— Подожди! — грозно бросил ей вслед Чоров, но дверь уже захлопнулась. Он встал, подошел к окну. Кураца с привычной ловкостью забралась в бидарку, взяла вожжи в руки. Брюхатая серая лошаденка, дремавшая стоя, вскинула лохматую голову, тронулась рысью.
Чоров глядел Кураце вслед и размышлял: благоразумие требует оставить ее в покое. Но, с другой стороны, уступи ей сейчас, она совсем распустится. «Вдовья жизнь»! Его жизнь, наверное, сплошной мед… Знала бы эта упрямая бабенка, каково ему живется. Перед глазами то и дело встают концлагерь, белесый гестаповец с пальцами, похожими на сосиски… Чоров вздрогнул, отгоняя страшное видение… Нет, Кураце нельзя давать спуску. Скоро она просто сядет ему на голову. Пусть кому хочет рассказывает о той их злосчастной поездке, но он своего добьется — заставит ее внести свой вклад в выполнение плана по сдаче сельхозпродуктов. С этой мыслью Чоров, вернувшись на свое место, снял телефонную трубку и начал звонить во все концы района. Лишь к полудню он вспомнил о газетчике и нажал на кнопку.
— К полудню вызови Куантова, — бросил он вошедшей секретарше.
— Да он давно ждет.
Девушка, распахнув двери, жестом пригласила заждавшегося корреспондента войти в комнату. Чоров уже что-то записывал в блокнот, демонстрируя свою крайнюю занятость, потом схватился за телефонную трубку, но в этот миг телефон зазвонил сам. Чоров кивнул Куантову на стул и отвернулся от него.
— Да, Доти Матович. Слышу. Как лошади? Дошли нормально?
— Молодцы мои джигиты! Тридцать лошадей пригнали. Одна только захромала в пути. Ну ничего, вылечим. Теперь конзавод — действующее предприятие. А то название одно, и только. Помог нам — никогда бы не догадался! — Антон Федорович Кубанцев, мой бывший комдив. Оказывается, тоже в директора пошел после ранения. Генерал. Письмо написал такое, что прямо за душу берет… «Я теперь на всю жизнь связан с вашим народом, в бою, кровью породнился с его сыновьями…» Какие слова!.. Обещает приехать. Айтек говорит: «Не будь там Кубанцева, нам бы и конского хвоста не дали». Айтек сам отбирал. Он знает толк в лошадях. Земляк его там оказался. Тоже помогал. В общем, сплошное везение.
— Земляк? Откуда?
— А-а, леший его знает. Война людей разбросала по всему свету. Разрежь арбуз — оттуда выскочит земляк. — Доти Матович сделал паузу и заговорил другим тоном: — Слушай, Чоров, собственно, почему звоню… Мне Кураца намекала… Я не очень понял ее. Да и трудно в такое поверить. Хочу тебя предупредить — зарываться не стоит, Чоров, прислушайся к моим словам.
Чоров мигом смекнул, о чем речь, но прикинулся непонимающим:
— Да не зарываюсь я, Доти Матович! И разве о себе болею? Об общем нашем деле.
— Насчет приусадебных участков рабочих подумай как следует. Тут нельзя рубить сплеча. Я тебе серьезно говорю: нарвешься на неприятности. Не делай никаких шагов, пока я не приеду. — Доти Кошроков слышал в трубку, как растерянно сопит Чоров, и ждал, что тот ответит.
— Я действую в соответствии с уставом сельхозартели! — Чоров ухватился за устав, как утопающий за соломинку.
— Есть еще один устав. О нем не следует забывать.
Понимаешь, о чем я речь веду?
— Я устав партии не нарушаю…
— Не гневи народ, Чоров! Знаешь пословицу: народ хитер — бек хитер, народ поднялся — бек свалился…
4. СКАТЕРТЬЮ ДОРОГА
Кое-что из того, что говорил Кошроков, дошло до ушей Зураба Куантова. Всего разговора он не понял, но по ответам Чорова, по обрывкам фраз, доносившимся из телефонной трубки, можно было уяснить суть разговора. Значит, есть люди, не боящиеся Чорова, надо только их найти, вооружить теми неопровержимыми данными, какими располагает он…
Расстроенный Чоров, положив трубку, продолжал сидеть молча. Разговор с уполномоченным сильно взволновал его, хотя собеседник говорил абсолютно корректно. Чертова Кураца! На свет бы ей не родиться!.. Наконец Чоров поднял глаза. Куантов согнулся на стуле так, словно держал на плечах мешок с солью. Длинные, худые пальцы, лежавшие на коленях, нервно подрагивали. Парень знал, зачем его вызвали.
— Подумал? — «Райнач» выпустил из ноздрей струю дыма.
— Подумал, — нерешительно ответил Зураб.
— Так что — по рукам?
— В каком смысле? — Куантов оттягивал время. Но и без того разозленный Чоров мог запросто схватить чернильный прибор и швырнуть его в увертливого газетчика.
— Что значит — в каком смысле? — рявкнул он. — Забыл? Ты предашь огню свою вонючую статейку, обязуешься во веки веков не писать ничего подобного и становишься ответственным редактором районной многотиражки. Что, плохо? А пошлешь свой пасквиль в газету, он попадет выше, оттуда пришлют комиссию, комиссия не подтвердит твои выводы, и я — уж поверь — сделаю все, чтобы тебя привлекли к ответственности за клевету.
— Как — к ответственности?
— Очень просто. Ты не докажешь, что по моему указанию колхозы скупали масло в торге и сдавали его как заготовленное ими. И насчет яиц тоже ничего не докажешь…
На собрании литераторов, где было несколько эвакуированных русских писателей, его хвалили за опубликованную первую повесть «Скатертью дорога», печатавшуюся в нескольких номерах местной газеты. У газетных киосков в эти дни по утрам даже стояла очередь.
Повесть была написана на документальной основе и рассказывала о хождении по мукам одной колхозницы. Естественно, автор дал персонажам вымышленные имена, но многие читатели пытались узнавать героев, каждый называл имена знакомых. В название повести Зураб вынес слова одного из главных действующих лиц, который на угрозу Нануси (Чоров прекрасно понял, что она и есть Кантаса): «Я дойду до правды», цинично рассмеялся в ответ: «Ступай, скатертью дорога».
На своем пути обиженная вдова встречала людей с разными характерами, в разной мере понимавших свой долг по отношению к одинокой женщине, жене солдата, людей чутких и черствых, внимательных и равнодушных. Увы, беде Нануси нельзя было помочь: слишком силен оказался ее обидчик. В повести была одна, особенно удачная сцена. Описывается гибель новорожденного теленка. Корова мычала, отчаянно лизала детеныша шершавым языком, из глаз ее катились слезы. Сцена эта перекликалась по смыслу с горем самой героини, которая чуть не сошла с ума, когда на грушевом дереве увидела труп своей маленькой дочери.
Повесть взволновала многих. Гневные письма в газету не прекращались долго. Читатели требовали привлечения к ответственности должностных лиц, несправедливо поступивших с вдовой. Ведь автор не скрывал, что его повесть — произведение документальное. По предложению Кулова бюро райкома обсудило доклад прокурора о фактах бюрократического отношения местных органов власти к жалобам трудящихся. Увы, повесть «Скатертью дорога» пока так и не вышла в свет отдельной книгой… Куантов прекрасно понимал, какие чувства и повесть, и он сам должны были вызвать у «райнача». А Чорова он все же побаивался, и основательно побаивался. Теперь им предстояло схлестнуться по-настоящему. Зураб искал в душе силы, какие помогли бы ему выстоять перед напором чужой наглости и грубости.
— Ну так что же, Куантов?
— Журналист, как и писатель, не может торговать совестью.
— Плевал я на твою совесть и на твою литературу заодно. Тоже мне — Шолохов! Не забывай, высший судья твоей писанины — я. Не ищи защиты на стороне. Даже «в верхних слоях атмосферы». Бесполезно! В этих делах твоя писательница, она же диетсестра, мне не указ. Подумаешь, авторитет. Ее дело — кашу не испортить.
Чоров хотел бы высказаться о поэтессе Галине Вальянской порезче. Вальянская работала в госпитале диетсестрой, и до Чорова дошли слухи, будто она ездит по колхозам, заготавливает продукты для госпиталя, не имея на то разрешения. Но говорить об этом Куантову было бы неосторожностью. Он передаст слова Чорова, и «добыча» выскользнет из рук. Придет время — он и поэтессу выведет на чистую воду. Чоров действовал, исходя из принципа: «Ты вознесся над массой — ты умней массы». Его нисколько не смущали хвалебные отклики литераторов, той же Вальянской о творчестве молодого журналиста. Да, господи, руки не дошли, а то Чоров мог бы организовать обсуждение повести Куантова, скажем, в районной библиотеке; там у него своя библиотекарша, она бы подобрала подходящих участников. Он бы сам просмотрел выступления. Заплясал бы у него этот правдолюбец!
— Я не продаюсь, товарищ Чоров, — тихо, но твердо произнес Куантов.
Зураб, если признаться честно, все же чувствовал себя не очень уверенно. Он вообще был довольно робок. Увечье, полученное в детстве, сделало его инвалидом, он об этом ни на минуту не забывал.
— Ах, не продаешься! Ну, погоди! Локти будешь кусать. Знаешь пословицу: «Саблей ранят — заживет рана, словом ранят — лекарь не поможет»? Ты не одного меня хочешь ранить, а многих уважаемых людей. В литературу войти надеешься, но ковровой дорожки не жди. Твой путь будет выложен булыжником…
— Факты очевидны. Любая комиссия их подтвердит. — Зураб, наконец, подавил страх. Выпрямившись на стуле, он впервые смело взглянул в глаза Чорову. — Я писал правду.
Чоров не предполагал встретить такую твердость в калеке, пусть и научившемуся водить пером по бумаге. Историю жизни Куантова он знал. Настоящим отцом Зураба был офицер царской армии, отпрыск богатого княжеского рода. Впрочем, после революции этот человек ни в какие конфликты с Советской властью не вступал и честно трудился где-то в России. Приехав в аул, в гости к родственникам, он познакомился с молоденькой девушкой и увлекся ею. Не настолько, правда, чтобы жениться. Девушка забеременела, и родителям пришлось спешно выдать дочь замуж за немолодого бобыля; тот не мог обзавестись женой, потому что нечем было платить за невесту. Вскоре родился Зураб. А спустя год малыша выхватила из люльки, уронила на пол лошадь офицера, которую завели в дом, чтобы соседи не заметили ее. Сухожилия ребенка оказались повреждены, и Зураб стал инвалидом.
Но на этом его испытания не кончились. Он осиротел еще ребенком; его подобрал родственник и приспособил пасти коз. Бог наделил мальчика удивительной памятью и жаждой знаний. Как ни нагружали его работой в доме родного дяди, он все же сумел закончить сельскую школу. Тем временем открыли пединститут, и Зураб стал студентом. Но пришли оккупанты, и учеба прервалась уже на последнем курсе. Куантов очень рано стал писать, посещал литкружок, в институте выступал со стихами на вечерах…
— Это какие же факты тебе очевидны? — язвительно, с угрозой в голосе поинтересовался Чоров. — У тебя что — свидетели есть, документы? Что ты вообще знаешь?!
— О тебе я знаю довольно много, товарищ Чоров. И только плохое.
Чоров опешил:
— Много знаешь обо мне? Да ничего ты не знаешь — сплетнями питаешься, как старуха! В своей поганой повести ты не пожалел желчи и черной краски — изобразил меня самим чертом, только рога и хвост не приделал. И этого, ты считаешь, мало. — Чоров понял: надо обрезать крылья расхохлившемуся птенцу, загнать его в мышиную норку, иначе он натворит такое — не расхлебаешь. — Хочешь заработать на мне больше чем заработал пророк Магомет на коране? Признайся!
— Я вообще ничего не хочу заработать.
— Помяни мое слово. Я думал, ты смышленый парень, а ты дурак дураком. Да и я хорош: предлагаю тебе ни за что ни про что отличное место, создаю, так сказать, условия для расцвета гнилого таланта.
— Не хочу я ничего.
Чоров подумал: настал момент; придется идти с козырного туза, иначе можно проиграть. Он встал, открыл сейф, стоявший в углу кабинета, извлек оттуда пожелтевшую от времени бумагу, молча ее проглядел и, не пряча, повернулся к собеседнику.
— Ты все ратуешь за правду. А об одном забыл. Это тоже правда, и она стоит того, чтобы предать ее гласности.
— Что ты имеешь в виду?
— А то, что ты — сын белогвардейского офицера. Эту правду ты ведь не захочешь обнародовать на газетных страницах? Ты выбираешь ту правду, которая тебе по душе, — как смушковую папаху на базаре.
— Ложь. Чистейшая ложь! — Зураба словно током ударило. Он с силой сжал костыль, стараясь подняться во весь рост, чтобы смотреть прямо в лицо Чорову.
— Нет, не ложь. Я прикажу — всю подноготную твою мне положат на стол. Увидишь, как повернется твоя судьба. Пулей вылетишь из института. Посмотрю, и как тебя будут печатать в газете. К редакции на пушечный выстрел не подойдешь. Все двери перед тобой захлопнутся.
«Он роет мне могилу, — подумал Куантов. — Но отступать уже не могу. Жребий брошен. Я не буду уважать себя, если сдамся сейчас, пойду на эту уловку. Если ему удастся склонить комиссию на свою сторону, пошлю письмо в «Правду», а копию положу прямо на стол Зулькарнею Кулову».
— Ничего… — произнес он, успокаиваясь.
— Что — «ничего»?
— Я позабочусь, чтобы о делах нашего района узнали все в республике. Поеду в Москву, но добьюсь своего.
— Может, тебя до станции довезти? — злобно хихикнул Чоров. — Ты не доедешь до Москвы. Даже до Кулова не доберешься.
— Письмо дойдет.
— Не дойдет. Прямо с почты его принесут в этот кабинет, и я положу его в папку, где уже хранится твоя биография. — Чоров кивнул головой в сторону сейфа. — Вон отсюда! Езжай, куда хочешь!.. — гаркнул он, окончательно потеряв власть над собой.
Пока Зураб на костыле ковылял к двери, Чоров успел добавить:
— …Отпрыск белогвардейский! Тебе бы, как и твоему настоящему отцу, домишко срубить в зоне вечной мерзлоты, а ты греешься под южным солнцем. Я ему должность предлагаю, доверие оказываю, а он…
— Бери себе эту должность! — возмущенно воскликнул Куантов, исчезая за дверью.
В приемной оказалось немало народу. Зураба встретили сочувственно, но он никого не видел, ничего не слышал и шел по улице, сам не зная, куда.
5. ЛОШАДЬ АЛЬБИЯНА
Конный завод «Марухский» был основан известным коннозаводчиком Гаруном Мамрешевым. Когда-то там содержалось сорок восемь кобылиц и четыре производителя. Хозяин ежегодно продавал десятки лошадей не просто для верховой езды, а «под седло самого шаха», как он сам любил говорить. Когда на Кавказ приехал великий князь Николай Николаевич со своим семейством, горцы преподнесли женщинам шелковую ткань тончайшей работы — весь отрез сквозь перстень протянули, а великому князю подарили редкого скакуна кабардинской породы, выращенного Гаруном Мамрешевым.
Отменными были скакуны для скачек. Например знаменитый Кариб, проданный в Англию за баснословную цену. Кариб участвовал в девятнадцати международных скачках; на двенадцати он взял первый приз, на шести — второй и лишь один раз занял третье место, и то потому, что мчавшийся на полкорпуса позади всадник тянул его за потник, облегчая путь своему коню. Англичанин, владелец необыкновенного скакуна, отдал его на год в качестве производителя в США и получил за это миллион долларов. При Советской власти конный завод пополнился новыми прекрасными лошадьми, элитными производителями, приносившими славу не только заводу, но и всей республике.
Конюшни, овеянные легендой о славном Карибе, были сожжены фашистами, уцелели лишь их мощные каменные стены. Но после освобождения предгорий Кавказа конюшни сразу же восстановили, посадили пирамидальные тополя, заново разбили клумбы, битым кирпичом засыпали дорожки. Название «конский санаторий» вполне соответствовало восстановленным конюшням, обращенным фасадами к Кавказскому хребту. Старые лошадники знали: лошади, как и люди, наделены чувством красоты.
Доти Кошроков позаботился, чтобы и вход в конюшни — просторное помещение, похожее на залу, привели в надлежащий вид — посыпали пол, украсили стены портретами знаменитых лошадей, приумноживших славу кабардинской породы, повесили чудом уцелевшую люстру. Вдоль стен даже расставили венские стулья, словно Доти Матович собрался проводить здесь беседы с лошадьми. В самих конюшнях были укреплены перегородки между стойлами, чтобы лошади не мешали друг другу. Вообще лошадь, если она здорова, чаще всего отдыхает стоя; однако есть немало лошадей, которые любят спать, лежа на мягкой подстилке.
В разгар уборки конюшен приехала Апчара Казанокова поздравить Доти Матовича с возрождением конзавода. Приехала не с пустыми руками, а с недоуздком, хранившимся у них дома еще со времен гражданской войны. Недоуздок с серебряными позументами был сделан когда-то ее отцом, Темирканом, для «военной» лошади, на которой он вернулся домой после установления Советской власти на Северном Кавказе.
Апчара застала Доти Матовича в леваде. Там переписывали лошадей, заводили на каждую «личное дело» — восстанавливали родословные. Серьезному испытанию подверглась способность Нарчо красиво писать. Ему было поручено изготовить аккуратные таблички с надписями, где бы указывались кличка, масть, класс кобылы и кличка ее родителей. Таблички эти надлежало прибить над входам в каждое стойло. То и дело Нарчо приходилось бежать к Айтеку и уточнять масть лошади — по «рубашке» иной раз ее трудно определить. Возраст устанавливал сам Доти Матович — по зубам. У некоторых кобылиц на морде уже выступала седина.
— Ты можешь отличить серую от вороной? — Айтек серьезно взялся учить Нарчо лошадиной науке.
— Могу.
— А гнедую?
— Коричневый корпус, черная окраска ног, гривы и хвоста.
— Правильно. А буланая как выглядит?
— Песочно-желтый корпус…
— Ясно. Караковая?
— Караковая? — Нарчо почесал затылок. — Не знаю…
— Запомни: черные туловище и голова, ноги рыжие, на конце морды, вокруг глаз и под брюхом подпалины.
— Теперь буду знать. А чубарая — это какая?
— По белому корпусу черные или коричневые пятна. Бывает — по темному корпусу белые пятна. Но такой масти в нашем табуне нет.
— Есть одна. Корпус рыжеватый, хвост и грива светлые.
— Много еще мастей?
— Много. Всех не перечислишь. Саврасая — светло-гнедая, с желтизной. Соловая, буланая… Их на заводе также нет. Это татарская порода, они малорослые и нам ни к чему. Давай, пиши свои таблички и не ошибись. Перепутать масть — позор для лошадника.
Нарчо хотел попросить Айтека рассказать о лошади, прожившей тридцать девять лет. Необыкновенное долголетие! Лошади ведь в среднем живут до двадцати лет. Но в этот момент послышался знакомый женский голос:
— Поздравляю, Доти Матович! — Это была Апчара. Доти был приятно изумлен.
— А-а, товарищ председатель! Прошу к нашему шалашу. Посмотри, сколько лошадей! Спасибо, Апчарочка, за внимание. Но, знаешь, его не только люди понимают и ценят. Иной скакун так привыкает к аплодисментам, что и с арены не хочет уходить, упирается, дескать, похлопайте, не жалейте рук.
— Да-да, вы правы. Был у нас Шолох, он, как ребенок, любил, чтобы его ласкали, хвалили.
Апчара пошла к лошадям и стала внимательно их рассматривать, зная, что половина — из Нацдивизии. Она унеслась мыслями в Сальские степи, где из окопов, зарывшись в землю, стреляли люди, готовившиеся к лихим кавалерийским атакам. Они отбивали атаки танков и мотопехоты, а их лошади в это время стояли в балках, садах, под деревьями и гибли от бомб и снарядов или, порвав вожжи, испуганно убегали в степь… Внезапно Апчара остановилась, как вкопанная, возле гнедой кобылицы, всматривалась в ее глаза, в очертания изящной головы, в какие-то еле уловимые черты, что отличают лошадей друг от друга. Убедившись, что она не ошибается, девушка вскрикнула в восторге:
— Она! Клянусь памятью отца, она! Доти Матович, иди сюда! — Апчара, не отрывая глаз, смотрела на дремавшую кобылицу.
— Что «она»? Нашла знакомую?
— Это лошадь Альбияна!
Доти Матович со знанием дела возразил:
— Ошибаешься. У твоего брата верховой лошади не могло быть. Минометчикам не полагалось…
— Да я знаю. Но он верхом и не ездил. Лошадь запрягали в повозку, где лежали минометы.
— Вот это могло быть.
Апчара прикрыла глаза: «Я же помнила ее кличку. Альбиян ездил на этой лошади в штаб полка, Даночку по аулу катал, приезжая. Как же ее звали?..» Даночка говорила: «Покатай меня на…»
— Вспомнила! Клянусь, вспомнила! Шара…
Услышав свою кличку, гнедая кобылица как бы очнулась, повернула голову, взглянула на Апчару и снова погрузилась в сон. По лебединой шее, точеным ногам легко было узнать кабардинскую породу, хотя от нелегкой жизни у кобылы отвисло брюхо, прогнулась спина и потрескались копыта. В больших, выразительных глазах вместо кротости теперь светилась усталость.
— Шара! Шара! Ко мне! — Апчаре очень хотелось, чтобы кобылица оживилась по-настоящему, узнала ее.
Гнедая вскинула голову, повернулась к Апчаре, замахала хвостом — дескать, подойди сама, у меня нога болит. Слово «Шара» что-то пробудило в глубинах ее лошадиной души. Это было видно по глазам. Опущенные уши стали торчком.
— Шара! — Доти осторожно приблизился к лошади, — Устала, бедная, полтыщи верст прошла. Еще и на подножном корму…
Шара не двинулась с места, но позволила Доти Матовичу обхватить ее за шею, похлопать по холке. Тогда и Апчара кинулась к лошади:
— Шара, милая, не узнаешь меня? Я ж тебя не раз угощала сахаром! — Она прижалась щекой к бархатной морде, нежно гладила животное. Шара старалась мягкими губами коснуться ее рук, расширив ноздри, вдыхала человеческий запах. — Если бы мама знала!..
На шее лошади встретились руки Доти и Апчары; Апчара вздрогнула и замерла, не шевелясь, не отнимая руки.
— Лошадь — самое доброе животное на свете. Она несет людям счастье, согласна? — Голос Доти прервался от волнения.
— Согласна.
— И Шара принесет счастье.
Апчара и понимала и не понимала, о чем говорит Доти Матович. На какой-то миг ей захотелось, чтобы слова комиссара оказались пророческими. Она подумала: «Сейчас отдам ему свой подарок. Он подтвердит, что и я думаю о том же…»
— Привезла тебе недоуздок. От отца остался. Ты не знаешь: прежде чем купить коня, надо обзавестись уздечкой. Наденешь мой подарок на Шару? — Апчара, освободив руку, принялась чистить платочком глаза лошади. Шара мотала головой, считая такие нежности излишними.
— Конечно, надену. Шаре я отведу лучшее место в конюшне. Ты будешь приезжать к ней?
— Обязательно буду.
Смущенная Апчара избегала взгляда Доти. Ей вспомнилось застолье в доме Оришевых, то, как смотрел на нее Кошроков. В тот вечер Апчара начала кое о чем догадываться и даже хотела рассказать матери о своих догадках, но потом решила, что все это — плод ее воображения. У мужчин после возлияния всегда туманятся глаза. Относиться к нему серьезно не надо. Доти Матович — вдовец, да и жених он не первой молодости: разница между ними в тридцать лет. Апчаре стало грустно: о Локотоше второй год ни слуху ни духу. Она напрасно ждет его. Локотош прислал два ласковых письма, Апчара в ответ написала целых пять. Но больше писем от капитана не было.
Доти Матович вместе с Апчарой двинулся было к конюшне, где в поте лица трудится Айтек. Это он пригласил на конзавод лучших плотников, они строгали, пилили, вбивали столбы, ладили кормушки и ящики. Но Апчара вспомнила про подарок. Ее бидарка с понурой лошаденкой стояла у ворот и ожидании хозяйки. Апчара вытащила из-под войлока отцовский недоуздок, протянула его Доти Матовичу.
— На счастье тебе.
— Спасибо. Прекрасный недоуздок. Позументы! Теперь таких не найдешь.
— Память об отце.
— Ты расстаешься с семенной реликвией?
— У тебя целей будет.
— Я сберегу. Это ведь и память о тебе.
Слова «память о тебе» окончательно убедили Апчару в том, что она все придумала. Доти Матович готов в любой момент расстаться с ней. Она ему — никто. Померещилось ей какое-то особое отношение комиссара, какие-то чувства… Она и сама не знала, зачем ей это отношение, эти чувства, нужны ли, но в душу закрались печаль и даже обида. Захотелось поскорее сесть в бидарку, уехать к Кураце, поделиться с подругой тем, что так нежданно всколыхнуло девичье сердце.
— Айтек! — крикнул Кошроков. Он с досадой думал, что совсем не те слова говорил девушке. Но страх, скованность, да и простодушие, наивность Апчары замкнули ему уста. — Айтек! Где ты там?
— Я здесь, Доти Матович!
Отряхиваясь от опилок, Айтек спешил к директору.
— Айтек, знаешь, ты привел на завод добрую знакомую нашей гостьи.
— Как знакомую?
— Вон там стоит кобылица, которую запрягал Альбиян. Представляешь себе? Апчара узнала ее. И лошадь в конце концов узнала Апчару, потянулась к ней. А ведь сколько времени прошло!
— Ее кличка — Шара, — Апчара снова оживилась. — Вон та, хроменькая. Это точно она.
— Тогда ее надо поместить в музей. Или на пьедестал почета, — шутил Айтек.
— В музей мы ее, пожалуй, не отдадим, — улыбнулся и Доти Матович и протянул Айтеку недоуздок. — Это для Шары. Апчара привезла в подарок: ценный дар, от всей души, понял?
— Я рад, что мы с Нарчо помогли Апчаре встретиться с лошадью брата. А знаешь, Апчара, у нас к тебе есть деловой разговор. И дело для нас серьезное. Нарчо может подтвердить.
— Что ты имеешь в виду?
— Мы тебе свинарку нашли, настоящую. Она со специальным образованием. Немцы наступали, из Харьковской области колхозный скот эвакуировала. Но фашисты все-таки ее настигли. Всю оккупацию она пережила в Ростовской области. Мы у нее на квартире стояли. Женщина хорошая, толковая. Мы хотели сразу взять ее с собой, но она отказалась. «Если нужна, — говорит, — буду, позовите письмом, телеграммой. Поезда ходят. Сегодня села — завтра на месте».
— Мне как раз опытная свинарка до зарезу нужна. Спасибо и тебе, и Нарчо превеликое. А куда ей писать?
Айтек страшно обрадовался:
— Вот ее адрес. Она и вправду готовая заведующая свинофермой. Зоотехник: как-никак, молодая, работящая. И человек отличный.
— Специалист — это все. Пошлю ей официальный вызов. И ты напиши: пусть не раздумывает.
— Она сама говорила: «Мне бы крышу над головой да кусок хлеба. Остальное приложится».
— Мы ее в колхоз примем, дадим дом с участком. В ауле есть свободные. — Апчара достала из сумки карандаш, блокнот. Записала адрес, фамилию Анны Александровны. — Приедет — ребенка определим в детсад. На свиноферме у нас дела идут неплохо. Откармливаем хряков, потом сдадим государству. Племенных, конечно, оставим… Очень нужен зоотехник. Не дай бог, занесут ящур, пропадет ферма.
Доти Матович похвалил своих:
— Мои гвардейцы мыслят масштабно. Находчивые, смекалистые. Айтек — парень хоть куда! В случае чего знаю: есть замена у меня. Готовый директор конзавода… — Кошроков вконец смутил пария похвалами. — Ты и представить себе не можешь, как они с Нарчо добывали продукты по пути домой. Это же надо сообразить! Выхода у них действительно не было… Но и авантюристы же, самые настоящие!
— Что поделаешь, Доти Матович. Голод заставит, и камень будешь обгладывать. Между прочим, это все из-за Нарчо. Не сберег он «НЗ». Хозяйка его разжалобила, он все и отдал. Говорит: «У нее дом спалили». Они теперь с Анной почти что родные.
— Какой, «НЗ»? — не поняла Апчара.
Айтек рассказал о дойной козе, за которую Нарчо отдал все свои деньги и в придачу — ботинки Айтека. Это и был их главный неприкосновенный, запас. Но Айтек понимал Нарчо. Паренек жалостливый, да и очень понравилась ему Анна, Он вспомнил, как Нарчо угощал хозяйку и как она чуть не задохнулась, взяв в рот хакурта.
— Бедняжка! — смеялась Апчара.
— Я думал — у меня ботинки, у него хакурт, вот обратная дорога и обеспечена. Ботинок нет, на одном хакурте поехали. Спешили, гнали лошадей, по семьдесят-восемьдесят километров в день делали. Оставалось еще с треть пути, когда ни хакурта не стало, ни денег. Питались чем попало, разводили огонь, пекли кукурузные початки. От такой еды даже животы расстроились. Нарчо, тот уже не мог сидеть в седле…
Айтек попробовал повторить старый трюк. Но председатель колхоза ни в какого «товарища майора» не поверил и ни кусочка хлеба не дал. Он прекрасно понял, что посетители его разыгрывают и «Н-ской части», которой командует «товарищ майор», не существует. А уж как «адъютант» старался!.. Но старый солдат был непреклонен. «Ишь, чего захотели — обдурить ветерана двух войн. Попросили бы по-честному, я бы, может, и дал, а теперь проваливайте, пока не сообщил куда следует». В другом селе председателем оказалась женщина, высокая, худая, неулыбчивая. Она тоже не слишком поверила в рассказ Айтека, а, скорее всего, просто пожалела путников и велела выдать им буханку хлеба, кусок сала и стакан меда. Ни Айтек, ни Нарчо сала не ели, но Айтек ухитрился по дорого поменять его на хлеб и сметану.
— А что за земляка ты там встретил? Доти Матович говорил… — Апчара заинтересовалась «земляком», потому что подумала: не из тех ли он, кто сражался вместе с ней на реке Сал.
— Его зовут Каскул, — коротко ответил Айтек.
— А фамилия?
— Тоже, кажется, Каскул.
— Ты ошибаешься. Так бывало только в старину, когда крепостные не имели фамилий. «Каскул князя Батира», и всё.
— И серьезно говорю: Каскул, и всё. Анна Александровна звала его Костей. Константином. На русский лад.
— «Земляк», значит, знаком со свинаркой… — Апчара не могла не удовлетворить природное женское любопытство. Чутье подсказывало ей, что там какие-то сложные отношения.
— Каскул жил у нее, пока его не назначили заведующим отделением и не услали в степи. Если у них что и было поначалу, то, по-моему, потом все разладилось. Их поссорил поросенок. Хозяйка держала в хате поросенка…
— Ясно, — рассмеялся Доти Матович, — а мусульманин поставил ультиматум: или поросенок, или я.
— Ну да. Она не согласилась пожертвовать поросенком, и он его просто выгнал из хаты… Нет, вообще-то он к ней заходит. И мальчонку подкармливает. Между прочим, Шару он предложил. Кстати, мать Шары, знаменитая Дуга, когда-то, я слышал, участвовала в труднейшем кроссе и удостоилась первого приза. Она не чисто кабардинской породы, в ней есть доля английской крови. По копытам видно.
— Если так, это значится в племенной книге завода. Важная деталь.
— Рассказывают, Шара даже спасла пятерых всадников. Мела метель, и они заблудились в горах. Двадцать километров, говорят, вела людей и привела прямо к конеферме. Умница.
— И правда умница. А Анне Александровне я сегодня же пошлю официальный вызов, опишу условия жизни и работы. Она заранее должна знать, куда и на что едет.
— Вот это по-деловому, — одобрил Апчару Доти Матович.
— Может, и «земляку» послать вызов? Пусть едут вдвоем. Мы ему тоже найдем дело. Как ты думаешь, А и те к?
— «Земляку»? — Айтек растерялся, не зная, что ответить. — Ему, пожалуй, не надо. У него свои планы. Придет срок, и он объявится в наших местах. — Айтек не мог больше ничего сказать о Каскуле. Такой был уговор с Баховым, уже ожидавшим появления «земляка».
Апчара наконец укатила в своей бидарке.
6. РАБОЧЕ-КРЕСТЬЯНСКИЙ СХОД
Кураца предложила назвать собрание сходом, да еще и рабоче-крестьянским. Созывался сход на территории кирпично-черепичного завода, хотя рабочие не составляли и десятой части от общего числа аульчан. Мальчишки-вестовые, разосланные по домам, так и приглашали жителей — «на рабоче-крестьянский сход».
Осенний день был солнечным, теплым, хотя и с золотисто-зеленых склонов гор ясно виднелось плотное кольцо тумана, далеко, в низовьях Терека, опоясавшего предгорье. В любую минуту туман мог подняться вместе с ветром, затянуть небо над аулом, запустить свои длинные руки в ущелье. Колхозники шли на кирпичный завод нехотя, считая, что колхозные дела надо решать у себя дома, не посвящая в них рабочих. Некоторые, правда, думали иначе: какие рабочие эти кирпичники? Зад в глине, перед в дегте. Приусадебные участки у них не меньше, чем у колхозников, и живности дай бог каждому. Рабочие тоже насторожились: почему их вмешивают в дела аула, когда у них свой завком, да и директор не подчинен председателю колхоза?
Собрание должно было состояться около заводской трубы в сорок метров высотой. Гитлеровцы потратили не одну сотню снарядов и мин, чтобы уничтожить трубу, служившую наблюдательным пунктом для наших корректировщиков артогня. От бомб вокруг трубы остались воронки. Одна бомба даже угодила в кольцевую печь. Пробоину удалось заделать. Труднее было восстановить пресс для изготовления кирпичей. На трубу то и дело взбирались мальчишки, чем приводили в ужас женщин и стариков. Хабиба пришла не одна, привела с собой подруг — еще не осушивших вдовьих слез Данизат, старую, согбенную Хадижу, молчаливую Каральхан, недавно похоронившую свою чахоточную дочь. Мисост, муж Каральхан, отбывал наказание за то, что «носил немецкой кобыле хвост»: восстанавливал молибдено-вольфрамовый комбинат в горах.
Народу собралось очень много; старожилы аула Машуко не помнили столь представительного собрания. И что удивительно — люди сошлись очень быстро. В прежние времена, бывало, оповестят колхозников об общем собрании, — они и тянутся по одному, являются кто к полудню, кто вечером; дескать, доили коров, ездили в лес, в город на базар. Теперь же словно и дел ни у кого никаких, все точно сидят и ждут, когда их позовут. Стосковались люди по нормальной жизни, когда все дела обсуждали вместе, вместе решали общие проблемы.
У основания трубы лежала часть разбитой глиномешалки. Она заменяла стол для президиума, то есть для Курацы и Апчары. Обе не заставили себя ждать. Лица у женщин озабоченные, губы сжаты, словно на слабые их плечи свалилась гора. Апчара глазами поискала мать. Все-таки как-то больше уверенности, когда Хабиба рядом. Мать не побоится, отстоит дочь, если на ту будут нападать…
Митинг открыла Кураца.
— Рабочие и крестьяне аула Машуко! — громким голосом взывала к толпе, будто перед ней, затаив дыхание, стояли по меньшей мере жители всего района. После этих слов в горле у оратора запершило, пришлось долго откашливаться. Слова, приготовленные заранее, разлетались, как стая птиц, в которую кинули черную папаху. Кураца вспомнила, как Хабиба начинает речь, когда хочет говорить о чем-нибудь важном: «Сегодня нашими устами говорит бог, а после бога…» — Кто же «после бога»? — мучительно думала она. И вдруг спасительное слово пришло. — Нашими устами сегодня говорит война, говорит фронт, который мы подпираем плечом. Он — наш владыка, он подчинил себе наши помыслы и действия и требует от каждого исполнения своего гражданского и человеческого долга. Мы подчиняемся ему и знаем, почему это делаем. Сегодняшний митинг тоже созван по велению войны. Спасибо всем, кто пришел сюда. Митинг объявляю открытым. Слово имеет Апчара Казанокова, председатель колхоза «Псыпо». — С этими словами Кураца отступила назад.
Апчара вытерла платком и без того сухие пунцовые губы, глянула куда-то вдаль; глаза, впившиеся в нее, не смутили девушку. Она заметила: колхозники встали особняком, рабочие сгрудились у сушилки. Колхозники, наверное, думают, что завод у них в гостях…
— Пусть никто не сомневается, — начала Апчара, — в том, что за голод, холод, лишения мы будем вознаграждены победой над врагом, встречей с отцами, братьями… Но сейчас мы еще переживаем трудное время. Рабочие и крестьяне аула Машуко, я обращаюсь к вам с просьбой, потому что без вас мы с Курацей не можем вытянуть план хлебозаготовок. Мы собрали урожай целиком. Все сдано в закрома государства. Но остается сдать еще чуть-чуть. А «чуть-чуть» — это всегда самое трудное. Во время скачек в заезде обойти соперника на полкорпуса, на голову куда сложнее, чем вихрем промчаться целый круг. Нам бы сделать еще два-три шага, продвинуться «на полкорпуса», и мы бы достигли цели. Доложить о выполнении плана — все равно что войску рапортовать о взятии города. Резервов у нас с Курацей нет. Остается только одно — сдать в счет плана часть урожая, собранного с приусадебных участков. План мы вам не устанавливаем. Кто сколько сможет, столько и даст. Кто во что оценивает победу… Кому победа дорога — даст больше, кто думает на чужом горбу перейти поток к берегу радости, найдет сто причин отказать. Если у кого-то нет зерна, пусть приносит мясо, молочные продукты. В пересчете — это тоже зерно.
Из толпы раздался голос:
— А кирпич и черепицу?
Кураца поняла — наступила опасная минута. Подобные выкрики могут сгубить дело.
— И кирпич можно, и черепицу можно, — сказала она, взглядом отыскивая в толпе тех, кто, по ее мнению, считал, будто к колхозным делам рабочие не имеют отношения. — Но кирпич и черепицу без наряда не получишь. Они на вес золота. Кроме того, сейчас не о кирпиче и не о черепице речь, а об урожае с приусадебных участков.
— Мы — рабочие… — Вперед протолкнулся невысокий коренастый мужчина с глубокими морщинами на небритом лице. Одет он был в рваную куртку, ватные штаны и калоши. Этого демобилизованного по ранению моториста Кураца с трудом сумела заманить на завод. До его прихода никак не удавалось наладить ленточный кирпичеделательный пресс, запустить двигатель. — Нам выделили участки под огороды. Рабочему человеку иначе не прокормить семью. На иждивение к государству, что ли, идти? Так государству вон какую армию прокормить надо. Потому я и вышел сказать колхозникам — на чужой каравай рот не разевай. Ищите по своим сусекам — глядишь, и обрящете.
— Правильно, Кузьмич! — поддержал кто-то рабочего.
— Коль кирпич на вес золота, зачем его менять на кукурузу?!
Кузьмич заговорил снова:
— Урожая, я так понимаю, для поставок не хватает. Почему? Ясно, почему: плохой был уход за кукурузой. Сорняк, стало быть, взял свое, победил культурные растения. Не подрубили его под корень, не помогли кукурузному стеблю. В такой борьбе не пушки, не танки нужны, а тяпки. Простые тяпки. Тяпкой орудовать по плечу мальчишке, даже девчонке. Про взрослых вообще толковать нечего. Начальничихи наши не подумали обо всем в свое время, а нам отвечать! Урожай из своего огорода! Нашли топор под лавкой.
— Неправду ты говоришь! Весь аул не покладая рук работал — кто на прополке, кто на сенокосе. Сорняк одолел — значит, не хватило сил. Кого же теперь винить? — Кураца хотела поставить моториста на место. — Теперь насчет «чужого каравая». Не чужой он. Колхозный. Это колхоз разрешает рабочим великодушно пользоваться приусадебными участками и пастбищами наравне с колхозниками.
— Да побираться-то вы почему пошли? Хороши руководители, нечего сказать! Мы отдадим вам свой урожай, потом придем к вам же: «Подайте, христа ради, кусок хлеба». Дадите? Не дадите. Стало быть, нам собирать манатки и топать с завода. Откуда тогда возьмутся кирпичи, что «на вес золота»?
— Правильно, Кузьмич, бей их в хвост и гриву! — подзадоривал моториста кто-то из товарищей.
Хабиба, стоявшая в окружении своих соседок, не вытерпела:
— Это кого же он должен «бить в хвост и в гриву»? — Выражение показалось ей оскорбительным, особенно по отношению к незамужней девушке. Угол платка, свисавший впереди, Хабиба резко закинула назад, как конец башлыка, словно собралась переходить бурный поток. — Да будет аллах моим врагом, если я позволю оскорбить дочь! Я вытащила ее из петли, потому что она была заложницей в руках фашистов. На моем лице еще не зарубцевалась рана, — смотрите: это гитлеровцы таврили меня, словно кобылицу, когда я ходила к бургомистру спасать Апчару. — Хабиба страшно разволновалась. Ей стало душно, она опять рванула платок на груди. — Моя дочь что — из твоих ноздрей вывалилась? Какое ты имеешь право обижать ее? — наступала она на Кузьмича. — Пусть встречу я на том свете своего светлоликого Темиркана с черным лицом, если кто-нибудь коснется ее пальцем. Она разве для себя просит кукурузы? Для Красной Армии. А из кого состоит Красная Армия? Из наших сыновей и братьев, — да прикроет аллах своей ладонью моего Альбияна. Пусть в глотке у меня застрянет кусок хлеба, который я пожалею воинам. Мы обязаны отдать все, что вырастили на своих огородах. С голоду не умрем. Крапиву будем варить, в лес пойдем — наберем диких груш побольше и будет пища. А весной — зеленый лук, молоко станем есть. Лишь бы сыты были наши славные воины! — Глаза Хабибы метали молнии, голос дрожал от возбуждения. — Кому кукуруза дороже, чем победа над врагом? Кому? Пусть он выйдет сюда, я хочу на него посмотреть. Я ему не «в хвост и гриву», я ему в душу запущу… — Что она запустит, Хабиба еще не придумала, но руку подняла так, словно держала в ной меч, — Такое запущу, будет помнить…
— Хватит, Хабиба. Я тебе слова не давала, — негромко сказала Апчара. Но в голосе ее ощущалась радость за мать, о бесстрашии которой и так уже ходили легенды с того памятного дня, как Хабиба явилась к бургомистру, совершив омовение и завернувшись в саван на случай, если ее убьют.
— А у тебя его и не буду брать! Ишь, тамада в юбке. Я тебе мать или ты мне мать? Мне слово предоставляет бургомистрское тавро. Вот оно! Видишь? — Хабиба дотронулась рукой до красноватого рубца на виске. — Этот знак велит мне стоять за правду, — Она вернулась на свое место, поправила волосы, потуже повязала платок, не обращая ни на кого внимания, но чутким ухом улавливая рокот одобрения, поднявшийся вокруг.
Вслед за Хабибой заговорила Апчара:
— Нет, не от плохого ухода за посевами у нас низкий урожай. Вспомните, как мы пахали! Целый месяц всем аулом вскапывали вручную землю. Разве лопатами осилишь две тысячи гектаров! Пахали, что могли, на коровах, а остальное сеяли по стерне. Спасибо Нарчо — трактор подарил колхозу. Но много ли на нем вспашешь? Он больше простаивал, чем работал. И с сорняком мы бились день и ночь. Школьники на поле, случалось, падали в обморок от голода, но не уходили домой: отойдут, и опять за тяпку. А сколько мертвых телят скинули коровы во время вспашки прямо в борозде…
— Какой дурак надоумил вас запрягать стельных коров в плуг? Это же вредительство! Вредительство чистейшей воды. — Кузьмич не собирался сдаваться.
— Указание.
— Откуда? Кто его дал?
— Чоров! Председатель исполкома товарищ Чоров. Вот кто! Мы не имеем права его ослушаться. В боевой обстановке за невыполнение приказа командира знаете что бывает…
— Но весенняя вспашка — это же не фронтовая атака. Доложили бы товарищу Кулову. Дескать, лишаемся приплода, а без приплода животноводство — ничто. Кирпичом и черепицей не заменишь теленка!
В толпе кто-то поднял папаху над головой. Кураца узнала старого Гулю Ляшевича, возглавлявшего мельничный совет в период оккупации, пока не пришли фашисты и не назначили бургомистра. Это был, скорее, совет старейшин аула, избравший местом своего постоянного пребывания самую большую мельницу на Чопраке. Гуля Ляшевич был немногословен, но каждое его слово ценилось слушателями.
— Не хочешь ли ты говорить, Гуля? — спросила старика Кураца.
— Если аульчане не откажутся послушать меня… — Гуля Ляшевич надел папаху на голову, не торопясь вышел к разбитой глиномешалке. — Как ни старался Гитлер, — начал он неторопливо, — не пошатнул обычаи наши, как не пошатнул он наши горы. Кураца и Апчара, да не коснется хула имен этих женщин, просят подпереть их плечом. Надо ли для этого собирать сход? Старики, хранители мудрости, без схода могут вынести свой приговор делу. И этот приговор никто не посмеет бросить в горный поток, если хочет, чтобы прах его родственников был предан земле, как велит закон предков, чтобы в радостный день у него за столом звучали тосты достойнейших, если рассчитывает на помощь соседа, когда по воле аллаха окажется под копытами чужого коня… Аул всегда жил, как пчелиный рой, люди всегда, были спаяны. Вспомните год, когда Советская власть только-только встала на ноги. Страна голодала, край наш голодал, семьи, а то и роды вымирали целиком. Но Бетал Калмыков сказал: «Красная Армия не должна голодать». Он призвал республику отдать скот, чтобы накормить красноармейцев. Помню, Кабарда собрала двенадцать тысяч голов… Я был среди тех, кто гнал это бесконечное стадо к железной дороге…
Оживились и другие старики:
— Бетал как говорил: имеешь две головы — одну отдай Красной Армии.
— Бетал сказал — точно гвоздь забил: такое слово назад не возьмешь.
— И сегодня надо гвоздь забить, — продолжал Гуля Ляшевич. — В трудный час пришла к нам за помощью Апчара. Кто же другой ее поддержит?
— Пусть вечно не разлучится мудрость с твоей сединой, — похвалила старика Хабиба.
— Поддержать Апчару мы должны не словами, — Гуля Ляшевич повысил голос, — а делом: часть урожая с приусадебного участка — это само собой. Но, может, у кого бычок есть, овца, живность какая, — пусть продаст колхозу по заготовительной цене. Мясо — тоже дело… Ребятишек надо послать в лес с корзинами. Соберут диких груш — отвезем их и степные края — тоже поменяем на зерно. Раньше кондитерская фабрика платила за лесные плоды хорошие деньги, жаль, ее еще не восстановили. В лесу и дикая груша растет, и яблоня; там чинаровые орехи, мушмула — все есть. Бери, не ленись. Старики могут плетней понаделать для обмена в безлесных местах. Мы всегда промышляли этим в свободное время. С миру по нитке. Апчаре — план. — Лицо старика озарила улыбка.
В толпе захлопали.
— Да будет ровной дорога под твоими ногами.. — Кураца была очень благодарна старику, но и своего моториста не хотела дать в обиду аульчанам. — А на Кузьмича не сердитесь. У него столько ртов в семье — путает, кого из детей как зовут.
— Если уж менять скот, на кукурузу, то давайте начнем с нашей свинофермы. Сразу перевыполним план! — как бы в шутку выкрикнул кто-то из группы аульчан, стоявших вокруг муллы. Захотел угодить духовному лицу. Гуля Ляшевич внимательно посмотрел на Апчару — как она воспримет колкие слова.
Апчара хотела было осадить подхалима, но в этот самый миг увидела, как на территорию завода въезжает линейка комиссара. Рядом с Доти Матовичем сидела незнакомая женщина. Нарчо лихо «затормозил» у самой заводской трубы. Апчара с радостью подумала: «Подкрепление! До чего же вовремя приехал Кошроков!» В толпе зашептались:
— Уполномоченный по хлебу!
— Дела, стало быть, неважные.
Кошроков проворней, чем раньше, сошел с линейки, еще издали подняв свободную руку:
— Продолжайте, продолжайте. — Он пожал руки Апчаре и Кураце. Нарчо немедленно принес ему откуда-то табурет. Но Доти Матович увидел Хабибу и, конечно, пошел к ней здороваться. Только после этого он сел, оглядываясь по сторонам.
— Доти Матович, как хорошо, что вы приехали! Посмотрите на наших храбрецов, которые боятся, что будут голодать, и не хотят поделиться своим добром с солдатами.
— Дело это добровольное, милая Апчара. Заставить мы никого не можем.
— Доти Матович, выступи, скажи хоть два слова, — взмолилась Апчара. Она наклонилась к комиссару, обеими руками обхватила его локоть, словно намеревалась приподнять гостя с места.
— Очень просим, поддержи нас, — заговорила и Курица.
Доти встал, оглядел собравшихся. Народу было много. В основном, женщины, старики, инвалиды. В стороне на линейке продолжала сидеть Анна Александровна. Она терпеливо ждала, когда до нее дойдет очередь, а пока приглядывалась ко всему, что видела, к людям, с которыми ей предстояло работать.
Доти Матович поправил на себе гимнастерку, откашлялся. С чего бы начать?
Апчара воспряла духом:
— Слово имеет Доти Кошроков, уполномоченный обкома партии по нашему району, комиссар…
— Ну, ну! — Доти не дал Апчаре договорить. — Был комиссаром, теперь директор конзавода… Дорогие товарищи, я рад, что ненароком попал на такой многолюдный митинг…
— Рабоче-крестьянский, — не удержалась Кураца.
— Тем более. Кукуруза собрала и рабочих, и крестьян. Значит, у всех одна и та же забота, одна и та же дума — как пособить общему делу, как помочь доблестной Красной Армян громить врага в его логове. Вы, наверное, знаете, что наши войска уже вышли к берегам Тисы и Дуная. У гитлеровской военной машины колеса отваливаются одно за другим. Финляндия безоговорочно приняла условия союзников…
Толпа зааплодировала.
— В Прибалтике отрезана Курляндская группировка, тридцать фашистских дивизий прижаты к морю; путей отступления у них нет. Война вернулась туда, где зародилась, и перед ее беспощадным кровавым ликом теперь оказались те, кто несколько лет назад мечтал о мировом господстве. Дорогие друзья, победа наша близка. Но враг еще не повержен окончательно, еще не просит пощады. Он будет сопротивляться с упорством раненого зверя. Поэтому усилия всех народов Советского Союза ныне направлены на то, чтобы добить Гитлера. Для этого ничего не жаль. Для этого надо всем имеете делать общее дело, не рассуждая: это — мое, а это — чужое… Разве дагестанцам некуда было девать стекло, которое они вагонами прислали кабардинцам? Грузины, армяне эшелонами отправляли сюда лес, металл, цемент, электромоторы, строительные материалы. Ростовчане? Не они ли отдали нам для восстановления конзавода тридцать лошадей? Мой «ординарец», Нарчо, не даст мне солгать: он сам ездил за кобылицами…
При этих словах Нарчо словно вырос на целую голову. Он даже хотел привстать и показаться, но на него и так смотрели во все глаза.
— Все это наши братья совершили во имя Победы! — Доти перевел дух. — Тот, кто не готов на жертвы, отдаляет, пусть на миг, час нашей победы. Последний шаг всегда — самый трудный, ему путник отдает последние силы… Апчара и Кураца просят у вас в этот решающий час не жизнь, не золота, они просят у вас кукурузы… Что же, тот, кому жалко расставаться с нею, пусть не расстается. Но я уверен — нет среди нас таких, кто именно сегодня захочет есть чурек под одеялом и не глядеть людям в глаза… ведь на весы истории в наши дни легла судьба всей страны, всего человечества. Жизнь и хлеб легли рядом…
Доти опустился на табурет. Наступила тишина. Говорить больше было нечего. Взволнованная Апчара просто сказала, сколько надо было бы сдать кукурузы:
— Хоть бы по два пуда. Кто пощедрей, может, даст больше. — Сама она в уме уже давно подсчитала, сколько хлеба не хватает для выполнения плана. — Зерно свозите завтра с утра на колхозный двор. Учет буду вести я сама. Весовщиками будут старики из мельничного совета. Все.
Кураца поспешила добавить:
— Рабочие завода должны сдать столько же, сколько колхозники. Завтра с пяти утра я буду ждать их в колхозном дворе.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1. ЗОВ ТРУБЫ
После митинга Кураца позвала гостей в небольшую комнатушку, носившую громкое название «кабинет». В нем, кроме однотумбового некрашеного стола с телефоном и нескольких расшатанных, «поющих» венских стульев, не было ничего. Единственное окно наполовину заложили битым кирпичом. Рачительный директор завода не могла тратить целые кирпичи на свои удобства. Подоконник украшал горшок с цветами и глиняный кувшин для воды.
— Я и знать не знал о вашем рабоче-крестьянском митинге, попал как кур в ощип, — смеялся дорогой гость, оказавшись в центре внимания. — Мне сказали: «Казанокова на заводе», я и завернул сюда, хотел сделать Апчаре сюрприз — представить зоотехника.
Анна Александровна в своем потрепанном пальтишке, закутанная в платок, села у окна рядом с комиссаром. Все ей было внове здесь — люди, уклад жизни. Живыми карими глазами она с интересом рассматривала окружающих, худыми натруженными руками разглаживая юбку на коленях. По бледному лицу молодой женщины было видно, что на коротком своем веку она знала немало горя. Анна и выглядела старше своих лет.
— Айтек рассказывал о тебе прямо с восторгом. — обратилась к ней с улыбкой Апчара, желая ободрить смущенную гостью.
— Айтек и Нарчо останавливались у меня. Эти несколько дней мы дружно прожили, хорошо, — скромно отозвалась Анна. — От них я и узнала о вашей свиноферме… Между прочим, со слов Каскула я знала, что свиней тут не слишком жалуют.
— Это точно. Дай волю кое-кому из наших верующих — заживо сожгут животных, — засмеялась Кураца.
— Есть и христиане среди кабардинцев. Но те моздокские. Я даже хотела поехать к ним поискать свинарок, — Апчара вглядывалась в лицо Анны, старалась понять, не испугалась ли она, захочет ли остаться среди людей, которые не выносят свиней. Даже ее заместитель по животноводству (она обязала его ежедневно докладывать о положении дел на свиноферме) каждое утро, подъехав верхом, лишь издали справлялся у свинарок, как идут дела, выслушивал жалобы и уезжал восвояси. Свинаркам он вообще не подавал руки.
— Анна, а как твоя фамилия?
— Крысько, — ответила гостья. Я — Анна Александровна Крысько.
— Мы будем звать тебя по имени, ладно? У нас отчеством редко пользуются. А откуда ты эвакуировалась?
— Из Харьковской области. Село наше Варваровка… — Анна понемногу разговорилась, преодолев скованность. Когда положение в районе Харькова стало тревожным, решено было вывести скот. Анне и двум ее помощницам пришлось туго.
— Скота гнали на восток видимо-невидимо, — рассказывала женщина. — Жара, пылища. Тащимся, куда глаза глядят. Непоенный скот одичал. Степь вся усеяна трупами телят, подудохлыми коровами. Мы втроем с Гошкой едем на арбе. Сколько дней мытарствовали — не помню. Нагнали нас немецкие танки. Часть скота гитлеровцы отправили на бойню, часть — прямо в Германию. Забрали у меня и двух моих девчат. Куда их увели — не знаю. Меня оставили, пожалели — из-за ребенка, что ли. Я нашла убежище в Ростовской области, на хуторе, где к тому времени не осталось ни лошадей, ни людей. Я заняла чью-то хатенку, хозяйничала, как могла. Потом появились люди. С ними зиму и прозимовала…
— А из родных у тебя кто-нибудь остался? — спросила Кураца.
— Писала домой, ездила: от нашего хутора десятка два печных труб осталось, больше ничего. И спрашивать некого было. Я снова вернулась на конзавод. Теперь вот к вам переехала…
Анна смолкла. Воспоминания о пережитом дались ей нелегко. Она побледнела и, кажется, с трудом сдерживала слезы. Доти Матович решил вмешаться и перевести разговор в другое русло.
— Война кончится, будем мемуары писать, — весело заговорил он. — Сам помышляю о целой книге воспоминаний. Но это потом. А сейчас скажи-ка лучше, Апчара, где Аннушка будет жить. Ферма далеко от аула, она, сама понимаешь, с ребенком. Ходить туда-сюда — подметок не напасешься.
— Ходить мы ее не заставим. Автомобиль не обещаю, но транспорт в одну лошадиную силу дам. У меня у самой такой же транспорт — бидарка.
— Вещь безотказная. Нигде не застрянет. — Кураца искренно была уверена, что этот ящик на двух колесах — одно из величайших изобретении человечества.
— Для ее комплекции одной лошадиной силы, пожалуй, даже многовато. Ее ветром сдует. Правда, Аннушка? — Кошроков шутил, улыбался. Но радость видеть Апчару отравляло какое-то тревожное предчувствие. Доти успокаивал себя: ведь мечта его сбылась — он сумел ввести конзавод в строй, оправдал доверие руководства и, конечно, опроверг мнение, будто он так болен, что не годен больше на серьезные дела.
Зазвонил телефон. Кураца подняла трубку.
— Ирина Федоровна? Добрый день… Кто? Товарищ Кошроков? Да, здесь. Выступал у нас на митинге. Что? Да, мы с Апчарой митингуем, и еще как!
Ирина бурно радовалась, что отыскала наконец Доти Кошрокова. Оказывается, она с утра обзвонила все вокруг — и на конзавод звонила, и на заготпункт, и даже в больницу. Кулов поручил ей «достать Кошрокова хоть из-под земли». Необходимо его присутствие на бюро.
Доти, волнуясь, взял протянутую ему трубку. «Дошла моя молитва до неба, решили все-таки послать на фронт». Сам того не замечая, он шагнул к телефону, впервые не беря палки.
— Здравствуй, Ирина. Догадываюсь, почему ты меня разыскиваешь. Кулов уже говорил с ГлавПУРом?
— Во всяком случае два раза говорил с Москвой, — отвечала Ирина. — Я сама слышала.
Доти едва не подскочил от радости. Чутье его не обмануло. Вот откуда предчувствие чего-то неожиданного, важного.
— Где там мои ординарец? — Телефонный звонок окрылил Доти. Он с презрением глянул на свою палку: это ты, дескать, хотела помешать мне вернуться в строй… Не вышло. Труба зовет… «Но куда пошлют? — спрашивал он себя. — На какой фронт?»
На пороге появился Нарчо:
— Я здесь, Доти Матович.
Голос Кошрокова зазвучал с нарочитой строгостью:
— Ординарец, я тебя не узнаю, как докладываешь?
Нарчо мгновенно подтянулся.
— Товарищ комиссар, рядовой Додохов по вашему приказанию явился!
— То-то. Это уже по уставу. — Доти ласково оглядел слегка сконфуженного паренька. — Теперь ты должен говорить только на языке солдатской службы. Ты уже не на гражданке.
— На фронт, да? — У Нарчо загорелись глаза. — Прямо сейчас?
— Нет, сначала поедем в обком к Кулову. Там узнаешь все остальное. Закладывай лошадей и объявляй готовность помер один.
Нарчо как ветром сдуло.
— Неужели на фронт? — Апчара встревожилась не на шутку. Густой румянец залил ей лицо. Она пыталась улыбнуться, но губы дрожали.
— Эх, Чарочка-Апчарочка! Разве ты не знаешь, что я сплю и слышу зов трубы?! Меня вызывают в обком на заседание бюро. Для чего — не знаю. Может быть, скажут: «Кошроков, у нас партконференция на носу, а с планом неувязка». Буду оправдываться, скажу, провели рабоче-крестьянский митинг, передислоцировались с полей на огороды. Авось все будет хорошо…
Доти видел волнение Апчары. Он испытывал в этот момент самое настоящее счастье. Такого с ним еще не бывало. Он шагнул к двери. О, как ему хотелось выйти без палки, но пришлось остановиться.
— А что ж ты Нарчо тут говорил? — Апчара схватила палку Доти, прижала ее к груди, касаясь губами набалдашника.
— Ну, — замялся комиссар. — Понимаешь, у Кулова был разговор с Москвой, по всей вероятности, обо мне. Если хочешь, на обратном пути я заеду к тебе и все расскажу.
— Очень хочу! Я буду ждать. Вечерами в правлении я провожу оперативки с бригадирами. Сижу допоздна. Заезжай.
— Договорились. — Доти взглянул на Анну. — А зоотехника, значит, оставляешь. Правда, муж ее будет, наверное, работать у меня на конзаводе… Аннушка, я правильно понял: Каскул — твой муж?
Анна Александровна смутилась.
— Что вы! Он просто жил у меня, помогал… Последнее время что-то вообще не появлялся.
— Ну, ты еще молодая. Смотри, чтобы тебя в горы не умыкнули. Не перевелись пока джигиты…
— Откуда? Все на войне, — улыбнулась Анна.
— Так ведь вернутся же с войны! Знаешь сколько свадеб будет! Фронтовики! Кавказцы! С ними шутки плохи. — Доти направился к линейке в окружении женщин, стараясь шутками развеселить их, особенно Апчару, молча шедшую рядом.
— Ну, до свидания.
Линейка с гулом покатила прочь. Нарчо вдохновенно крутил кнутом в воздухе и посвистывал. Он не ехал — летел, в ушах у него гремел бой…
Забегая вперед, скажем, что Апчара сама не ожидала, что добьется таких успехов в свиноводстве — столь непривычной для кабардинцев отрасли хозяйства. Три четверти колхозного плана дала ее свиноферма, и Апчара, таким образом, оказалась в числе хозяйств, больше всего сдавших мяса государству. Она души не чаяла в заведующей свинофермой. Анна оказалась превосходным работником. Настоящим знатоком дела. Апчара Казанокова стала первым председателем колхоза, снабжавшего мясом даже детские учреждения. Прочитав об этом в газете, Зулькарней Кулов скажет: «расточительство» — и предложит потребсоюзу скупать у Казаноковой мясо для снабжения чайных, входивших тогда в моду…
Анна на своей бидарке зря не раскатывала. Она наладила отношения со столовыми и чайными и добывала там пищевые отходы для свиней. Особенно ей помогал госпиталь, где лечились раненые…
2. МЕЧЕНЫЙ
Бюро обкома обычно заседало целыми днями, нередко приходилось задерживаться и до утра. Проблем было великое множество. Неотложные хозяйственные вопросы, требующие нового подхода, вопросы, связанные с расстановкой кадров, восстановлением культурных и образовательных учреждений. Слушались и персональные дела — наследие оккупации… За длинным столом, крытым сукном, члены бюро иногда просиживали сутками. В перерывах буфетчица Тамара, веселая, миловидная брюнетка, кормила их своей скудной едой, поила крепким горячим чаем.
Ирине Федоровне Казаноковой приходилось то и дело, взяв Даночку вечером из детского сада, приводить ее в обком. Она давала девочке игрушки, просила «не мешать дядям». В обкоме Даночка освоилась быстро. Польше всего ей, конечно, нравилось бегать в буфет. Добрая Тамара совала ребенку то кусочек сахару, то пирожок с повидлом. На вопрос соседки: «Даночка, куда ты пойдешь сегодня вечером?» — девочка отвечала: «В обком». — «А что ты там будешь делать? » — « Пирожки кушать»…
Доти Кошроков шел по коридору бодро, высоко подняв голову. Увидев его, Ирина вскочила с места:
— Наконец-то, Доти Матович! Еще раз здравствуйте.
— Здравствуйте, Ирина. Жаль, не могу передать тебе привет от Альбияна: давно его не видел.
— Зато я могу передать вам его поклон. Он только что прислал письмо, спрашивает о вас, знает, что вы директор конзавода…
— Где он — неизвестно?
— Обратный адрес — один цифры. Полевая почта. Разве поймешь?..
— Ну да. Конечно. Но важно, что он жив-здоров.
Раздался звонок, и Ирина тотчас скрылась за обитой дерматином внушительной дверью. В тот момент, когда она открывала ее, раздался голос Кулова: «Не приехал еще?» Услышав утвердительный, ответ, Зулькарней Увжукович оживился:
— Чего ж он там сидит?
Ирина, стоя в дверях, позвала:
— Доти Матович, проходите!
Кабинетом и одновременно залом заседаний бюро обкома партии служила большая комната с тремя окнами. В правом углу стоял большой дубовый письменный стол под голубым сукном. К нему был приставлен телефонный столик, где аккуратно, в понятном лишь владельцу стола порядке разместилось шесть телефонных аппаратов; один — полевой в зеленом деревянном ящике. В кабинете было душно, но окна не открывались, чтобы на улице не слышали слова выступавших.
— Садись вот сюда, Доти Матович, — сосредоточенный, хмурый Кулов указал комиссару на свободный стул неподалеку от молоденькой стенографистки.
Доти кивком головы поприветствовал сидевших в зале. Все повернули в нему головы, многие дружелюбно заулыбались. Не пошевелился лишь Чоров, с опущенной головой сидевший на противоположном конце стола заседаний. Неподалеку от Чорова Кошроков заметил Бахова в новенькой военной форме, но все еще с полевыми погонами — свидетельством того, что борьба с бандитизмом в горах не закончилась.
— Докладывает Сосмаков, — объявил председательствующий. Талиб Сосмаков встал, раскрыл какую-то папку. Чоров еще ниже пригнулся к столу.
— Семь минут тебе хватит? — спросил Кулов.
— В семь не уложусь. Минут двадцать-двадцать пять…
В зале зашумели:
— Пятнадцать — не больше!
— Документы придется зачитывать.
— Зачем документы? И без них все ясно, — возразил Кулов.
— Я буду предельно краток. Опущу даже историю жизни Чорова, хотя она могла бы кое-что объяснить. По крайней мере, по ней было бы легче установить связь между событиями прошлыми и нынешними.
— Ты выкладывай факты. Связь между ними мы будем устанавливать сами. — В голосе Кулова зазвучал металл. Не говоря более ни слова, он углубился в справку по делу Чорова, подготовленную специальной комиссией обкома партии. Сосмаков спросил:
— А где автор письма? Ему бы надо быть здесь…
В дверях появилась Ирина.
— Пригласи Куантова, — распорядился Кулов. Зураб нерешительно переступил порог, от смущения и робости не зная, куда стать, где сесть. Кто-то из работников обкома предложил ему стул. Журналист опустился на него осторожно, не решаясь даже глядеть по сторонам. Костыли он беззвучно поставил рядом.
Для Доти Матовича все это было ново, неожиданно. Он с интересом разглядывал автора статьи, давшей пищу для сегодняшнего обсуждения. «Да, Чоров, видно, горит синим пламенем», — подумал он. В этот момент заговорил Сосмаков.
— Только факты? Хорошо, я начну с того, какой урон Чоров нанес животноводству своим непродуманным решением согнать коров на еще не восстановленные формы, когда кормовой базы для общественного поголовья скота не было и в помине. Потом он убедился, что скот кормить нечем и отменил приказ, но это обошлось району очень дорого. С мнением руководителей хозяйств, опытных, знающих людей, Чоров не считался нисколько.
— Он же один в районе! С кем ему советоваться?
Сосмаков не оценил иронии Кулова.
— Почему? Актив ведь есть. Один Батырбек Оришев чего стоит. Кстати сказать, Оришев-то как раз и не послушался Чорова, отказался забирать у колхозников коров, розданных под сохранные расписки, раньше времени. И выиграл. У него не было падежа.
— И Апчара Казанокова.
— Совершенно правильно. Но каких нервов это стоило молодому председателю!
Талиб Сосмаков методично перечислял промахи, ошибки, просчеты Чорова. Зураб Куантов слушал все это, еще больше убеждался в своей правоте и необходимости того, что он совершил. Он даже в какой-то момент с вызовом поглядел на Чорова, как бы говоря: а ведь ты пугал меня, что письмо мое не дойдет до Кулова. Видишь, дошло…
Сосмаков назвал многое из того, что теперь знал и о чем хотел поговорить с Куловым Кошроков. Куантов опередил его со своим письмом. «Молодчина парень, — думал комиссар. — Смелый, бросил вызов самому большому начальнику в районе».
После обстоятельного доклада Талиба Сосмакова, слово взял Бахов, принимавший участие в проверке фактов, изложенных в статье Зураба Куантова. То, о чем собирался говорить Бахов, естественно, со статьей никак не было связано, но Кулов уже был в курсе дела. Это была капля, переполнившая чашу, и какая капля.
— Помните день эвакуации, лето сорок второго года, — обратился к собравшимся Бахов, — когда на сборы нам были даны уже часы, а то и минуты? На станцию, неизвестно почему, прибыл эшелон со зверинцем.
— Совершенно верно, — откликнулся кто-то. — Одни решительный лев, а может, тигр — не помню точно, сделал тогда Чорову отметку на одном деликатном месте.
— Бог шельму метит. — Сосмаков был уверен, что сострил удачно, никто не рассмеялся в ответ. Кошроков даже насупился, считая шутливый тон неуместным, когда речь идет о судьбе человека.
— Да, так и было, — согласился Бахов. — Звери, попав к немцам, кстати сказать, погибли. Гитлеровские молодчики накидывали стальные петли на шеи тиграм, медведям, пантерам, душили их, сдирали шкуры и отправляли домой — смотрите, мол, как мы охотимся на Кавказе.
— Какое это имеет отношение к Чорову? — удивился Сосмаков.
— Прямое. Он эвакуировался с этим зверинцем и тоже попал в немцам в руки. Но с него шкуру не спустили, как со львов и тигров. А узнали об этом мы только теперь, узнали от свидетелей.
Чорова затрясло. Какие еще свидетели? Он, разумеется, и вообразить не мог, что вся правда о нем стала известна Бахову от Каскула. Каскул решился наконец и пришел к Бахову с чистосердечным признанием во всем, что сделал. О Чорове он рассказал по просьбе Айтека, даже не подозревая, кто был его бежавший пленник. Каскул понимал, что его неизбежно ждет тюрьма, но спокойная совесть теперь казалась ему дороже свободы. Он искренно надеялся искупить вину и вернуться к нормальной, честной жизни, где не будет места страху, ночным ужасам. Он о многом передумал после разговора с Оришевым, и любое наказание считал справедливым.
Бахов постепенно восстанавливал события, о которых — Чоров не сомневался — никто никогда не должен был узнать.
Эшелон со зверями катился вперед, пока его не остановили орудийные выстрелы. Чоров приподнялся на платформе, где лежал, и с ужасом увидел, как со стороны леса на них несутся немецкие танки. Впереди какие-то вагоны уже горели, какие-то сошли с рельсов. С платформ покатились клетки. Со страху Чоров позабыл о ране, нанесенной ему тигром, и все эти часы ощутимо дававшей себя знать.
Вслед за танками показались и мотоциклеты с солдатами. Поезд, охваченный огнем и дымом, стоял неподвижно. Немцы с интересом рассматривали животных, поначалу не обращая внимания на людей. То и дело слышалось восхищенное: «вар», «леве», «ланге»…
Потом людей выстроили тут же, на поляне, под палящим солнцем. Служителям зоопарка приказали накормить зверей.
Одновременно гитлеровцы отделили от толпы женщин с детьми и в сопровождении автоматчиков погнали их к лесу. Вскоре оттуда раздались длинные очереди, раздирающие душу человеческие вопли. Остальных построили в несколько нестройных шеренг лицом к немцам. Чоров встал в заднем ряду.
— Коммунисты, выходи! — раздалась команда.
Шеренги качнулись. Было ясно, что коммунистов ждет участь только что расстрелянных детей и женщин. Команда повторилась. Вдоль строя двинулся офицер гестапо с двумя автоматчиками. В руке у него самого был «парабеллум». И тогда из толпы вышла немолодая женщина с сединой в волосах и остановилась перед гестаповцем, гордо подняв голову. Кто она, откуда — никто не знал.
— Я коммунистка!
— Кто еще? Становись рядом с ней! И кто из НКВД — тоже! — рявкнул переводчик.
Голова Чорова пылала. Он был обязан сделать три шага и встать плечом к плечу рядом с этой бесстрашной женщиной, но ноги не слушались, они будто приросли к земле, налились свинцом. Вперед вышло еще несколько человек, один — совсем старик. По команде гестаповца они двинулись туда же в лес. Оставшихся пересчитали, выстроили попарно и под конвоем повели в сторону станции, утопавшей в зелени.
Пленных пригнали на свиноферму. Нестерпимый запах говорил о том, что свиньи были здесь совсем недавно. В яслях для поросят даже подстилка еще не остыла. Рана Чорова, по-видимому, воспалилась, двигаться стало трудно. Чоров боялся, что поднимется температура: тогда — конец. Немцы не возятся с больными. Для больных у них одно лекарство — пуля… Он устроился где-то в углу и затих. Это лагерь. Отсюда путь только на тот свет. Дай бог, чтоб смерть не была долгой и мучительной… Не сегодня, так завтра их всех постигнет участь той мужественной женщины, что добровольно шагнула навстречу гибели.
3. НАКАНУНЕ
В зале уже совсем было нечем дышать. Коммунисты слушали, размышляли, думали о своем. И Зулькарнея Кулова история Чорова вернула к событиям двухлетней давности. Он уже не слушал Бахова, поскольку был теперь посвящен во все детали «дела» Чорова. Ему вспоминался август 1942 года. В тот памятный день он только-только вернулся с высокогорных пастбищ. На столе за время его отсутствия выросла гора газет и журналов. Но он не протянул к ним руки. Посте пыльной, утомительной, дорожной тряски хотелось выпить стакан крепкого чаю. Зулькарней Увжукович уже пошел было к двери, но по привычке остановился у большой школьной карты, висевшей на стене. На этой карте ежедневно по сводкам Совинформбюро переставлялись красные и синие флажки, обозначавшие продвижение немецко-фашистских войск, захваченные города, железнодорожные узлы. Это с безукоризненной аккуратностью делала Ирина Федоровна. Кулов мысленно передвинул несколько флажков еще ближе к Кавказу и ужаснулся, подумав, что гитлеровцы вот-вот достигнут предгорий. А сверху — никаких директив, поступай как знаешь…
Его размышления прервал междугородный телефонный звонок.
— Зулькарней Увжукович?
— Да, я. — Кулов не мог понять, кто у аппарата.
— Говорит ваш сосед Михаил Алексеевич. Не узнаете?
— А-а… — Кулов не решился произнести вслух фамилию собеседника. — Теперь военные фамилии не называют. Но вас я узнал.
— Я и сам еще не привык к этому. Да что поделаешь — война предлагает свой язык.
— Конечно, товарищ первый. Вы где-то рядом?
— Я в Пятигорске. Хочу повидаться с вами, и как можно скорее. Через полтора-два часа сможете приехать?
— Приеду. Одному ехать, Михаил Алексеевич, или прихватить с собой еще кого-нибудь из руководящих работников?
— Смотрите сами. Совещание будет чрезвычайной важности. Ваше присутствие необходимо. Приезжайте — и прямо в зал заседании горкома партии.
«Наконец вспомнили и о нас», — подумал Кулов, все время ждавший директив сверху. Звонил член Военного совета Северо-Кавказского фронта, начальник Ставропольского краевого штаба партизанских отрядов.
— Немедленно выезжаю. — Голос Кулова слегка дрожал от волнения. В голову ему пришел нелепый вопрос: ел он сегодня или нет? Зулькарней Увжукович рассердился на самого себя: не хочется есть, значит, ел! Нашел о чем беспокоиться… Он нажал на кнопку и велел появившейся в дверях Ирине к восемнадцати часам вызвать к нему членов бюро обкома партии и совнаркома, живущих в городе, первых секретарей райкомов партии и председателей райисполкомов.
— Пусть ждут моего возвращения.
Ирина Федоровна даже оробела, увидев, как изменился Кулов в лице. «Дело худо, — решила она про себя, — надо эвакуироваться». Но спросить ни о чем не посмела. Многие горожане уже третьи сутки сидят на чемоданах, соображала она, ждут приказа. Одни собираются в Орджоникидзе, чтобы потом махнуть через перевал, другие в Махачкалу. Кое-кто еще вчера оставил город, не дожидаясь команды. Руководящие работники даже ночью не покидают свои кабинеты.
Кулов позвонил Талибу Сосмакову и Бахову. Оба явились тут же. Зулькарней Увжукович сел вместе с ними в машину, ничего не объясняя. Они тоже не осмелились ни о чем спрашивать. По озабоченному виду Кулова было ясно, что впереди их ждут дела чрезвычайной важности.
— Куда мы едем — можно узнать? — не вытерпел наконец Сосмаков.
— Приедем — узнаешь, — буркнул Кулов.
— Разве джигит спрашивает: «куда»? — Бахов иронически взглянул на Талиба. — Джигиту постучат в полночь плеткой в окно — он немедленно мчится седлать коня. Зачем — это он узнает в пути. Так было у наших предков… — Судя по сводкам Совинформбюро, настал критический час. Это он почувствовал и по тону члена Военного совета. Приближается грозная опасность…
До Пятигорска — чуть ли не десять рек. У каждого моста — пост. Быстро ехать удавалось редко. То и дело приходилось уступать дорогу вереницам подвод, вьючных лошадей, толпам людей, шедших навстречу. Большую часть пути тащились по обочине, пассажиров кидало из стороны в сторону, словно кукурузные початки. Сосмаков хватался за голову, морщился, тихонько посапывал.
— Останавливайся по первому требованию красноармейцев. Говорить с ними буду я, — объяснял Бахов шоферу.
Часовые относились к форме и документам Бахова с должным уважением; машина снова набирала скорость и неслась, оставляя позади клубы желтоватой ныли. Слева, на фоне синего неба, высилась горная гряда, сияя белизной; справа раскинулись кукурузные поля. Неделя, другая, и настанет пора уборки. «Что же будет? Что же будет?» — неотвязно звучало в голове секретаря обкома.
— От Сальска до Ставрополя сколько километров? — обернулся Кулов к спутникам.
— Около двухсот, — ответил Сосмаков.
Кулов больше ни о чем не спросил, занятый своими мыслями. От Ставрополя до Пятигорска километров, считай, полтораста. Успеет ли он осуществить план эвакуации? Промышленное оборудование ждет вагонов на станциях.
— Мне удалось узнать по нашим каналам, — заговорил Бахов, — что Нацдивизия дерется не на жизнь, а на смерть. Героически сражаются бойцы. Прямо под танки бросаются со связками гранат.
— Где — не знаешь? — оживился Сосмаков.
— Северо-восточной Сальска.
— Наши оставили Батайск…
— Да. Еще вчера. — Бахов вспомнил потрясшую его подробность. — На пути гитлеровцы обнаружили минное поле. Как его разминировать? Собрали жителей поселка — женщин, детей, стариков, сказали им: «Тут расположится воинская часть, оставаться никому нельзя, идите, мол, на Кушевку». Набралось человек полтораста, им скомандовали: «Шагом марш!» и дали очередь из автоматов, чтобы шли поживей. Едва несчастные миновали поселок, раздался грохот: это начали рваться противотанковые мины… Так образовался безопасный проход, и мотопехота уверенно устремилась вперед по трупам. Танки и броней пики давили раненых, искалеченных…
— Звери. Лютые звери. Других слов не подберешь. — Талиб снял шляпу, нервно провел ладонью по лысине. Потоку эвакуированных не было конца. Сосмаков подумал: «Чего ж мы-то медлим?»
Машина подкатила к трехэтажному зданию с заклеенными крест-накрест окнами. Там размещался горком. Некогда шумный, оживленный курортный город опустел, притих. У подъезда и за углом стояли запыленные легковые машины, «козлики», грузовики, линейки, лошади под седлами. Кулов понял: на совещание особой важности приглашено немало народу. У входа проверяли документы, чего никогда не было раньше. Бахова представители НКВД узнавали и без удостоверения.
— Зал заседании налево по коридору, — предупреждали входящих.
Кулов и его спутники сели с краю на свободные места. И тут же в зал вошел Михаил Алексеевич. Сорокалетие его совпало с назначением на пост члена Военного совета фронта. К высокой стройной фигуре командира очень шел военный мундир. Но сам Михаил Алексеевич к нему несколько не стремился. Прежде он работал в Центральной контрольной комиссии парткома РКИ, в партийных органах, работал увлеченно, с энтузиазмом, и очень полюбил спои дело. Теперь ему предстояло осваивать новую важную науку. Большие ясные глаза его смотрели строго, сосредоточенно, на высокий лоб ниспадала прядь каштановых волос… Собравшиеся затихли, напряженно ожидая начала заседания.
Член Военного совета сразу перешел к делу.
— Об обстановке говорить не буду. Сводки Совинформбюро, я полагаю, слышали все. Для дебатов времени нет. От того, насколько оперативно мы будем действовать, зависят жизнь людей, успех дела. — Голос Михаила Алексеевича звучал ровно, спокойно, но внимательный слушатель различил бы в нем волнение, даже тревогу. — Настал ответственный момент. После наших неудач в районе Харькова враг, опьяненный успехом и уверенный, что со стороны союзников ему ничто не грозит, устремился к Кавказу. Ему щекочет ноздри запах нефти Грозного, Майкопа, Баку. Хлеба он не получит. На оккупированной территории весь урожай сгорел на корню. Горит сама земля, надо, чтобы это пламя поднялось еще выше. Опыт войны уже показал, что мы в силах противостоять натиску немецко-фашистских орд. Вспомните осень прошлого года. Советские воины под Москвой отстаивали каждую пядь родной земли. Собравшись с силами, они нанесли немцам сокрушительный удар и спасли дорогую сердцу каждого советского человека столицу.
Теперь наш черед держать экзамен перед партией, перед народом. Умереть или победить — третьего не дано. Мы должны выдержать натиск захватчиков, а потом навалиться, переломить врагу хребет!
Михаил Алексеевич отпил воды из стакана, вытер платком взмокший лоб.
— Вчера в Ставрополь ворвались немецкие танки… — По залу прокатился тревожный шум. Кулов глянул на Бахова. Член Военного совета продолжал: — Сейчас по телефону сообщили: танки из города выбиты, но враг стягивает силы. Ставрополь эвакуируется… — Михаил Алексеевич умолк на миг, справился с волнением, пристально глянул в притихший зал. — Быть или не быть советскому строю — вот какой вопрос стоит сейчас перед каждым коммунистом, перед каждым советским человеком. Гитлеровский фельдмаршал Клейст приказал прибить к радиаторам своих грузовиков и бронетранспортеров никелированные подковы — верит в удачу. Не исключена возможность, что его войска достигнут предгорий Кавказа. К этому надо быть готовыми. Партизанские отряды уже созданы и в нашем крае, и в соседних республиках. Следует немедленно объявить по этим отрядам готовность номер один. В Ставрополе партизаны уже участвуют в боях…
Второе. Надлежит эвакуировать все, что должно быть эвакуировано. Я уже не говорю о селении. То, что нельзя вывезти, надо взорвать. Не оставляйте скот, особенно лошадей.
— Скот на высокогорных пастбищах. Успеем ли спустить его с гор? — Сосмаков не хотел говорить — слова словно сами слетели с губ. Поймав на себе косой взгляд Кулова, он огорчился, даже испугался, но было уже поздно.
Михаил Алексеевич, посмотрев в сторону Талиба, сухо произнес:
— Придется успеть. Промедление…
— Смерти подобно, — послышалось из задних рядов.
— Да, события развиваются с головокружительной быстротой. Вы — руководители, вожаки масс, принятие своевременных решений, вытекающих из конкретной обстановки — оно на вашей совести. Люди от вас ждут директив, распоряжении. За вас думать некому.
Слова члена Военного сонета Кулов, естественно, принял на свои счет.
— Вопросов нет, — сказал он громко. — С пастбищами связь налажена. Дадим команду — начнут спускать скот.
— Лошадей берегите, — отозвался Михаил Алексеевич. — Я знаю, кабардинцы и балкарцы экипировали целую кавалерийскую дивизию. Спасибо вам за это. Горские народы собрались на съезд, поклялись не останавливаться ни перед какими жертвами. Но нам еще не одну кавалерийскую дивизию придется формировать. Гоните табуны вниз по Тереку.
— Так и сделаем.
Прений не открывали. Все понимали: дорога каждая минута, а дел у каждого — непочатый край. Сосмаков мысленно уже добрался до горных пастбищ. Надо немедленно разослать людей по фермам, кошарам с приказом гнать скот вниз! Хорошо или плохо то, что часть коров роздали колхозникам под сохранную расписку, покажет время…
— Если нет вопросов, совещание закрываем. Езжайте к себе, поднимите на ноги партийных, советских активистов, принимайте экстренные меры. Помните — враг стучится в ворота…
Люди кинулись на улицу, к машинам, лошадям, арбам.
Кулов только сейчас почувствовал, что он с утра так ничего и не ел. Но задерживаться было нельзя. В обкоме его ждали товарищи. Надо скорее поставить их в известность обо всем происходящем. Маршрут эвакуации известен каждому председателю колхоза, любому директору совхоза; остается дать сигнал. Надо быстро и демонтировать и погрузить на платформы оборудование металлургического комбината, обеспечить вывоз ценнейшей готовой продукции — молибдена и вольфрама, необходимых для выработки особо прочной стали… «Это придется поручить Бахову», — размышлял Зулькарней Увжукович.
У выхода Кулов столкнулся с Михаилом Алексеевичем, выезжавшим в штаб фронта.
— С пастбищами есть радиосвязь?
— Есть.
— Очень хорошо. Чтобы выиграть время, можно связаться прямо отсюда. В горкоме есть рация.
— Разве? Не знал, — обрадовался Кулов. — Сейчас же, не сходя с места, даю команду.
— Гитлеровцы обошли укрепленную линию в районе Армавира. Вот так… Укрепления-то — одни рвы, валы, надолбы. И вооружить бойцов как следует не успели. Оттого враг и не встретил серьезной преграды. Горные реки надежней. Используйте каждый водный рубеж для обороны.
— Вам, военным, виднее. Сделаем как прикажете.
— Вы тоже будете военным. — Михаил Алексеевич понизил голос, сказал доверительным тоном: — Будете членом Военного совета армии, если не удастся остановить захватчиков в пределах Ставрополя. Готовьтесь к этому. Эвакуироваться в любом случае вам не придется. Надо будет руководить действиями партизанских отрядов, обеспечить их всем необходимым.
Подошел Бахов.
— Едем?
— Михаил Алексеевич советует прямо отсюда по рации связаться со штабами. А то пока доберемся до обкома…
— Отлично. Я знаю, где у них радиосвязь.
— Действуйте.
Михаил Алексеевич в открытую дверь наблюдал, как разъезжаются участники совещания. «Козлики», «полуторки» с ревом срывались с моста, всадники сразу переходили на рысь. Зулькарней Увжукович воспользовался случаем, чтобы попросить у члена Военного совета вагоны. Управление дороги поставляло их все реже и реже, а промышленное оборудование надо было эвакуировать немедленно.
— Не тратьте время зря. Где теперь управление дороги? Пока его вагоны дойдут до вас… — Михаил Алексеевич махнул рукой и решительно направился к выходу вместе с несколькими только что подошедшими военными. На улице их ждала «эмка», вся в пестрых пятнах — для маскировки. Кулов глядел им вслед, думая, что надеяться теперь остается только на себя.
Бахову не удалось связаться со штабами на пастбищах из горкома. Надо было спешить обратно, в обком. Счет уже пошел на минуты…
— У меня вопрос к Чорову! — Чей-то зычный голос вернул Кулова к реальности.
4. ТЯЖЕЛЫЙ ГРУЗ
Каскул, напрягши память, вспомнил и рассказал Бахову многое из того, что Чоров считал навеки преданным забвению. Волей судеб они с Чоровым оказались в одном лагере вблизи железнодорожной станции. Каждый день их гнали на работы — восстанавливать мост через многоводную, бурную реку, ремонтировать разрушенную железную дорогу, складские помещения. Пленные трудились под руководством военных инженеров. Превозмогая боль, Чоров работал, как все. Он успел где-то в лужице выстирать испачканные кровью брюки, рана поджила, и он теперь исправно таскал шпалы, рельсы. С тачкой у него дело не получалось, она обязательно переворачивалась; однажды конвоир хлестнул его плеткой с такой силой, что Чоров с трудом удержался на ногах.
Однако страх, в котором он жил, был тяжелее голода, холода, боли, нечеловеческой усталости. На открытой платформе поезда, откуда Чорова ссадили немцы, он оставил китель, где в кармане лежало заявление о приеме в партизанский отряд, и кепку с зашитым в подкладку партбилетом. Почему бы этим вещам не попасть в руки его теперешних хозяев?..
По ночам то и дело просыпался в ужасе — вот-вот разыщут его китель, распорют подшивку кепки… Во сне мучили кошмары: седая женщина, вышедшая первой из строя пленных, тычет в него пальцем: «Берите Чорова, он тоже с нами…» Его запирают в клетку, где до того сидели хищники, и волокут по земле в лес, а там уже стоят гитлеровцы с автоматами наготове… Чоров просыпался весь в поту, сердце бешено колотилось…
На свиноферме их продержали недолго, пока не иссякла тыква, заготовленная для свиней. Пленные варили тыкву и съедали по куску утром, перед выходом на работу, и еще по куску вечером. Однажды голодный Чоров решил попробовать отрубей, за что конвоир стукнул его по голове прикладом автомата. Чоров поперхнулся, а потом дня два кашлял. Вскоре их повели дальше, в настоящий лагерь, куда сгоняли не только военнопленных, но и тех гражданских, кто внушал подозрение. Под лагерь приспособили складские помещения, выстроенные вдоль железнодорожных путей. Здесь-то и сбылись опасения Чорова.
Однажды утром его под конвоем доставили в дом коменданта лагеря.
Переступив порог, он оказался перед тремя гитлеровцами. Старший по званию офицер гестапо сидел за сколоченным из теса столом и что-то разглядывал. При появлении пленного он поднял голову, испытующе глянул на вошедшего холодными светлыми глазами.
— Товарищ Чёроф?
Чоров с трудом выговорил:
— Да, я Чоров. — Он покосился вбок и похолодел, увидев врача в халате и набор блестящих хирургических инструментов в черном чемоданчике. Чемоданчик был раскрыт и стоил на табурете.
— Коммунист? — был следующий вопрос.
У Чорова язык словно прирос к небу, мороз пошел по коже. Дрожа, он пытался сообразить, как ответить. Знают, стало быть…
— Ви состояль член партии… — Гитлеровец встал, смерил Чорова с ног до головы презрительным, спокойным взглядом, взял в руки помятый лист бумаги и протянул его пленному. — Это наш?
— Да. — Чоров узнал свой размашистый почерк. Заявление с просьбой зачислить его в партизаны он отдал руководству. Это был только черновик, случайно забытый в кармане.
Гестаповец, оглядев стоявших у окна коллег, произнес целую тираду о близком конце социалистического режима, трагической судьбе всех коммунистов и на редкость счастливой для Чорова возможности остаться в живых, несмотря на бесспорную принадлежность к Коммунистической партии. Последнее удалось установить с помощью фуражки цвета хаки. Такие фуражки, как выяснилось, носили при Советской власти многие партийные работники…
— У вас есть одни неисполненный желаний. Наверное, виноват большевистский бюрократизм? Или, может быть, ви сам передумаль? — гестаповец играл с Чоровым, как кот с мышонком. — Что вас сейчас больше устраивать — смерть у партизан или работа для великого рейха? Хотите в лес, к товарищам? Мы не возражать…
— О чем вы? Я не понимаю.
В окно Чоров видел поезд с военным снаряжением. Он только что прибыл. Вокруг суетились железнодорожники, военные. Дальше поезд идти не мог: через реку Тоба моста не было.
У него онемели ноги. Знать бы, что такое случится, — вышел бы тогда вперед, встал рядом с этой мужественной женщиной. Все равно погибать, так хоть умер бы с честью, не трясся бы перед этими зверями. А теперь пытки, издевательства.
Внезапно заревела сирена воздушной тревоги.
— Нах цуфлухт! — взревел гестаповец и первым кинулся из комнаты.
Без перевода Чоров понял: надо бежать в убежище. В ясном небе послышался гул приближающихся бомбардировщиков. А где оно, бомбоубежище? Это был первый налет на железнодорожный узел. Видно, наши знают, когда надо бомбить, думал Чоров, устремляясь туда, куда побежали другие. Лучшее укрытие от бомб — мост через Тобу. Он хоть и поврежден, но под ним можно спрятаться. Все потому и бежали в сторону реки. Каждый понимал: взорвутся цистерны, вагоны, набитые снарядами, — разнесет все вокруг.
— Нах бараке! — Чоров узнал голос конвоира.
Тут же взорвалась первая бомба, потом вторая, третья. Он оглянулся. Конвоир уткнулся носом в землю. И тут Чоров припустил изо всей мочи. Сейчас или никогда. Какой-то малый, тоже из пленных, увязался было за ним, но его, кажется, кто-то перехватил по дороге. Чоров бежал, не оглядываясь. Добраться до реки, поплыть вниз по течению, выйти у леса, а там — ищи иголку в стоге сена. За спиной послышалась автоматная очередь, но он не остановился. Он был уже далеко, когда позади раздался невиданной мощи взрыв. Это наверняка взорвались вагоны со снарядами. Станцию заволокло клубами черного дыма.
С неделю Чоров плутал в лесу. Нашлась женщина, которая пригрела, подлечила, подкормила его. Набравшись сил, Чоров подался в горы. Он-то знал, где должны были быть партизаны, и вскоре оказался в отряде.
5. ЧОРОВ ДЕРЖИТ ОТВЕТ
Многих подробностей Бахов, разумеется, не знал. Он располагал тем, что услышал от Каскула. Но движение событий в общем плане было понятно и ему, и собравшимся.
Доти слушал с напряженным вниманием. Он впервые присутствовал при разборе персонального дела. Да еще такого. Вспомнился ему трус, которого по решению трибунала у них в полку расстреляли перед строем… Слушая Бахова, Доти поражался, как за такое короткое время, за четыре месяца, гитлеровцы сумели не только разрушить промышленные предприятия, колхозы, совхозы, учебные заведения, но и исковеркать людские души… Поди разберись во всем этом. Дело невероятно трудное. Тяжко приходится Зулькарнею Кулову и его соратникам…
Все, что говорилось о Чорове до Бахова, поблекло перед рассказом о пребывании «райнача» в лагере. Никто уже не вспоминал про падеж коров, про сливочное масло, которое не одно в разных «качествах» возвращалось на базу торга, ни о молоке или яйцах — все это отошло на второй план. Зураб Куантов оказался чем-то вроде запевалы: он начал песню, а хор, подхватив, повел ее все дальше и дальше.
— Разрешите еще пару слов. — Талиб Сосмаков снова встал, чтобы напомнить, что был вместе с Чоровым в одном партизанском отряде. Его, видимо, обнадеживало то, что Кулов выглядел не слишком суровым.
— То, что Чоров совершил проступок, недостойный коммуниста, не требует дискуссий. И так все ясно. Но ведь он совершил и побег. Он пошел на серьезный риск, для него нужно было мужество. После побега из лагеря он прибыл в партизанский отряд и воевал вместе с нами, честно воевал. Ни малейших подозрений Чоров не внушал. Мы сейчас решаем судьбу коммуниста…
— Бывшего коммуниста, — прервал Сосмакова Доти Матович. — Он перестал быть коммунистом еще тогда…
— Но мы еще не проголосовали! — Сосмаков повысил голос, чувствуя, что приближается приступ астмы, стало труднее дышать. — Перед голосованием я хочу напомнить вам один эпизод…
— Короче!
— Короче не получится. А эпизод этот объясняет многое. Бахова в ту пору обуревала подозрительность. Это мы все чувствовали и видели…
— Я искал предателя!..
— Пусть будет так. — Сосмаков почти задыхался. Проклятая астма! Он помолчал, отхлебнул воды и продолжал: — Но как искал — вот об этом стоит вспомнить. Ночью, когда отряд спал, Бахов исчез, исчез незаметно даже для боевого охранения. Он взял с собой несколько бойцов, они сделали вид, что окружили отряд, стреляли, и тогда Бахов громко крикнул: «Вы пропали! Хенде хох!» Чоров лежал в этот момент рядом со мной. Он вскинул автомат, выстрелил, но в землю: узнав голос Бахова, я ударил его по руке. Почему я вспомнил об этом эпизоде? Надо, чтобы с Чоровым разобрались не формально. Если человек случайно попал к гитлеровцам, это еще не значит, что с ним надо поступать как с предателем. Кстати, поезд со зверинцем оказался у немцев, а «кукушка» с единственной платформой? «Кукушка» же сзади шла. Как она ухитрилась избежать участи поезда? Не могли ведь немцы пропустить «кукушку», а эшелон со зверинцем разгромить?..
— Вопрос относится к Бахову. Это он уезжал на «кукушке», — сказал Кулов.
— Я отвечу. — Бахов не без возмущения глянул на Сосмакова и повернулся к Кулову. — Мы эвакуировались с детьми, поэтому пришлось на первой же станции отказаться от открытой платформы. Дети не только могли простудиться — их могло даже ветром сдуть. Мы нашли пару подвод и включились в общую колонну…
— Ветер спас от плена! — не без ехидства усмехнулся Талиб.
Бахов взорвался:
— Не ветер — мы сами себя спасли! Нас никто не вынуждал пересаживаться на подводу.
— Я же и говорю: ветер помог, — не сдавался Сосмаков.
Кулов беззлобно окинул взглядом членов бюро.
— Советую остроты частично оставить для жен, — сказал он, — а то вы здесь шутите, пикируетесь, а домой приходите измочаленные, усталые, словно вас из плуга выпрягли.
— У меня есть вопрос, — подал голос Доти Матович.
— Пожалуйста.
— Чоров награжден медалью «Партизану Отечественной войны». Когда его представляли к награде, знали люди, на кого пишут реляцию?
— Так я же объясняю: никто ничего не знал! — воскликнул в ответ Талиб, — Командир и комиссар отряда живы-здоровы, у них спросите! Я знаю Чорова лучше. Мы вместе участвовали в налетах на вражеские гарнизоны. Я был свидетелем того, как Чоров лицом к лицу встречался с гитлеровцами. Однажды он вот-вот должен был схватиться с фашистским солдатом, но мне удалось уложить врага раньше, чем он успел выстрелить.
— Ты и Чорову, значит, спас жизнь? — удивился Кулов.
— Он здесь, пусть сам и скажет. Было так, Чоров, в ауле, где размещался штаб полка?
— Было, — глухо ответил Чоров не поднимая головы.
— Сосмаков уводит нас от главного, — заговорил Доти Матович, попросив предварительно слова у Кулова. — Чоров обвиняется не в том, что не свернул поезд с пути. Ему инкриминируется сокрытие самого факта пребывания в плену у гитлеровцев. Если Чоров смел, как убеждает Сосмаков, почему он не сделал трех шагов вперед, не разделил участи действительно достойных патриотов?
— Прояви Чоров в тот момент мужество, мы бы сейчас не решали вопрос о его пребывании в партии, — произнес Кулов.
Кошроков внимательно смотрел на секретаря обкома. Возмужавшим, накопившим опыта, мудрости показался он ему сейчас. Пожалуй, война прибавила Кулову седины, лет на пять выглядит он теперь старше своего возраста, хотя по-прежнему подтянут, собран.
— Мы для того и сидим здесь, чтобы взвесить все на «правильных», на партийных весах. — Кулов взял в руки проект постановления по делу Чорова. — У меня есть возражения против отдельных пунктов проекта. Это мы потом отредактируем. Сначала я хочу сказать несколько слов о самом Чорове. Кошроков прав. Чоров скрыл от партии компрометирующий его факт, обманул нас. Все можно простить, за исключением обмана. От сумы да от тюрьмы, как известно, не зарекаются. Но случилась беда — приди и расскажи о ней, не таи от партии тайну, не строй свое благополучие на лжи. Солжешь раз — шагнешь одной ногой в болото, а потом уж оно обязательно засосет тебя с головой…
Раздались голоса:
— Правильно!
— Абсолютно правильно!
— Я считаю, решение бюро надо сформулировать так, — веско произнес Кулов: — «За сокрытие факта пребывания в плену у немецко-фашистских оккупантов, за манипуляции, связанные с выполнением плана поставок сельхозпродуктов, за чиновничье, бездушное отношение к жалобам и нуждам трудящихся исключить Чорова из рядов ВКП(б)».
— И поручить прокурору… — продолжил слова секретаря Бахов.
— Подожди ты с прокурором… — махнул рукой Кулов.
Наступившей паузой воспользовался Доти Матович:
— Зулькарней Увжукович, я хотел бы добавить к сказанному еще несколько слов.
— Это никому не запрещено. Пожалуйста, добавляй.
— В справке и констатационной части проекта постановления воздается должное хозяйственным успехам Чорова; дескать, ему всегда давали завышенный план, и он справлялся, и даже восстановил общественное животноводство в колхозах и совхозах района, и не только его, но и культурные, медицинские учреждения, МТС и прочее… Чорову было бы целесообразно предоставить возможность проявить свои способности на новой работе. Другими словами, ему предлагают возглавить какой-то коллектив… — Кошроков повысил голос и даже схватился за палку, импульсивно приподнявшись. — Я решительно против этого! Вы слышали, как Чоров выполнял планы? Недостаточно фокусов с маслом? Я напомню вам историю с яйцами. Это Чоров, а не кто-то другой набрал у соседей полтора миллиона яиц и «пересчитал» их при сдаче на мясопродукты. И так во всем: привезет в заготпункт — увезет назад. Привезет — увезет, только и знает, что перекладывает из одного кармана в другой. Животноводство в колхозах Чоров восстанавливал за счет изъятия коров из личного хозяйства колхозников, рабочих и служащих. Это все бесспорные факты. Представьте себе фронт и заместителя командира дивизии по тылу. Вообразите хотя бы, что он привозит ящики с боеприпасами в один полк, выгружает их, потом снова грузит в машины и везет в другой. И так он поступает с несколькими полками. А потом у него достает нахальства доложить: «Товарищ командир дивизии, все полки обеспечены боеприпасами». Это же невозможно представить! Такого, с позволения сказать, офицера расстреляют на месте. Чоров не должен оставаться во главе коллектива. Он не уважает людей, не считается с их нуждами. Вы хотите послать его на новую работу — ваше право, посылайте, но рядовым. Заведующий топором — вот, по-моему, высшая должность для Чорова. Пусть своим горбом каждый день, каждый час чувствует, что значит — выполнить план. У меня все… — Возбужденный, раскрасневшийся Доти Матович опустился на стул, уронив при этом палку; она с шумом покатилась по полу. Кто-то поднял ее и подал комиссару.
— Справедливые слова, — поддержал Кулов Доти Матовича. — Я хотел сказать то же самое. Чоров обманул партию, теперь обманывает государство. Я думаю, нет двух мнений относительно того, что Чорову придется положить на стол свой партбилет. Двух мнений не должно быть и по тому поводу, что заведовать он имеет право именно, как выражался Доти Матович, топором или, на худой конец, пилой.
— Передадим дело прокурору… — Бахов упорно гнул свою линию, но поддержки на сей раз не добился. Бюро обкома сочло исключение из партии и снятие с работы достаточным наказанием для Чорова.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1. ПОСЛЕ БЮРО
Несмотря на позднее время, Кулов не отпустил Кошрокова. Они остались вдвоем. Ирина Федоровна принесла им по стакану чая и остывшие беляши — все, что можно было достать в буфете в полночь.
Из-за своего большого стола, крытого голубым сукном, Кулов выходил в тех случаях, когда хотел выразить особое внимание к посетителю. Доти Кошроков несомненно заслуживал уважения, поэтому Зулькарней Увжукович оставил мягкое кресло у стола и сел перед гостем, глядя на него уставшими серыми глазами. Взглядом он словно спрашивал: видишь, как нам нелегко в тылу? Приходится заново изучать, проверять кадры. Люди нередко скрывают свою вину; а иной, глядишь, и на самого Кулова напишет что-нибудь этакое, — держи потом ответ, объясняйся… Он вздохнул и улыбнулся, отгоняя мрачные мысли.
— Я два раза звонил в ГлавПУР, — сказал Кулов, прихлебывая жидкий чай. — Первый раз меня послали туда, куда и Макар телят не гонял. Пришлось обратиться в ЦК. Там внимательнее отнеслись к моей просьбе, обсудили вопрос и велели снова позвонить в ГлавПУР. На сей раз разговор был совсем другой.
Доти оживился в ожидании приятных новостей:
— Так, так. Ну, конечно… Где им до меня? Я маленький человек.
— Они меня с интересом выслушали…
— Ну? — Доти насторожился.
— И согласились.
— С чем?
— С тем, чтобы избрать тебя на руководящую партийную работу.
Доти Матович от неожиданности чуть не привскочил; неловко задев стакан, он пролил чай на стол. Снова по полу покатилась палка…
— Ты шутишь! Я ведь не об этом просил. Я же солдат. Я хочу на фронт. Добить врага, добить! — Доти Матович поднял палку и с силой стукнул ею об пол.
— Я-то об этом говорил. Но в ГлавПУРе рассудили иначе. Красная Армия, сказали мне, добьет врага без помощи инвалидов. У нее солдат хватает. А у нас? Ты же видел: чопракцы без руководства. Район трудный, большой, хозяйство многоотраслевое. Я понимаю, твои масштабы и возможности больше. Но Чопракский район для начала, пока не бросишь эту палку. Потом откроются иные перспективы. Районная конференция на носу, а предлагать некого. Думали — Чорова. А теперь, сам видел…
От слов «без помощи инвалидов» больно защемило сердце. Кошроков даже согнулся на стуле, словно на него навалилась скала. Вот кто он отныне и навсегда — инвалид…
— Ты не огорчайся. Все будет хорошо. Ты повоевал, пороху нанюхался, наград получил достаточно, как и ран. Свой долг перед Родиной ты выполнил. Теперь давай вместе восстанавливать народное хозяйство. Дело это нелегкое, сам видишь.
Кошроков встал:
— Ты меня как обухом по голове огрел…
Кулов пожал плечами:
— Пришлось… Мы задумали серьезную перестановку кадров в районе. Пока это тайна, но тебе я верю и открою все наши карты. Батырбека Оришева мы, видимо, поставим на исполком. Он неплохой организатор, потянет. Из Машуко заберем Апчару Казанокову, она возглавит комсомольцев района, а ее место займет Кураца. Директором кирпичного завода станет Касбот Далов, он фронтовик, на него можно положиться. Предполагаются и другие перемещения. Ты думаешь, все, кого я назвал, будут мне благодарны? Как бы не так. Уверен, добровольно никто не согласится с новой должностью.
— Я тоже не исключение и поэтому буду звонить в ГлавПУР. Пусть объяснят: почему они мне отказывают? Днем и ночью мотаться по району гожусь?! На фронте, между прочим, я тоже не пешком ходил. Если откажут наотрез, придется постучаться в двери ЦК.
Кулов помрачнел, видно, рассердился на комиссара. Он нервно постукивал карандашом по столу и молчал. А когда заговорил, голос его звучал довольно холодно.
— Я вижу, ты устал, Кошроков. Езжай, отдохни. Не пошлют на фронт — большой беды, по-моему, не будет. Чем у нас-то, здесь, не фронт? Возглавишь партийную организацию района. Работы хватит. А пока езжай. Утро вечера мудренее. И имей, пожалуйста, в виду: пути к отступлению у тебя отрезаны. ГлавПУР к твоим просьбам не снизойдет. Так что давай лучше по-хорошему. Нам предстоит жить и работать вместе, и ссориться не надо.
— Прикажут — что ж, я член партии, подчинюсь. — Доти Матович попытался улыбнуться и не смог.
— И на том спасибо. Езжай. — Вдруг Кулов спохватился: — А может, довезти тебя?
— Не надо. Меня ждет ординарец. Такой славный мальчонка! Кто огорчится, так это он. Мечтал со мной на фронт попасть. Теперь заплачет. Скажет — обманул комиссар…
— Найдешь слова утешения. Будь здоров.
Кошроков поднялся, двинулся к двери, но вдруг, передумав, вернулся и без приглашения опустился на стул перед Зулькарнеем.
— Хочу тебе кое-что сказать. Недомолвок между нами быть не должно, если действительно придется работать вместе. А это — я понимаю — может случиться…
Кулов насторожился. Что-то в топе комиссара ему показалось странным.
— Ты вот говоришь — не надо ссориться. Но вот беда — приспособленца из меня не получится. Если мне скажут: «Скупи у торга масло и сдай его как колхозное в счет поставок государству», — я такое указание не выполню. Более того — узнав нечто подобное про другого, не колеблясь, доведу этот факт до народа, до партийных организаций. Приспособленец, очковтиратель — злейший враг общего дела. Махинаторов, любителей «дать план» с помощью дутых цифр надо гнать в три шеи. Армии и флоту не цифры нужны, а сам хлеб!
— Я тебя понял. Только откуда ж ты взял, что указание обманывать государство исходило от меня? — Серые глаза Кулова сузились от гнева. Вот он, оказывается, какой, комиссар Кошроков!
— Я не утверждаю, что Чоров выполнял твою директиву. Я вообще говорю. Жизнь — это отвесная скала. Ее надо брать штурмом, цепляясь за каждый выступ, преодолевая высоту пядь за пядью. Надо бросать вызов крутизне, иначе она не покорится. Среди твоих мюридов одним из главных был Чоров. Он высот не брал. Это я знаю. Прячась за дымовой завесой, он обходил их стороной, а потом, явившись белому свету, громогласно рапортовал: высота взята! Думаешь, люди не знали об этом? Знали, только делали вид, будто не знают. Не верили ни одному его слову, но делали вид, будто верят. Зачем? Во имя чего? Глядя на Чоровых, и другие захотят легких побед, скажут: обман сходит с рук, значит, нечего подвергать себя риску. Тогда застопорится и наше общее восхождение к вершинам… Мы можем испытывать любую нехватку — в людях, технике, материалах, но в одном нехватки быть не должно: в правильной оценке обстановки, в честности, доверии. Тот, кто признается в своих ошибках, хочет их исправить, бойся того, кто скрывает свои ошибки и недостатки, замазывает их. Не отучишь его от этого — шею сломает, угодит в пропасть… Езжу по району целый месяц и диву даюсь: ни разу не встретил руководителя, который сказал бы: «У меня плохо». Каждый в зубах носит свой авторитет и до смерти боится его выронить. С кого они пример берут, хотел бы я знать?
— С меня.
Доти Матович осекся, растерялся, услышан такой ответ. Прямота Кулова сбила его с толку. Но он тут же снова собрался.
— И правда, назови мне хоть одного первого секретаря, который признался бы начальству, что у него что-то не ладится. Хорошо идут дела — это результат правильного руководителя, плохо — кто-то из подчиненных завалил. Указывать многим руководителям на их недостатки — все равно, что норовистой лошади класть под хвост горячую палку. Чем больше лошадь прижимает палку хвостом, тем больше вреда работе. Присмотрелся я к твоим делам, и ты — не исключение. Или я ошибаюсь?
— Не ошибаешься.
— Если ты в этом сознаешься, ты уже исключение. — Доти Матович защищал секретаря обкома от него самого.
— Спасибо на добром слове.
Комиссар снова ощутил холод в тоне Кулова и попытался смягчить ситуацию:
— Уверен, Чоров брал пример не с тебя. У него свои идеалы руководителя.
— Возможно… Но в главном ты прав. Мы обязаны штурмовать высоту. Пусть она кажется неприступной, но действовать надо по принципу: смелость города берет. И здесь я твой яростный союзник и единомышленник.
— Спасибо. Честно скажу: поначалу мне казалось, что ты хотел спасти Чорова. Чорова я виню не за то, что он попал в плен. Кроме того, он ведь бежал из лагеря. Он махинатор, лжец — вот что страшно. У меня на таких людей зуб. Я их кровник. Лжецов нельзя щадить, чем бы они ни прикрывались, во имя какого святого дела ни лгали. Их надо всякий раз публично пригвождать к позорному столбу.
— Не думаешь ли ты, будто я поощряю лжецов?
— Я пока ничего не думаю.
— «Пока»? — Зулькарней Увжукович, признаться откровенно, смотрел на Кошрокова новыми глазами.
— Да. Я еще не во всем разобрался. Разберусь — прежде всего доложу тебе. Все выложу, как есть, ничего не скрою. На военных советах уважение к дисциплине и субординации не мешало мне резать правду-матку. Генералы считались со мной, уважали за смелость. Я — фронтовик, солдат. Убить врага или погибнуть самому — третьего, на мой взгляд, не дано… Я никогда не лукавил перед бойцами, не говорил — «шапками врага закидаем». Наоборот, я предупреждал их, что бой предстоит тяжелый, смертный. Народ не обманешь. Люди все видят, видят и трудности. Нужно, чтобы они знали, пусть суровую, но правду, знали, к чему ты их призываешь. Тогда они пойдут за тобой, поверят твоему слову.
Кулов без особого удовольствия слушал назидания комиссара. Строптивого коммуниста посылает ему аллах и ГлавПУР. И все же в душе председатель обкома признавал полную правоту собеседника. Потому и сказал напоследок:
— Под каждым твоим словом я готов подписаться. Недостатков у нас — море. Война уже многому научила людей, и еще научит. Если кто-нибудь укажет мне на мои ошибки — промахи, — буду благодарен…
— Тогда нам будет легко жить и работать вместе. — Доти Матович решительно поднялся на ноги..
В приемной он задержался, увидев это, Ирина Федоровна не ушла — ждет, пока Кулов покинет свой кабинет. Внезапно ему пришла в голову дерзкая мысль — не ехать домой, на конзавод, а подождать утра и отправиться в Машуко, к Апчаре. Кулов вышел из кабинета через вторую дверь. Ирина заперла все помещения и имеете с Доти Матовичем вышла из здания. У подъезда на линейке спал Нарчо.
— Иринушка, давай я тебя подвезу.
— С удовольствием. Дома Даночка совсем одна.
По колдобинам булыжной мостовой линейка загромыхала, словно танк или бронетранспортер. До дома, где жила Ирина, оказалось совсем близко. Фонари кое-как освещали только главную улицу, на остальных — хоть глаз выколи. С гор дул холодный ветерок, обещавший солнечное утро. На тротуарах — ни души, дома глядят пустыми глазницами, от них веет сыростью.
Возле двухэтажного дома, разрушенного посередине бомбой и потому казавшегося двумя рядом стоящими домами, Ирина попросила Нарчо остановиться.
— Заходите, заходите. У нас же нет гостиницы. Куда вам ехать? До дому только — к утру доберетесь…
— Мы тоже не очень себе представляем, куда деваться, — чистосердечно признался Доти Матович.
— Ну так что же? Милости прошу. В тесноте, да не в обиде.
— Не очень тебя стесним?
— Что вы! Мы с Даночкой устроимся на диванчике или в кухне. Вас положим на кровать, да и Нарчо где-нибудь пристроим. Разместимся, ничего.
— Как, Нарчо, останемся?
— Как прикажете.
Доти Матович принял приглашение:
— Подчиняемся хозяйке.
Ирина Федоровна остановилась:
— Но только учтите: вход в мою квартиру через окно, по стремянке. Лестничная клетка, сами видите, как вырвана. Стремянку на ночь убираем, чтобы кто-нибудь не стащил и утром не пришлось прыгать в окно.
Это озадачило Доти Матовича. Как он заберется на второй этаж с больной ногой? Но раздумывать было поздно.
Первой по стремянке поднялась Ирина, потихоньку открыла окно, стараясь не разбудить Даночку. За ней, кряхтя и посапывая, полез Доти Матович, с трудом переставляя больную ногу со ступеньки на ступеньку. «Входя в рай, не забудь заметить дверь, выводящую из него», — вспомнил он слова восточного мудреца и подумал, каково будет ему выбираться отсюда, лезть по стремянке вниз. Нарчо же, напротив, очень понравился такой оригинальный вход в дом. Он распряг лошадей, привязал к линейке, задал им корм и теперь спокойно мог улечься там, где разрешат.
— Кухня, слава богу, уцелела. Мы с Даночкой ляжем там, а вы располагайтесь в комнате: вы — на кровати, Нарчо — на диване. Чай сейчас поставлю.
— Никаких чаев! — возразил Доти Матович. — Категорически запрещаю. Спать. Только спать. Нам с Нарчо вставать чуть свет, мы люди военные. Ирина Федоровна, не спорь. Иди себе на кухню, отдыхай, милая, представляю, как ты намаялась за долгий день. Мы тут сами освоимся с обстановкой.
— Тогда мы с Даночкой покидаем вас. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Ирина, неся дочку на руках, ушла в кухню.
Кровать была широкая, удобная, белье — свежее, но Доти Матович никак не мог уснуть. В комнате еще долго пахло гарью от погашенной коптилки, с улицы доносилось похрапывание лошадей. Нарчо уже видел десятый сон, а Доти Матович все думал о заседании бюро, о Чорове и, конечно, о своей несбывшейся мечте — о возвращении на фронт. Что касается беседы с Куловым, то он нисколько не жалел о сказанном. Он поступил правильно. Не будет Доти Матович смотреть в рот Кулову, ловить каждое его слово и, не раздумывая, воспринимать как истину. Пошли доморощенные князья… Свой высокий пост считают бесспорным залогом ума, мудрости, знаний. А ведь бывает, что пост действительно высокий, а умом обладатель его не блещет. К Зулькарнею Увжуковичу, судя по всему, это не относится, но и он — не бог, а живой человек, не свободный от недостатков и даже грехов. Совершенно невозможно понять, как это Чорова поначалу хотели снова поставить руководителем ответственного участка. Не могли же вынести этот проект на обсуждение, не согласовав его с Куловым? Значит, Чоров чем-то был Кулову угоден… Доти наконец задремал, но и во сне видел недавних собеседников, помнил все происходившее накануне. Спал комиссар беспокойно. Едва свет забрезжил в окнах, он уже проснулся и, как бывало на фронте, мигом вскочил, оделся. Жаль было будить сладко посапывавшего, разрумянившегося от крепкого сна Нарчо. За всю ночь мальчик даже не шевельнулся. Как уснул на левом боку, так и проснулся.
— Живо закладывай лошадей, — вполголоса сказал Доти, стараясь не разбудить Ирину. Нарчо встряхнулся, протер глаза, ловко спустил стремянку из окна и сошел вниз. Пока он запрягал лошадей, Доти успел одеться и стоял посреди комнаты, думая — попрощаться с Ириной или нет. На стене висел портрет Альбияна в капитанском кителе. Вспомнились бои на берегах Сала, бескрайние степи, где дивизия приняла на себя мощный удар танковых и моторизованных частей врага. Неравные бои были, и вспоминать тяжко… Нет, не стоит будить хозяйку так рано, решил Доти, и полез на подоконник.
Линейка бодро катила в Машуко; навстречу попадались женщины, торопившиеся к утреннему базару, чтобы продать кто что может: яйца, персики, вязанки лука, сметану, сыр, курочку. На вырученные деньги они потом покупали все, что нужно в хозяйстве. Доти обратил внимание: никто не везет на базар муку или зерно. Значит, излишков ни у кого нет. По-прежнему люди в аулах, видимо, вставали по солнцу, определяя время по тому, насколько высоко поднялось светило над горизонтом. Доти был уверен, что ему придется будить если не саму Бибу, то уж Апчару наверняка, и просчитался.
— Уехала в район, — ответила Биба, успевшая к этому времени подоить корову и державшая ведро с ароматным парным молоком. — Докладывать начальству о выполнении плана. И Курацу прихватила. Обе приоделись, будто на свадьбу поехали. Подумаешь, праздник — план выполнили!.. Заходи, мой большой сын, заходи, — приглашала Хабиба полковника, уверенная, что Доти едва ли захочет воспользоваться ее приглашением. Что ему ее скромное общество?
— Да будет твой дом полон гостей… Понимаешь, разболелась у меня раненая нога. — Доти искал повода остаться. — Я, пожалуй, посижу здесь малость. Отойдет нога — поеду.
— Милости прошу. Угощу парным молочком. У меня и лакумы из кукурузной муки найдутся. — Хабиба, конечно, не сказала, что не сама пекла пышки, а принесла с поминок.
— Нарчо, ты напоил лошадей? — спросил Доти, прекрасно зная, что сделать это было негде. — Давай, милый, пока я поговорю с Хабибой, возьми ведро, принеси им воды.
— Есть!
Хабиба действительно обрадовалась раннему гостю. Ей даже захотелось, чтобы Доти закурил в комнате Альбияна. Пусть там появится мужской запах… Она усадила гостя за стол, а сама продолжала говорить не умолкая. Уйдет в спальню или на кухне разжигает огонь, достает посуду, а сама все что-то спрашивает или отвечает на вопросы гостя. Вскоре на столе появился белый сыр ее собственного изготовления. Сыры она умела делать невероятно вкусные; никто не мог соревноваться с нею в этом искусстве. Лакумы, сыр, крепкий чай с молоком и сметаной — настоящий царский завтрак! Как ни упрашивал Доти Матович Хабибу сесть, она отказалась категорически и стояла у притолоки, будто без этого стена могла упасть.
— Может, и лучше, что я не застал Апчары. Поговорим с тобой наедине…
Хабиба машинально вытерла губы кончиком платка, как она это делала всякий раз в серьезных обстоятельствах.
— Слушаю тебя, мой большой сын.
Доти Матович очень нравились слова «большой сын». Он помолчал, помешал ложечкой горячий чай.
— Я прошу руки твоей дочери, — сказал он вдруг сразу, осмелев.
— Анна! Что я слышу?! — Хабиба всплеснула руками. «Анна!» — это восклицание выражало крайнее удивление, она пользовалась им, когда от неожиданности не находила слов. — Возможно ли это? Апчара — моя единственная дочь, с ней я делю свое горькое одиночество… — Дрогнули углы губ, Хабиба всхлипнула.
Доти подождал, когда женщина успокоится.
— Хабиба, я ведь тоже одинок. У меня была жена, должен был родиться ребенок…
— Да, да, Апчара мне говорила. Пусть аллах даст их душам лучшее место в раю…
— Я говорю: отдай за меня свою дочь, но правильнее было бы сказать: прими меня под свой кров. Знаешь, ведь зять безропотен, как ишак, сколько взвалишь, столько и потащит. У меня и крова над головой нет. Альбиян вернется (дай бог, чтобы он живым и невредимым переступил твой порог), у него свой дом, своя семья. Наверняка переедет в город, получит достойную работу. А мы будем жить вместе. На фронт я уже не поеду, не берут туда с палкой в руке. Открою тебе секрет: меня назначают главным журавлем в районе. На том вчера порешили с Куловым.
Вошел Нарчо, и разговор пришлось прервать.
— Садись, сыночек, поешь и ты. Небось проголодался.
— Мы с ним друзья по несчастью: оба одинокие… — Доти усадил мальчика за стол, сам встал; есть ему не хотелось. — Пойдем, Хабиба, посмотрим твои сад. Говорят, нынче урожай на яблоки.
— Пойдем, мой большой сын. — Хабиба поняла — Доти хочет продолжения разговора, и послушно последовала за ним. Рано или поздно Апчара все равно выйдет замуж. И тогда Хабибе не избежать одиночества. Бог, видно, смилостивился над ней за ее страдания, за долгое и мучительное вдовство. Она и не мечтала о зяте, который будет жить под одной крышей с ней. Да еще такой зять!
— Хабиба, захочешь — буду у тебя работником. В счет калыма. Дрова колоть, заборы ладить, сено косить — все могу. — Доти начал шутить. Он уже не сомневался в успехе. Правда, с Апчарой еще прямого разговора не было, но взгляды, которыми они обменивались, как ему казалось, говорили о многом.
— Я обретаю большого сына, лучшего калыма не бывает. Огонь в родном доме при нем разгорится сильней. Гости к нам станут ездить. Нянчить буду ребят. Потом похороните меня… — Хабиба расчувствовалась.
Доти тоже испытал волнение.
— Хабиба, позволь по праву большого сына обнять тебя. — Он положил руки на худые трепещущие плечи Хабибы, прижал к груди старую женщину. Хабиба схватила его руки, поцеловала их, окропила горячими, счастливыми слезами и провела ладонью по щеке полковника. То был знак согласия.
Нарчо с крыльца смотрел на них удивленными глазами.
— Чуть не забыл. Привет тебе от Ирины и Даночки. Мы ночевали у них. Замечательная женщина твоя невестка. Она мне всегда нравилась.
— А Даночка? Ребенок — кругом золотой! — Хабиба от возбуждения даже перешла на русский язык. Как она скучает по внучке! Какой праздник, когда Ирина с девочкой навещают ее!
Доти Матович и Хабиба прошлись по саду, постояли у журчащего арыка, поговорили о сельских новостях.
— До скорой встречи, Хабиба. Поеду догонять твою дочь. Надо же и с ней поговорить. — Доти, благодарный, счастливый, обеими руками схватил руку Хабибы.
— Ты не говорил до сих нор? — изумилась Хабиба.
— Нет, я считал, прежде всего надо объясниться с тобой. Ты ей мать. Как ты скажешь, так и должно быть…
Хабиба думала иначе:
— О, плохо ты знаешь нынешних дочерей. Для них слово матери — пожелтевший лист; ветер подул — сорвал, унес. Она — голова колхоза, владыка аула. Советуется со мной, прислушивается, но только тогда, когда речь о хозяйстве. В сердечных делах ей одна Кураца советчица.
— Я увижу ее в райцентре. Свадьбу откладывать не будем: времени нет. Я займу новый пост, дело и осложнится. Апчара — председатель колхоза, пойдут всякие толки… Лучше не попадаться на язык сплетникам.
Хабиба призадумалась, на лицо ее легла тень.
— Истинные слова, мой большой сын, но со свадьбой торопиться не хочу. Главным распорядителем на вашем торжестве будет мой дорогой Альбиян, твой младший брат. Ты можешь переехать в наш дом, но если придет, не дай бог, похоронка… Никакой свадьбы; до скончания дней я буду в трауре…
— Понял, Хабиба. — Доти чуть не сказал «мать», — Ты права. Зарегистрируем брак, будем ждать возвращения Альбияна.
— Да одарит тебя бог.
Хабиба вышла за ворота и, скрестив руки под грудью, долго провожала взглядом катившую в сторону гор линейку. Так она провожала когда-то незабвенного Темиркана, потом — ненаглядного Альбияна. Перед поворотом Доти Матович оглянулся, помахал ей рукой. Она стояла как вкопанная, не в силах шевельнуться, двинуться с места. Из оцепенения Хабибу вывела корова. Она требовательно замычала, напоминая хозяйке, что ее пора гнать в общее стадо.
2. ПРЕДЛОЖЕНИЕ
«О, плохо ты знаешь нынешних дочерей…» Доти и сам понимал, что поступил старомодно, начав сватовство с матери. Апчара живет по собственным законам. Она умная, самостоятельная девушка. Да и верно ли, что она неравнодушна к комиссару?.. Кое-что о ее романе с капитаном Локотошем Доти слышал от людей. Но, с другой стороны, о Локотоше давно ни слуху, ни духу. Его пожелтевший портрет, вырезанный из армейской газеты, висит рядом с портретом Альбияна, пожалуй, скорее всего, как память о прошлом. Пусть висит — и память имеет свойство тускнеть. Ни разу Апчара в присутствии Доти не вспомнила Локотоша. «С глаз долой — из сердца вон».
Размышляя обо всем этом, Кошроков не заметил, как доехал до райцентра. Нарчо всю дорогу тоже был занят своими мыслями. Он уже понял, что Доти Матович не поедет на фронт, и очень переживал. Не быть «сыном полка»… За всю дорогу Нарчо не проронил ни слова.
Кошроков подъехал к райисполкому еще до начала работы. Между тем во дворе возле акации уже собрались люди. Разбившись на группы, они обменивались новостями. Каждого волновало происшедшее на бюро обкома. Ведь это случилось накануне районной партконференции. Еще несколько дней, и Чоров вознесся бы бог знает как высоко. А тут кто-то вовремя обрезал ему крылья. Многие считали это заслугой Доти Матовича: мол, его люди откопали где-то в Сальских степях человека, знавшего Чорова в лагере. О Зурабе Куантове уважительно говорили: «Костылем выбил из рук противника кинжал»…
Апчара тоже приехала в райцентр. Вчера она не дождалась Доти Матовича, обещавшего заехать, рассказать, зачем его вызывали в обком. Не спрашивая разрешения, она вошла в кабинет:
— Поздравляю тебя! Я так рада, просто счастлива. Ты не можешь себе представить…
— Постой, с чем ты меня поздравляешь? Прежде всего — давай поздороваемся. Доброе утро!
— Ой, я забыла… С добрым, хорошим утром!
— Садись. Ты уверена, что оно хорошее? — Доти улыбнулся. «Ведь она не знает о разговоре с Хабибой», — подумал он.
— То, что случилось, делает его хорошим, — сказала Апчара уверенно.
Доти Матович рад был это слышать.
— Что же именно случилось?
— Как? Ты же сам был на бюро! Говорят, это именно ты предлагал Чорову пост заведующего топором. Надо же придумать — заведующий топором! — Апчара залилась смехом. — Весь район уже знает о вчерашнем бюро. Беспроволочный телеграф сработал точно. Все довольны, никто не защищает Чорова.
Доти Матович, ничего не отвечая, молча пристально глядел на Апчару.
— Хочешь, ошарашу тебя еще одной новостью?
Апчара задорно тряхнула головой:
— Я и другие новости знаю. Ты имеешь в виду, что станешь первым секретарем райкома? Так и это все знают и очень радуются.
— Я не о том.
— О чем же?
— Апчара, только что я был у тебя дома, виделся с Хабибой.
Доти умолк, собирался с духом. Он по-прежнему не отводил взора от девушки, изучая выражение ее больших красивых глаз.
— Говори. — У Апчары екнуло сердечко от предчувствия чего-то необыкновенного.
Но в последнюю секунду комиссара покинула уверенность. Он не мог найти нужные слова. Как же сказать Апчаре о своей любви?..
— Только учти: я не стану тебя ни к чему принуждать. Взвесь все, посоветуйся с матерью, подругами, не знаю, с кем еще, и назначь мне день ответа.
— О чем ты говоришь? — Чутье уже подсказывало Апчаре, в чем дело. Голос ее уже не звенел так весело и беспечно, как несколько минут назад.
— Мы с тобой не вчера познакомились. Нас сблизила боевая обстановка. На фронте я узнал тебя и уже там, сам, быть может, того еще не сознавая, полюбил… — Комиссар снова замолчал, справляясь с волнением. Апчара не произносила ни звука. — Ты уже знаешь, что меня прочат в первые секретари райкома, а ты — председатель колхоза. Это, мне кажется, даст повод для сплетен. Благоразумнее опередить события. Одним словом, нам надо пожениться до районной партконференции, пока я еще не секретарь.
Апчара всплеснула руками, как это делала ее мать в минуты крайнего изумления. Лицо девушки залила краска.
— Я должна выйти за тебя замуж?
— Почему бы нет?
— И до партконференции? — Апчара засмеялась, но поняла по тени, набежавшей на лицо Доти, что ее неуместный смех звучит оскорбительно Она продолжала, улыбаясь: — Узнаю тебя, дорогой Доти Матович. У тебя общественное — прежде всего. Ты даже жениться собираешься с оглядкой на партконференцию. Да разве так уж важно, кто из нас какой пост занимает!
— Критика, прямо скажем, не в бровь, а в глаз. Но ты все же ответь мне по существу. Согласна ли ты, хочешь ли стать моей женой?
Апчара действительно испытывала привязанность к Доти, уважала и чтила его. Иногда ей даже казалось, что здесь не только привязанность. Но лишь иногда. Глубоко в душу девушки чисто женское влечение к комиссару не проникало. Ее покоряли, восхищали, еще с фронтовой норы, честность, мужество Доти Матовича, его преданность долгу, сердечность, чистота. Но это было все не то, не то…
Апчара чувствовала себя неловко. Не хотелось огорчать комиссара. Она виновато улыбнулась:
— Можно я отвечу тебе по телефону?
— Ну что ж, если иначе нельзя…
Апчара тотчас уехала домой. Ее бидарка катилась под гору с такой прытью, будто Доти гнался следом.
Мать, за спиной которой Апчара надеялась спрятаться, с решительностью, свойственной ее характеру, объявила:
— Ты выйдешь замуж за Доти. Я уже дала ему согласие. Благословение матери — не клок соломы, который уносит ветер. — Хабиба хотела проявить твердость, но каждую секунду ждала от дочери возражений. Сама-то она вышла замуж вопреки материнской воле, поэтому на «клок соломы» слишком не нажимала, а апеллировала больше к благоразумию Апчары. — Сколько девичьих судеб обуглила война! Сколько еще обуглит! Год за годом ждут невесты женихов с войны. Дождутся ли? Трем из десяти, не больше, посчастливится выйти замуж. О аллах, за какие грехи остальные должны стать старыми девами, не узнать счастья материнства? Доти! Ах, если бы каждой девушке достался такой жених! Руки целы, ноги целы, сам — ума палата. Да за такого жениха и без родительского благословения… Как я за твоего отца… — При последних словах Хабиба лукаво усмехнулась.
— Тебе можно было! — не удержалась Апчара.
— Не можешь ты попрекнуть мать, еда поперек горла становится. — Хабиба неожиданно нашлась: — Что я? Кем я тогда была? Несмышленая девчонка. А ты? Председатель колхоза! К тебе весь аул, как в амбар за зерном, ходил за советом, за умным словом. Почему ты должна равняться на меня? Я не умом выбрала твоего отца, да отведет ему аллах лучшее место в раю, а сердцем. И, слава богу, не ошиблась. Вы, нынешние, выбираете больше по анкете.
— Как это — по анкете?
— Ты не хочешь за Доти, потому что он уже в возрасте. Но муж должен быть старше жены.
— Неправда, не поэтому.
— А почему?
— У меня есть свои соображения.
— Значит, все-таки по анкете! Я тебе вот что скажу: отца у тебя нет. Брат на фронте. — Хабиба что-то хотела еще добавить про Альбияна, но у нее перехватило дыхание. — Я тебе и мать, и отец, и брат. За всех говорю: отдам тебя за Доти, хоть ты весь колхоз подними против меня. Это дело материнское, и не смей мне перечить.
— Как это «отдам»? Что я тебе — тыква? Хомут?
— Отдам! Никто мне не помеха.
— Не отдашь!
— Тогда я тебе не мать, а ты мне не дочь. Живи, как знаешь. — Хабиба сердилась, понимая, что дочь все равно поступит по-своему. А как он хотелось видеть комиссара своим зятем! Апчара сама не понимает, как это было бы хорошо… Доти переезжает к нам, семья обретает второе дыхание, счастливая бабушка нянчит внуков… — Я буду хранителем этого дома, не дам погаснуть огню в очаге, а ты ступай на все четыре стороны… «Молодым везде у нас дорога…»
— Не выгонишь ты меня из дому. Тебе же будет хуже. Впрочем, я уйду, если хочешь…
Хабиба еще надеялась, что дочь одумается, бросится к ней в объятия, со слезами, как это уже бывало не раз, будет просить прощения. Но Апчара говорила спокойно, твердо, глядя в окно, и тем ужаснее для Хабибы звучали ее слова.
— А куда ты уйдешь? Можешь сказать матери?
— Могу. Меня хотят избрать секретарем райкома комсомола.
— На место Чоки, «велосипедного всадника»? Теперь ты сама будешь крутить велосипед?
— Буду. Сяду на районную вышку, как бахчевник в шалаше на столбах, и стану высматривать женихов. Вернется же с войны хоть один жених на весь район?
— А ты что, первая невеста в районе? Для таких перестарков, как ты, в пору открыть магазин уцененных товаров. — Хабиба мстила дочери за непослушание, но сама не верила тому, что говорила. — Если ты о себе такого высокого мнения, зачем забираться на вышку? Тебя и так заметят.
3. В ГОСПИТАЛЕ
Апчара теперь старалась не ездить в райцентр, чтобы не встретиться с Доти. Ответ у нее был готов, но очень не хотелось травмировать хорошего человека отказом. По традиции на размышление невесте даются месяцы, а тут прошло всего несколько дней… Кроме того, всегда можно отговориться делами. С хлебом еле-еле управились, мясопоставки завершают, потом предстоит вспашка зяби, подготовка животноводческих помещений к зиме… Апчара поймала себя на том, что сама чем-то напоминает Доти, у которого общественное дело превыше всего. С Хабибой они тоже больше не говорят о ее замужестве, будто и не было приезда комиссара, не было сватовства…
Апчара собралась в правление колхоза. Бидарка стояла у ворот. В этот момент во двор вбежал мальчик лет девяти и выпалил:
— Тетя Апчара, меня послала тетя Аня. Гошка ранен. Мы с ребятами нашли мины в школьном огороде, хотели их выбросить в овраг, чтобы не взорвало школу. Гоша не сумел кинуть далеко, он же самый маленький, мина взорвалась, и его ранило. Тетя Аня плачет, просит тебя скорой приехать, говорит, надо Гошу в больницу везти.
— Сильно ранило?
— Не знаю. В крови весь…
— О, аллах, спаси сиротинку! — взмолилась Хабиба. Апчара села в бидарку вместе с мальчиком, хлестнула лошадь.
Анне Александровне предоставили отличный дом с фруктовым садом; прежде он принадлежал организатору курбан-байрама, посвященного «освобождению от ига комиссаров и евреев». В горах Гоша быстро поправился, подружился с местными мальчишками, хотя пока что они друг друга понимали неважно.
Ребята попались смышленые. Они тотчас принесли домой окровавленного малыша, кто-то из них побежал на свиноферму за матерью. Испуганная Анна Александровна мгновенно примчалась домой. В ауле не было своего медпункта, а обратиться к старикам, знатокам народной медицины, она не решилась.
Апчара, точно опытная фронтовая медсестра, забинтовала рану на груди и ноге мальчика. Она знала: важнее всего в таких случаях остановить кровь. Гоша, и без того бледный, выглядел совсем восковым. Его закутали потеплей и повезли в город — но не в больницу, хотя она была уже восстановлена, а в военный госпиталь, с которым у колхоза установились добрые отношения. Из госпиталя в колхоз приезжали снабженцы — покупали поросят, чтобы подкормить раненых свежим мясом. Они давали рыночную цепу, и Апчара с Анной не возражали, — тем более что мясо предназначалось бойцам. Вместе со снабженцами раза два приезжала диетврач Галина Вальянская, сама отбирала поросят, звала в гости Апчару и Анну. Апчара один раз сама зазвала ее в гости к маме отведать кабардинских кушаний.
— Тут проходила линия фронта. Надо попросить, пусть пришлют саперов с миноискателями, отыщут все снаряды и мины. Могут быть и еще несчастные случаи. — Апчара подгоняла лошадь, чтоб скорей передать мальчика в надежные руки. — Я обязательно на обратном пути заеду в обком. — У нее уже возник план в голове. Анна на бидарке поедет назад в аул, а она останется в городе, попытается попасть на прием к Кулову и переночует у Ирины. Апчара давно не видела Даночку, соскучилась. Завтра Анна приедет навещать сына, и они вместе вернутся в Машуко.
Анна осторожно просовывала руку под одеяльце, в которое завернули ребенка, и проверяла — нет ли крови.
— Я так и знала. Так и знала! — горестно воскликнула она. — Понимаешь, однажды Гошка приносит домой какую-то штуку в желтой обертке: «Мама, положи в огонь, посмотрим, как горит». — «Что это?» — «Не знаю, мальчики дали». Развернула, смотрю — похоже на хозяйственное мыло. Даже обрадовалась. Но очень твердое, топором не расколешь. Отнесла к соседу — инвалиду. И что ты думаешь? Гошка принес мне толовую шашку. Я чуть не умерла со страху.
— Ужас!
— А если бы я положила ее в огонь?
— Толовая шашка не горит. — Апчара с удовольствием продемонстрировала свои военные познания.
— А если бы это была настоящая мина?
— Да, надо немедленно обшарить все закоулки в Машуко…
Госпиталь размещался в корпусах лучшего в округе санатория. Дома утопали в море фруктовых деревьев. Каждое дерево — яблоневое, персиковое, грушевое — словно соревновалось в яркости и красоте с другими. Главный корпус санатория — нарядное двухэтажное здание с широкими лоджиями и балконами фасадом было обращено к дороге, пересекавшей живописнейшую долину, Неподалеку от дома сделали смотровую площадку, окруженную балюстрадой, куда в ясную погоду выходили больные «пить красоту» гор. Хребты, покрытые девственным чинаровым лесом — источником целебного воздуха, уходили под облака. Слева открывался вид на низовья Терека, над берегами которого осенью и зимой плавали рыжие стада туманов. Вблизи корпусов журчал ручей.
Госпиталь был переполнен, но площадки, беседки, аллеи в большом фруктовом саду снимали ощущение тесноты. Каждый, кто уже обрел способность передвигаться, спешил на воздух. Там, в прохладной тени, можно было вспоминать фронт, мечтать, обмениваться новостями, слушать рассказы, песни. Нередко в сад просился и тот, кто не мог ходить. Товарищи или санитары выносили его на руках. Воздух был лучшим лекарством. В теплые вечера на смотровой площадке всегда было полно людей. Иногда там устраивались концерты, выступали артисты местного театра, ансамбля песни и пляски.
Апчара и Анна нашли хирургическое отделение по стрелкам, укрепленным на столбиках, а то просто на деревьях. Апчара хотела разыскать Вальянскую, рассчитывая на ее покровительство. Но и без диетсестры все обошлось как нельзя лучше. Главный хирург немедленно осмотрел мальчика, извлек осколки, обработал раны и перевязал Гошу сам, хотя вполне мог поручить это дело сестре.
— Пустячные ранения. Еще раз на перевязку, и все. — Приглядевшись к обеим женщинам, он безошибочно угадал, кто из них мать ребенка и дальше обращался уже прямо к Анне: — У нас нет детского отделения. Да и надобности оставлять его здесь я не вижу. Дома мальчику будет лучше.
— Большое спасибо. На перевязку мы его привезем. Слава богу, транспорт есть. Да и живем недалеко: машуковские мы. — Это свою бидарку Апчара громко именовала «транспортом».
— А можно увидеть Галину Николаевну? — Апчара была уверена, что диетврач обидится, узнав, что они с Анной уехали, не повидав ее.
— Подождите минуту. Она, видимо, в столовой. — Хирург послал санитарку за Вальянской.
Галина Николаевна не заставила себя ждать долго.
— Апчара, Анна Александровна! Какими судьбами? В гости или по делу? Деньги на ваш счет мы перевели…
— Здравствуйте. — Анна Александровна, еле сдерживая слезы, прижимала к груди забинтованного ребенка.
— Добрый день. Не в гости мы — за помощью. Гошку вот ранило осколками мины. — Апчара рассказала, как было дело.
Галина Николаевна сочувственно посмотрела на ребенка. Мальчик весь горел, — видно, поднялась температура; на лбу выступил пот, белесые волосенки слиплись.
— Ничего, теперь все обойдется. Будет жив-здоров, песни петь будет… У меня сегодня тоже волнения. Подружились мы с одним раненым. Прекрасный парень. Умница, храбрец. Он горел в танке, лишился глаза. На нем живого места нет — латка на латке, по кусочку ему кожу сменили. Нет, правда, я не преувеличиваю. Бедняга так изуродован, что стесняется показаться на людях. «Огородное пугало» — только так себя и зовет, а на фронт рвется — не удержать. Боюсь, как бы не сбежал сам. Сегодня его должны комиссовать. Он, чудак-человек, на свой искусственный глаз больше всего надеется. «Уставлюсь, говорит, стеклянным оком на членов комиссии, заворожу их, загипнотизирую, и — готово!» Боюсь, не поддадутся члены комиссии этому «колдовству». Их история болезни больше «заворожит»… Бедняга… Так я ему сочувствую!.. Ну что же мы стоим? Пойдемте, я угощу вас обедом. Правда, обед больничный, не то что у мамы Апчары, у Хабибы.
— Спасибо, — поблагодарила Апчара Вальянскую. — У меня тут в городе невестка живет… Мы к ней поедем.
— Смотрите. Был бы обед ресторанный, я бы вас уговорила. А то — постный борщ, шрапнельная каша с мясом. Это не еда для председателя колхоза, правда? — Галина Николаевна засмеялась. — Пошли, провожу вас. Вы на чем? На машине?
— Откуда у нас машина? Мы на бидарке. У ворот под горой стоит.
Женщины двинулись вниз. Чтобы попасть на тропу, ведущую к воротам, надо было спуститься ступенек на сто. Через каждые двадцать ступенек — площадка со скамейками. Устал — посиди, отдохни. Поднимаясь, Апчара с Анной с ходу отмахали все сто ступенек, не останавливаясь. Сейчас, успокоившись, они шли медленно, беседуя с диетврачом, разглядывая окружающих. Вдруг Галина Николаевна остановилась, вполголоса сказала:
— Вон мой танкист. Видите? Внизу, справа на скамеечке. Сидит к нам левым боком и поэтому не видит. Левый-то глаз искусственный. Ох, боюсь, не удалось ему «заворожить» комиссию…
Апчара посмотрела на танкиста и вскрикнула, словно ее ужалила змея. Потом она в отчаянии зажала рот обеими руками и замерла. Ноги словно отнялись. В сидевшем на скамейке она узнала Локотоша…
4. ЛОКОТОШ
Он сидел, отрешенно уставившись куда-то в сторону, никого и ничего не замечая, откинувшись на деревянную спинку.
Через секунду, придя в себя, Апчара стремглав понеслась вниз.
Меньше всего на свете Локотош ожидал встречи именно с ней. Услышав свое имя, узнав ее голос, он вздрогнул, вскочил и, как преступник, застигнутый на месте преступления, стал озираться по сторонам, ища, куда бы скрыться. С ужасом увидела Апчара, как мало осталось от прежнего Локотоша. Лицо — точно сшитое из лоскутков, разноцветных, плохо сросшихся. Только здоровый глаз да лоб и брови остались нетронутыми.
— Вот ты где, Локотош! — Апчара уже овладела собой. Она и виду не подала, что испугалась, и жалости не было в ее взгляде, только изумление и упрек. — Хорошо замаскировался!
— Да, маскировка подходящая. — Локотош по-своему истолковал слова Апчары.
— И правда, хорошо: кругом заросли — никто не найдет. — Подошедшая Галина Николаевна хотела помочь Апчаре.
— Неужели ты меня узнала? — Голос был прежний, звучный, красивый. — Правда, поставить в огород меня можно вместо пугала?
Апчара еле сдержала слезы:
— Зачем терзать себя и других? Теперь я понимаю, почему ты не давал о себе знать. — Апчара все-таки заплакала. — Не знала, что ты такой жестокий. К себе — ладно, но других-то мог бы пожалеть. Даже не написал. А ведь я рядом…
Сверху спустилась недоумевающая Анна. Локотош таким образом оказался в окружении трех женщин.
— Боже мой! Не было ни гроша, да вдруг алтын! До сих пор обо мне никто не знал! А теперь целых три женщины. Сдался бы вам в плен, если возьмете. Только, боюсь, испугаетесь. — Локотош крепился изо всех сил.
— Не испугаемся! — Галина Николаевна говорила нарочито весело, стараясь ободрить подполковника. — Селезню красота не нужна, ясно?
Все засмеялись. Раненые, сидевшие и стоявшие поодаль, не без зависти поглядывали на Локотоша.
— Садитесь же, чего мы стоим?
— Сядем, девочки, но не надолго. Больному нужен покой. — Авторитет Галины Николаевны в госпитале был непререкаем. Ее ведь знали и как писательницу. Локотош раза три присутствовал на ее литературных вечерах в большом зале. Вальянская ездила в город, поддерживала связь с местными литераторами, ряды которых в годы войны сильно поредели. Тогда еще никто не предсказывал ей большого будущего, не предполагал, что она станет известной советской писательницей.
Локотош был доволен: Апчара села справа, а правая часть лица пострадала у него меньше. Он искоса, робко поглядывал на девушку. Апчара готова была разрыдаться от горя и сострадания, но держалась безупречно. Вид у нее был такой, будто уродство Локотоша ей безразлично.
— Ну, будет сегодня разговору в «офицерском собрании»! — Локотош искренне повеселел: лицо Апчары не выражало страха и отвращения. — Скажут: «Одни красивые женщины к нему ходят». Уважать будут. Повар добавки сам предложит: «Товарищ подполковник, не желаете ли?..»
Женщины, польщенные, рассмеялись, Галина Николаевна спросила:
— Ну как, не помог глаз? Не заворожил членов комиссии?
— Заворожишь их! — Локотош махнул рукой.
— Я тебе говорила…
— Своим видом я только ужас могу внушить, а они — не пугливые, — грустно пошутил Локотош. Он несколько раз пытался заставить себя написать Апчаре, и даже писал, но потом рвал письма, стыдясь своего безобразия. В конце концов он решил поставить крест на их любви. Зачем такое пугало, больное, беспомощное, молодой и красивой, полной сил женщине? Что, кроме жалости, может она испытывать к нему? Он твердо решил не обнаруживать себя. Как-нибудь вымолит «путевку на фронт» и расквитается с проклятым врагом. «Того, кто лишил тебя глаз, лиши души», — велит пословица. Если в бою падет и он, так и надо: лучше умереть, чем жить, вызывая у людей жалость.
Сегодня комиссия лишила его единственной надежды. Слова председателя звучали, как смертный приговор: «Отвоевался ты, подполковник, восстанавливай народное хозяйство».
— Аннушка, милая, — обратилась Апчара к своему зоотехнику. — Ты садись в бидарку, езжай в Машуко. Гошке ведь в постель нужно. Завтра с кем-нибудь из мальчишек пришли мне бидарку. Пусть подъедет на квартиру к Ирине. Я буду у нее. Поняла?
— Поняла. — Анне давно хотелось уехать, да она не решалась об этом сказать.
Галину Николаевну ждали на кухне. Догадавшись наконец, что у Апчары с подполковником отношения совсем не просто дружеские, она под деликатным предлогом оставила их вдвоем. Апчара и Локотош вдруг замолчали. Локотош понял, что зря полагал, будто в танке, где он горел, сгорела и его любовь к Апчаре. Апчара думала о Доти Кошрокове, о матери. Вот когда она встретилась со своей судьбой, опаленной войной в прямом и переносном смысле!
— В госпитале, кроме тебя, из Нацдивизии никого нет?
— При мне не привозили, — вздохнул Локотош и добавил: — Скоро выпишусь. Уеду.
— Куда?
— Куда глаза глядят. Пристроюсь где-нибудь. Директором конзавода, конечно, не сумею. Не вытяну.
Апчара обомлела: «знает». Локотош продолжал:
— На завод подамся. Там мне подберут подходящую работу.
— А здесь не хочешь остаться? — с трудом выдавила из себя Апчара.
— Здесь? Ни за что! — отрезал Локотош. — Старший конюх из меня не получится, бригадир — тоже. Пусть Доти Кошроков…
— Ты знаешь, что он здесь? — Апчара не дала ему договорить.
— Знаю. И о его продвижении по службе, и об остальном тоже знаю. — Локотош грустно улыбнулся, поглядев на растерявшуюся Апчару. — Госпиталь-то не отрезан от мира, как в свое время. Галина Николаевна, например, все новости в районе знает и всем со мной делится… Она очень хороший, душевный человек. Писательница — ей все интересно: люди, отношения между ними…
Снова наступило молчание.
Апчара наконец, освободилась от оцепенения, перевела дух, точно сбросив с плеч тяжесть скалы, и, как на фронте, первой ринулась вперед:
— Ничего ты не знаешь! И вообще — только о себе думаешь… Я все глаза выплакала, а ты даже весточки о себе подать не захотел. Доти Кошроков тебя вспоминал не раз, и только самыми добрыми словами. Он бы примчался сюда мигом, если бы узнал, что ты здесь. А ты от всех скрылся, ушел в свои переживания, словно за стенами госпиталя не мир, не живые люди, а выжженная пустыня… — У Апчары сорвался голос, она закашлялась. — Когда-то ты клялся в дружбе моему брату Альбияну, а сейчас о нем и не спросил. Не хотел меня видеть — что ж, насильно мил не будешь, но послать привет-то ты мог? Чтобы я просто знала, что жив. А может, ты потому молчал, что услышал обо мне дурное?
— Что ты имеешь в виду?
— Я ведь была на оккупированной территории. Об этом все знают. Кулов мне, правда, сказал: «Забудь об этом». Но у тебя, быть может, другое мнение.
— При чем тут оккупированная территория? Меня самого калмычка выхаживала в тылу у гитлеровцев.
— Почему же тогда я не получила ответа ни на одно из своих писем?
Из невидящего глаза Локотоша выкатилась слеза, он с досадой смахнул ее. Его трясло. С того времени как полуживого его извлекли из танка, отправили в госпиталь и чудом спасли, у Локотоша изменился характер. Он стал вспыльчивым — короткогорлым, как говорят в народе. Он теперь как солома: чуть что — воспламеняется. Раньше ничем у него не выжмешь слезу из глаз — мужчина, горец! — а теперь вот все щеки мокрые. Непрошеные слезы привели подполковника в еще большую ярость.
— «Почему, почему»? — Локотош чуть не взвыл. — Гляди — вот почему! — Резким движением он поднял гимнастерку, рванул нательную рубаху. Апчара увидела латаное-перелатаное тело, едва сросшиеся разноцветные кусочки кожи, соединенные друг с другом розоватыми прожилками. Тело выглядело кошмарным даже по сравнению с лицом. — В чужой шкуре хожу.
— Была бы кость… — И хотела повторить слова, не раз слышанные от матери, но и ее душили слезы. Справившись с волнением, Апчара еле слышно спросила: — Все-таки куда конкретно ты думаешь направиться?
Локотош и сам не знал, куда ехать, и поэтому молчал. Писал матери — ни ответа, ни привета. Хотел, конечно, на фронт — не получилось. А почему? Возвращаются же в строй люди без ступни, почему нельзя без глаза? Нет, не в одном только глазу дело. Обгоревшие кости его обтянуты кожей, а мышц-то не хватает: ходячий скелет, и только. В этом главная причина. Ему нужно длительное лечение, уход, только тогда он станет работоспособным.
— Аллах знает, я не знаю.
— Какой верующий стал! Действительно, душа твоя вывернулась наизнанку. Услышала бы эти слова моя мать — вот обрадовалась бы, — обрела дар речи и Апчара.
— Почему?
Апчара усмехнулась:
— Она обожает верующих.
— Положим, я не больше верю в бога, чем твои Кошроков.
— «Твой Кошроков»! Наслушался сплетен, мужчина называется! «Твой Кошроков»! Он такой же мой, как и твой.
— Замуж не собираешься? — тихо спросил Локотош и натянуто улыбнулся: — В твоем положении мужа можно просто назначить.
— Я так и хочу поступить. — Апчара нисколько не оскорбилась, наоборот — ей стало весело.
— А кандидатура есть?
— Конечно, есть.
— Кто же это?
— Так, один подполковник.
— Интересно. Из руководящих или рядовых?
— Пока не руководящий, но будет руководящим. Обязательно. — Апчара склонилась к Локотошу, тронула его за руку Она больше не смеялась. Лицо ее побледнело, она выглядела измученной.
— Прости, я не хотел тебя обидеть… Прости…
— Я только за тебя выйду замуж. Понимаешь? Только за тебя. И больше ни за кого на свете.
Локотош растерялся. Он не верил своим ушам.
Апчара прижалась к Локотошу, не отпуская его руки.
— Я нисколько не изменилась. Все, как и прежде. Верь. Ты моя судьба, мое будущее.
— Правду говоришь? — У Локотоша все плыло перед глазами. — Если правду — я крылья обрету, полечу птицей.
— А на какое дерево сядешь?
— На то, что растет в вашем яблоневом саду. Хочешь этого?
— Очень.
— А сторож не шуганет меня оттуда?
— Сторожем будешь ты, товарищ подполковник. — Апчаре вдруг стало легко и хорошо, как никогда в жизни. «Товарищ подполковник» ошеломленно смотрел на нее.
— С одним глазом я не укараулю…
— Не надо больше об этом, умоляю тебя. Мы с мамой сделаем все, чтобы ты выздоровел, стал прежним… Я буду тебя… — Апчара хотела сказать «любить», но в последний миг передумала: это магическое слово пусть первым скажет ее жених. — Я буду сама тебя караулить…
— Ведь я люблю тебя давно, ты сама знаешь, — тихо проговорил Локотош. — Но как я могу принять такой дар из твоих рук. Я ведь неполноценный, я человек, уцененный войной…
— Не говори так. В моих глазах война тебя не уценила, в моей душе ты остался прежним… — Апчара понимала, что плакать не надо, но ничего не могла с собой поделать. Дико было видеть беспомощность Локотоша. Сильный, уверенный в себе человек, к которому все обращались за помощью и поддержкой, вдруг стал зависим от других!..
Они не заметили, как с гор спустились сумерки, затянув мглой долину. С низовий тянулись туманы, гасли звезды, окутывая холмы. В аллеях парка кое-где загорелись слабые огоньки. Было уже очень поздно, когда Апчара попрощалась наконец с Локотошем. Она бежала к остановке, боясь опоздать на последний автобус, и кричала, оглядываясь: «Я скоро приеду!» В автобусе, отдышавшись, она задумалась — куда теперь? К Ирине или к Кулову? Пожалуй, в обком. Кулов вечерами сидит долго. А раз он там, Ирина тоже не уйдет домой.
Автобус остановился неподалеку от здания обкома партии. Апчара обрадовалась: окна и в кабинете Кулова, и в приемной, и даже в остальных комнатах ярко светились.
— Можно? — Она просунула голову в дверь приемной.
— Моня, — из-под стола ответила маленькая Даночка, не обращая на вошедшую ни малейшего внимания. Стоя на четвереньках, девочка сосредоточенно рисовала что-то на большом листе бумаги, разложенном под столом.
— Даночка, а где мама? — спросила Апчара.
— Там. — Даночка карандашом показала на дверь, обитую дерматином. В эту минуту оттуда вышла Ирина. Увидев Апчару, она даже вскрикнула от радости. Ирина усадила гостью на стул, сама села напротив, как это делал Кулов с наиболее уважаемыми посетителями.
— Ну как ты? От Альбияна что-нибудь есть? Мы давно ничего не получали. Мама ужасно волнуется.
— Две недели назад пришло последнее письмо. Они так быстро наступают, что и писать некогда. Почта же во втором эшелоне, — Ирина улыбалась, глядя на Апчару, радуясь, что видит ее. Она очень любила золовку, дружила с ней, как с родной сестрой. — Ты, наверное, сунулась ко мне, а там дверь заперта, верное, окно? Возьми Даночку, поезжайте и ждите меня.
— Я хотела к Зулькарнею. — Апчара глянула на массивную дверь, которую впервые со страхом переступила, когда отправлялась на фронт с делегацией.
— Его нет. Это я там убираюсь. Потому и свет горит. Кулов уехал провожать Доти Кошрокова.
— Кого? — Апчара от неожиданности вскочила со стула.
— Доти уезжает на фронт, звонил такой радостный.
— А говорил — отвоевался. Куда же его с палкой?.. — В Апчаре боролись противоречивые чувства: с одной стороны, отъезд Доти развязывал ей руки, с другой, было страшно за комиссара. — Я пойду в Машуко, не останусь. Потом приеду к тебе и расскажу кое-что интересное. Очень интересное.
— А сейчас нельзя? — Ирину разбирало любопытство.
— Долго рассказывать. А если коротко, выйдет неинтересно.
— Куда же ты поедешь ночью, в туман? Ты погляди в окно… — Ирина не хотела отпускать золовку.
— Не уговаривай меня. Я должна ехать. Буду сидеть в правлении колхоза у телефона. Он обязательно мне позвонит. Я хоть по телефону с ним прощусь.
Ирина поняла, что Апчару не удержишь.
— Тогда подожди. Я упрошу кого-нибудь, дадут машину. — Ирина кому-то позвонила и быстро договорилась.
— До свидания, Даночка. — Апчаре пришлось забраться под стол к племяннице, чтобы поцеловать ее. Девочка по-прежнему увлеченно рисовала и даже не заметила, как ее мама побежала провожать тетю Апу. Апчара и Ирина спустились по широкой лестнице, вышли на улицу.
— Если б ты знала, кого я встретила сегодня! — Апчара не чувствовала холода. Радость наполняла ее душу, вытесняя тревогу за комиссара. — Никогда не догадаешься!
— Я и гадать не буду. Ты же мотаешься целыми днями бог знает где. Мало ли кого можно встретить…
— Это особенная встреча. — Перед ее глазами встал Локотош с обезображенным лицом, костлявыми руками…
— Потом все расскажу. Специально приеду.
— Я подожду… А как твои свиньи?
— Процветают. Аннушка все взяла на себя. Оправдала зоотехник мои надежды, дай ей бог здоровья. Сынишку ее ранило сегодня осколком мины. Слава богу, обошлось…
— Вот твоя машина. — Апчара, поздоровавшись с водителем, забралась на заднее сиденье «виллиса».
— Привет маме! — услышала она голос Ирины Федоровны, и машина тут же рванулась вперед.
5. ПРОВОДЫ
От восторга Нарчо не знал, куда себя девать. Мальчишки-сверстники потеряли покой, завидуя товарищу. Кто-то из них в сердцах даже воскликнул: «Везет Нарчо — ни матери, ни отца, никто не помешает идти на фронт!» Айтек подарил ему маленький «дамский» пистолетик. «Настоящий», — восхищались мальчишки. Нарчо принял подарок с благодарностью; комиссар пока безоружен, надо его охранять.
Приказ ГлавПУРа застал Кошрокова врасплох. Он, правда, ходил в армейском обмундировании, но пришлось срочно вновь прилаживать нарукавные нашивки, погоны, воинские знаки различии. Шифровка пришла в обком. Доти даже не поверил Зулькарнею Кулову, когда тот сказал по телефону: «Твоя мечта сбылась, догоняй свою дивизию».
На сборы давались сутки. Кошрокову этого было вполне достаточно. Только вот Апчара… Как бы они с Хабибой не подумали, что он легкомысленный человек: сделал девушке предложение, а сам уезжает. Он-то ведь не знал, что уедет… Надо добраться до Машуко, все объяснить. Доти пытался дозвониться Апчаре, но не застал ее в правлении: ему сказали, что она уехала в город, повезла раненого мальчика в госпиталь.
Машина Кулова подкатила к подъезду, когда комиссар давал последние распоряжения Айтеку, оставшемуся вместо него на конзаводе. Надо было попросить у Оришева-старшего его знаменитого жеребца, чтобы покрыть кобылиц кабардинской породы. Доти в окно увидел Кулова и подтянулся, словно встречал командующего армией или члена Военного совета. Кстати, Кулов короткое время действительно был членом Военного совета армии, державшей оборону в предгорьях республики.
После взаимных приветствий Кулов извлек из нагрудного кармана бумагу и протянул ее комиссару:
— На, маловер, читай сам.
Никто не знал, что повлияло на судьбу Доти Матовича. Кулов полагал, что комиссар добился своего звонками в ПУР. Доти Матович подозревал, что ему помог Кулов, и хотел уже благодарить его за это. На самом деле все произошло иначе. Антону Федоровичу Кубанцеву снова предложили должность комдива, и он попросил в заместители Кошрокова.
Доти взял бумагу. Всего одна фраза на машинке… Ему предписывалось немедленно прибыть в ГлавПУР для получения назначения в действующую армию.
— Ты что, не рад? — Кулов внимательно смотрел на Доти. — Помнишь, ты говорил: «Чем дальше едешь по реке, тем выше поднимаешься?»
— Это не мои слова. Это Нарчо сказал. Я лишь добавил «…тем ближе оказываешься к вершине, где зарождается река, откуда она начинает свой путь»… Я очень, очень рад и очень благодарен тебе за твои хлопоты, заботы обо мне. Поверь — я не обману твоих ожиданий. Шаг к заветной цели, к победе, я сделаю, а если упаду… то упаду головой вперед!
— От тебя я никак не ожидал таких слов. Ты же завороженный! — Зулькарней Увжукович старался внушить Доти бодрость, уверенность в себе. — А вот для меня эта шифровка — прямо беда. Все мои планы летят вверх тормашками. Конференцию мы опять перенесем. Но бог с ней, с конференцией. А вот то, что целый район без руководства… Хоть сам садись и работай за всех. Где взять людей? Я даже распорядился поискать по госпиталям, может, там кого-то отыщем. И знаешь, одного отыскали. Это просто удача.
— Кого же? — странное предчувствие шевельнулось в душе Доти Матовича.
— Локотоша. Его, оказывается, сшили из кусочков. В танке горел.
— Какого Локотоша? Бывшего замкомандира полка?
— Да, а впоследствии — руководителя Чопракской обороны. Только он еще невероятно слаб.
Доти вздохнул. Кулов точно угадал его мысли:
— Жаль, не везет тебе с сердечными делами. И свадьбу придется отложить, как нашу партконференцию.
— С одной существенной разницей, — овладев собой, тоже шутливо откликнулся Доти. — Переносишь партконференцию — знаешь, на какой день. Переносишь свадьбу — тут уж бабушка надвое сказала: то ли будет, то ли нет…
— Апчара — девушка серьезная. Дождется, если обещала. Ну а если нет — ничего страшного. Невест у нас — хоть пруд пруди. Были бы женихи. Голова цела — шапка найдется.
— Одно условие: чтобы голова была цела.
— Тебя, кажется, направляют в Прибалтику. — Кулов переменил тему.
— Откуда ты знаешь?
— Говорил по «ВЧ», выяснил.
— Значит, буду доколачивать Курляндскую группировку, молотить ее, как мешок кукурузных початков?
— Видимо, да. Бери палку побольше.
Доти посмотрел на свою спутницу, приставленную к стенке.
— Нет, ее брошу, а то примут за калеку… Ты-то сам, наверное, рад был бы повоевать?
— Это точно.
То еле уловимое раздражение, которое осталось у Кулова после ночного разговора с комиссаром в обкоме и которое хорошо почувствовал сам комиссар, теперь бесследно исчезло. На прощание Кулов крепко, по-мужски обнял Доти.
— Напиши. Как только приедешь в Москву, позвони. Объясни, хоть намеками, как у тебя все складывается. Я пойму.
— Обязательно, Зулькарней Увжукович. Обязательно. Спасибо тебе за доверие. Не вышло нам поработать вместе — не наша вина. Зов воины громче любой трубы. Ну, будь.
На следующий день Доти поехал к Апчаре сказать, что свадьбу им придется отложить. Нарчо в последний раз гнал линейку, воображая, что уже сидит в тачанке. На голове мальчика красовалась кубанка со звездой, на плечах — кавалерийские погоны с эмблемой. Не хватало только сапог. Он лихо подкатил к воротам Апчары.
Дома оказалась только Хабиба. Она развешивала кукурузные початки под карнизом дома, чтобы быстрей просушить их. Не ведая о различии между гранатой, бомбой и миной, Хабиба вещала о случившемся с маленьким Гошкой.
— Что дети смыслят в бомбах? — спрашивала она и сама же отвечала: — Ничего они не смыслят! Аллах защитил мальчика, пожалел его многострадальную мать.
— Сильно ранило мальчика? — спросил Доти.
— Не знаю, мои старший сын. Апчара, бледная, толком ничего не успев узнать, села в бидарку и укатила. И сейчас жду. Услышала стук копыт — думала: наконец-то она. Оказалось, это ты. Заходи, мой старший сын, подожди ее.
— Некогда, Хабиба. В дороге я. Заехал попрощаться с тобой и с ней.
— Попрощаться? — Хабиба всплеснула руками. — Далеко?
— На фронт.
Хабиба потеряла дар речи. Совсем недавно приезжал свататься к ее дочери, а теперь едет на фронт.
— Как это? Ты же не собирался воевать!
— Не собирался, а позвали. Но все остается в силе. Покончим с фашистами, я снова к вам приеду, если не раздумаете. Правда, Апчара ответа мне еще не дала, но я верю в свою звезду.
— Я свое слово назад не возьму. И Апчаре не позволю нарушить материнское обещание.
— Это я и хотел услышать. Спасибо, Хабиба.
— На бога полагаюсь, после бога на тебя… Что ж, мой большой сын, и в дом не зайдешь?..
— Не могу: на поезд опоздаем. Прощай! — Доти подошел к Хабибе, одной рукой приобнял ее худые плечи, взглянул в темное, изборожденное глубокими морщинами лицо. Садясь в линейку, Доти оглянулся и, стараясь придать голосу бодрость, крикнул: — Ждите меня вместе с Альбияном!
— Да повторит бог твои слова! — ответила Хабиба. Ей вдруг вспомнился недавно виденный сон. В этом сне Доти Кошроков расхаживал среди мясных туш, предлагая их купить, а люди проходили мимо, отказывались. «Плохой сон, — подумала она, — не вернется Доти с войны»…
Топот копыт и стук колес еще долго звучали в ушах Хабибы, глядевшей вслед линейке. Доти ни разу не оглянулся. Это тоже был худой признак, а она верила приметам, снам, гадала на фасолинах И, что удивительно, в своих предсказаниях, вернее, предчувствиях редко ошибалась.
Проводив Доти, Хабиба вернулась к кукурузным початкам. Но работа валилась у нее из рук. Уже к вечеру она разожгла огонь в очаге, стала стряпать, и тут появилась Апчара.
— Как ты здесь без меня? Проголодалась я — солому готова жевать. О Доти Матовиче ничего не слышно? — Хабиба сделала вид, будто не видит и не слышит дочери. Обиделась…
Апчара бросила пальто и сумку на стул, сняла платок с головы. Она вернулась в Машуко еще накануне, но ночевала у Курацы; подруги шептались до самого утра. Кураца, конечно, одобрила решение Апчары, обещала «уломать маму».
— Можешь поздравить меня: я выхожу замуж. — Апчара точно выстрелила в затылок матери, сидевшей у очага.
— Что трещишь, как сырые дрова в костре? Он уже уехал. Его теперь и птица не догонит. — Хабиба наконец оглянулась. — Заезжал прощаться, бедняга. А ты носишься — хвост трубой — повесть где. Сказал: своих слов назад не берет, свадьбу откладывает до окончания войны. И Альбиян, да убережет его бог, к тому времени найдет дорогу к родному очагу.
— А я не за того выхожу замуж.
— За кого же?
— Угадан.
— Не за Питу же Гергова?
— Сказала тоже: за Питу Гергова! — Апчара даже обиделась. — Я выхожу замуж за Локотоша. Помнишь Чопракскую оборону? Бекан его выходил на мельнице вместе с Данизат.
— Как не помнить? Помню. Потом он уехал на фронт. Я уже тогда знала, что между вами что-то есть.
— Все-то ты помнишь… За него я и выхожу замуж. Он сейчас в госпитале, но скоро выпишется. Слаб невероятно. Кожа да кости. Кожа чужая. Одного глаза тоже нет.
— Что мелешь? Как это — «кожа чужая»?
— Он горел в танке во время боя. Друзья отдали ему по кусочку своей кожи, чтобы залатать обгоревшие места. Ну а у людей цвет кожи не всегда одинаковый. Вот он и получился неодноцветный…
— Как рябой теленок? — изумилась Хабиба.
— Не совсем, но вроде этого. В армии-то у нас все цвета кожи есть… Надо его подкормить, восстановить его силы.
— О, аллах, я уже не человек, а старая калоша: о замужестве родной дочери узнаю последней. — Хабиба чуть не разрыдалась, но Апчара вовремя кинулась к матери, обняла ее, прижалась щекой. Обе тихо заплакали.
— Война его покалечила. Война. Он не виноват.
— А Доти? Как мне его жалко. Такой душевный человек. И оба глаза целы, — подвывала Хабиба. — Чем залатанный жених лучше? И как ты не пожалела благороднейшего Доти?
Апчара неожиданно рассердилась.
— А Локотош? Почему ты его не жалеешь? Разве он этого не заслужил? Он думает, что у него вместе с кожей сгорело все, что он самый несчастный человек на свете. Я хочу, чтоб он обрел счастье и был вознагражден за свои страдания. — У Апчары больше не было сил — голос ее дрогнул, она с плачем рухнула на кровать и долго не могла успокоиться.
— Ты и себе голова, и колхозу голова. Решай, — сдалась Хабиба. Взяв ведро, она пошла к арыку — месту слез и размышлений. На берегу журчащей речки и плакалось слаще, свободней, и думалось лучше. Речка, журча и густых зарослях шиповника, уносила тревоги, душевное смятение, обиды. Хабиба, обретя у арыка спокойствие, всегда возвращалась домой обновленной — словно душу омыла в прохладных струях.
6. СВАДЬБА «ПО-ПОЛЕВОМУ»
События шли положенным чередом. Состоялась районная партийная конференция, за ней — комсомольская. Апчара, как и предполагалось, стала секретарем райкома комсомола. Однако в райцентр она пока не переезжала: жилья подходящего там не было, да и как можно было оставить мать одну… Прежде она ездила на бидарке, теперь раскатывала на линейке. Зато первый секретарь райкома партии Батырбек Оришев стал обладателем «виллиса».
Кураца, ныне председатель колхоза «Псыпо», по-прежнему дружила с Апчарой. Посоветовавшись, подруги решили привезти Локотоша «на откорм» в дом к Апчаре, поселить его в комнате Альбияна, окружить заботой, вниманием. Поправится, кости обрастут мясом, посветлеют швы на лице, а главное — привыкнет к нему Хабиба, — можно будет сыграть свадьбу. Не шумную, не многолюдную, но все-таки свадьбу, без которой обычай не разрешает начинать семенную жизнь.
Против этого Хабиба не возражала. Что аллах решил, тому и быть. И вдруг… Развернули утром газету, — а там портрет в черной рамке и сообщение:
«В боях за Родину геройской смертью погиб верный сын партии и народа Доти Матович Кошроков…»
— Отложим пока переезд Локотоша. Попросим Галину Николаевну положить его в отдельную палату. Будем возить ему еду. Наберется сил — сыграем свадьбу, как на фронте говорят — полевую.
Печальная весть как гром обрушилась на Хабибу. Она горевала так, словно погиб ее родной сын. Она и называла его сыном, и теперь причитала и плакала за себя и за мать Доти, которой у комиссара давно не было. Ей все приходил в голову этот кошмарный сон: Доти, туши мяса… Увы, предчувствие ее не обмануло. Хабибу охватила дрожь: вдруг то же самое случится с Альбияном? Нет, она этого не вынесет. Мать, задыхаясь от слез, пошла к своему спасительному арыку…
Апчара теперь постоянно приезжала в госпиталь. Локотошу отвели небольшой, но отдельный закуток, где помещались кровать, табурет и тумба. Усиленное питание, да еще и на научной основе, дало себя знать.
— На убой меня кормите. Я же не утка и не селезень, — шутил Локотош, настроение которого с того дня, как они встретились с Апчарой, совершенно изменилось. Понемногу он и сам начинал верить в то, что еще может пригодиться людям. Голова цела, руки-ноги целы. Рассудок, кажется, не помутился.
А лицо… Ну что ж? Апчара ведь привыкла, глядишь, и остальные привыкнут.
Местная газета с траурным сообщенном попала ему в руки. «Он этого хотел, — подумал Локотош, вспомнив бои летом сорок второго года. — Жаль, незаурядный был человек, умный, одаренный, к тому же еще и добрый».
Приехала Апчара с сумками.
— Читала про Доти Матовича?..
— Да, пусть будет ему земля пухом… Все потрясены: ведь он так недолго провоевал. А как его тянуло на фронт…
— Он искал смерти, оттого и тянуло.
Апчара кивала головой в знак согласия. Но то, что Доти Матович хотел жить, она знала лучше всех.
Кончался сорок четвертый год. Локотоша должны были выписать со дня на день. Апчара назначила «шао ищиж» — день торжественного возвращения жениха в дом родителей. И тут Локотошем заинтересовались партийные инстанции. Вместе с кадровиком обкома партии, обаятельным, светловолосым молодым человеком, к нему приехал Батырбек Оришев.
— Мы явились тебя сватать, — шутливо заговорил кадровик. — Невесту подобрали, с родителями договорились.
Локотош был сбит с толку. Он, конечно, решил, что это все — выдумки Апчары. Какая еще может быть невеста?
— Я согласен! — улыбнулся он.
— Смотри! Какое нам с тобой доверие! — Кадровик лукаво глянул на молчаливого Батырбека. — Мы еще не назвали имени невесты, а он уже соглашается. А вдруг мы тебе старуху предлагаем? Ты бы хоть из приличия спросил: «На ком жените?»
— Ты так говоришь, — заговорил Батырбек своим низким голосом, — любого с толку собьешь.
— Говори по-человечески. Назови хоть имя «невесты».
— О, невеста именитая, знатного происхождения. Первому встречному не отдала бы свое сердце. А зовут ее: должность председателя Чопракского райисполкома.
Локотош совсем растерялся:
— Как должность?
— А вот так. Руководство обкома партии поручило секретарю райкома товарищу Оришеву и мне предложить тебе руководящую должность. Ты ведь уже сказал: «согласен». Насколько я знаю, фронтовики своих слов назад не берут. И мы с Оришевым партизаны, мы тоже слов на ветер не бросаем.
— Признаться, я не о той невесте подумал.
— Вопрос о другой невесте не снимается с повестки дня. Отдел, который я имею честь возглавлять, хотел бы заниматься подбором и настоящих невест. Но это для нас запретная зона.
— Такое «сватовство» — огромное доверие, — начал Локотош. — Но ведь военный, кадровый офицер…
— Хочешь сказать: опыта нет? — вступил в разговор секретарь райкома партии. — Опыт — дело наживное. У меня его тоже нет. С опытом не рождаются. Будем работать вместе, рука об руку. Район я знаю давно. Большой, сложный. Всего с месяц пробыл у нас Доти Матович, а успел столько полезного сделать. Тоже, между прочим, военный был.
— Значит, сваты докладывают товарищу Кутову: «жених» согласен, назначай день свадьбы. Так? — вмешался кадровик.
— Прибавьте к этим словам много благодарности и обещание: «Чопракское укрепленное ущелье» выстоит при любых трудностях — Локотош воодушевился от сознания того, что он нужен, что ему доверяют большое, важное дело.
Они распрощались.
Вечером приехала Апчара вместе с Галиной Николаевной. Они пошли в палату к подполковнику. Про «сватовство» им уже было известно. Кадровик, уходя из госпиталя, попросил диетврача: «Усильте питание, волчьими сердцами в ореховом соусе кормите председателя райисполкома, иначе потом он вам припомнит ваши кислые щи».
Подойдя к палате, Апчара громко спросила:
— Галина Николаевна, почему на двери нет таблички?
— Какой таблички?
— «Председатель райисполкома».
Обе женщины весело рассмеялись.
— Это наше упущение. Виноваты. Исправимся.
Втиснувшись в комнатушку, обе принялись наперебой поздравлять Локотоша.
— Хватит глумиться над бедным человеком, — отшучивался счастливый, радостный Локотош. Все происходящее казалось ему сном. Он все время боялся проснуться.
— Ну уж не прибедняйся, — лукаво усмехалась Галина Николаевна. Ты теперь — власть. Твой предшественник, я хорошо помню, гоголем ходил.
— И плохо кончил.
— Не знал меры. Умна та власть, что ограничивает себя. Та, что творит и дозволенное и недозволенное, шею сломает.
— Галинушка! — С благодарностью посмотрел на Вальянскую Локотош. — Сколько ты для меня сделала! Я в долгу у тебя, поверь, не останусь.
— Смешно! Председатель райисполкома в долгу перед диетврачом! Ничего, хоть госпиталь на твое обеспечение переведем, но кое-что с твоего назначения, как говорят в Одессе, будем иметь. Ладно, я пошла. Ужин скоро.
— Галина Николаевна, не забудь, ты обещала быть, — забеспокоилась Апчара. — Я за тобой приеду…
— Конечно, не забуду. Как я могу забыть?..
Вальянская ушла. Апчара и Локотош остались вдвоем.
— Знаешь, дорогой, — Апчара впервые произнесла это слово, — Нарчо, мальчик, что поехал с комиссаром на фронт, прислал письмо своей приемной матери, описывает подробности гибели Доти Матовича.
Судя по рассказу Апчары, Кошроков и Нарчо угодили в самое пекло. В ГлавПУРе Доти Матовичу сказали: «Учитывая, что у вас есть опыт форсирования водных преград, мы передумали и решили послать вас не в кавдивизию, а на Ленинградский фронт. Там идут ожесточенные бои. Отправляйтесь немедленно. Вместе с моряками Балтфлота вам надлежит высадиться на острове Сааремаа. Остров превращен гитлеровцами в опорный пункт, прикрывающий вход в Рижский залив».
Доти Кошроков и Нарчо прибыли на Ленинградский фронт. Погрузка войск на десантные баржи проходила ночью. Шел снег, с моря дул пронизывающий ветер. На кораблях не зажигали огней, все делалось в кромешной темноте, почти на ощупь. Сбылась мечта Нарчо. Он увидел море, военные корабли, матросов, береговую артиллерию, прожектора. На рассвете началась мощная артподготовка. Казалось, остров Сааремаа вот-вот уйдет на морское дно, такая лавина разящего металла обрушилась на него. Артподготовка продолжалась, когда в бой вступила авиация. Десантные баржи под охраной сторожевых кораблей двинулись к берегам острова.
Когда десантники приблизились к Сааремаа, а артиллерия, корабельная и береговая, перенесла огонь в глубину острова, десантники бросились в ледяную воду. Противник, вылезший из укрытий, встретил их ураганным огнем. Завязался бой. Доти Матович с трудом, но выбрался на песчаный откос. Нарчо не отходил от него ни на шаг. Гитлеровцы не раз пытались сбросить десантников в морс, но на помощь нашим морякам приходили сторожевые корабли; катера выстраивались вблизи берега и обрушивали сокрушительный огонь на противника, заставляя его отойти в глубь острова. На глазах Нарчо пошел ко дну вражеский миноносец. Другой, уже пробитый, застилал горизонт черным дымом.
Зрелище гибнущих вражеских кораблей вызвало прилив новых сил у бойцов. Доти Матович встал, крикнул: «Вперед!» И сам с трудом двинулся по песку. Вокруг раздалось крепнущее «ура!». Доти остановился, оперся на палку. Нарчо подумал, что его комиссар переводит дух, но он вдруг зашатался и рухнул на землю. Шинель его мгновенно взмокла от крови, покраснел песок.
«Санитара зови», — прошептал он Нарчо.
Кошрокову сделали перевязку, погрузили на катер и вместе с Нарчо отравили в армейский госпиталь. До берега оставалось уже немного, когда Доти Матовичу стало совсем худо. Он истекал кровью. Пошарив в нагрудном кармане, комиссар извлек оттуда запечатанное письмо, прохрипев: «Отправь…» Нарчо увидел, что письмо насквозь пропиталось кровью, адреса на нем было не разобрать. Он спросил: «Кому это?» Доти Матович не отвечал… В голове у него шумело. Ему чудилось, что он лежит на дороге, идущей через ущелье, а мимо движутся танки. Слева высится скала, на ней под самым облаками высечен магический рисунок Куни. Зря Нарчо уверял, будто рисунок зарос мхом и плохо виден… Рядом с ним кто-то начертал имя самого Доти. Или ему это только кажется? Гора справа совсем черная. Она увеличивается на глазах. Высоко вверху светится рисунок Куни и имя Доти. Спросить бы Нарчо: почему он не перерисует то, что высекла Куни? Вдруг на скале Доти явственно увидел Апчару, зовущую его куда-то в глубины ущелья. Он крикнул: «Апчара, я вижу тебя, иду…» В ответ послышались рыдания Нарчо. «Ничего, ординарец, дорога на Берлин трудная, еще не один скалолаз сорвется в пропасть. Но ты дойдешь». Доти не произнес эти слова, но ему казалось, что он разговаривает с мальчиком. Губы одеревенели, не размыкаются. Свет над ущельем тускнеет, затихает грохот реки. Всхлипывания Нарчо сливаются с шумом потока. Черная гора вплотную прижимается к светлом.
Роду Кошроковых суждено было прерваться на Доти Матовиче. Война грохотала на море, на суше и в небе. Апчара и Локотош, сидя в крошечной палате, чувствовали себя так, словно нарушили клятву дружбы, которую дали комиссару…
— Его нет, а мы свадьбу справлять собираемся, — грустно проговорил Локотош.
— Жизнь, милый. Самый близкий человек умирает, за ним и то в могилу не идут, остаются жить, ждут своего часа…
— Письмо, наверное, он тебе написал.
— Не знаю…
Через день в госпиталь за шао — женихом — приехал Айтек и увез Локотоша на свадьбу, которую справедливо назвали «полевой». Хабиба заявила: «Пока не увижу живым моего Альбияна, никаких торжественных обрядов не будет». Но вечерника получилась шумная. Айтек, взявший на себя роль главного распорядителя, был великолепен — изобретателен, остроумен. Анна очаровала гостей своим чудесным голосом, весь вечер она распевала фронтовые и русские народные песни, плясала — словом, была счастлива чужим счастьем. Ее уже приняли в колхоз, Гошу определили в детским сад, и он теперь разговаривал на забавном кабардино-русском языке.
— Далеко пойдет. На двух языках одновременно говорить умеет! — смешил Айтек Анну, стараясь отвлечь ее от грустных дум о Каскуле, отбывающем наказание в лагере.
За весь вечер Хабиба не провозгласила ни одного тоста. В разгар веселья она незаметно вышла из дома и направилась по тропинке к арыку. Стояла под грушей, зацветшей во второй раз от безоблачных осенних дней, глядела на обманутые последним теплом белые лепестки и жалела, что их побьет мороз раньше, чем успеет одарить людей плодами цвета зрелой дыни; слушала тихое журчанье воды. Живым — жить, думала мать. Перед глазами старой Хабибы с незапятнанным светлым лицом, неотступно стоял незабвенным «большой сын» Доти Кошроков, с судьбой которого она так хотела связать судьбу своем дочери.
Перевод автора
1973—1978