Долина Иссы — страница 11 из 51

панталоны с кружевами. В другом шкафу, стенном, среди паутины и пожелтевших бумаг он раскопал том трагедий Шекспира и проводил с ним много времени на газоне, с самого краю, где у зеленой стены кустов пахло мхом и чабером. Кроме него этот уголок облюбовали большие рыжие муравьи, и порой он яростно тер одну ногу о другую — кусались они больно. В просвете между верхушками елей дрожало пространство, за маленькими телегами по ту сторону долины тянулись клубы пыли. В книге люди в доспехах или коротких одеждах (голые у них эти ноги или на них такие обтягивающие штаны?) скрещивали мечи, падали, пронзенные кинжалами, от страниц с ржавыми пятнами тянуло затхлостью. Томаш водил пальцем по рядкам бутов, но, хотя написано было по-польски, к книге охладел и решил, что речь в ней идет о каких-то взрослых делах.

Больше радости приносили ему книги о путешествиях. В них голые негры с луками стояли в тростниковых лодках или тащили на веревках гиппопотама — такого же, как в естественной истории. Их тела были испещрены полосами, и Томаш размышлял, действительно у них вся кожа в линиях, или это только так нарисовано. Ему часто снилось, что он плывет с неграми по все более труднодоступным заливам среди папирусов выше человеческого роста и строит там деревню, в которую никогда не попадет никто чужой. Он прочитал две такие книги, благо написанные по-польски (собственно, по ним он и научился читать — так они его увлекли), и тогда начался совершенно новый период.

Для луков Томаш выбирал лещину, но не ту, что растет на солнце: она большей частью кривая. Он заползал в тень под кустами, где нет травы — лишь груды спутанного сушняка, а в них шмыгают корольки со своим тревожным «чик-чик-чик». Лещина там тянется вверх, чтобы выглянуть на свет, и такие прутья — совершенно прямые, без веточек — подходят лучше всего. В таком темном гроте Томаш устроил и тайник, где хранил оружие.

К стрелам он прибивал индюшачьи перья, чтобы лучше летали, и ходил с ними на охоту, а дичь придумывал сам — например, ею мог быть круглый куст крыжовника. Он подолгу просиживал на мостках, построенных, чтобы набирать в лейку воду из пруда — не Черного, а другого, между флигелем, садом и фольварковыми постройками. Он представлял себе, что плывет, и стрелял в уток; раз это привело к расследованию: одну утку нашли на середине мертвой, но Томаш не признался. Впрочем, возможно, она умерла и по другой причине. Индейцы охотятся на рыбу с луком, поэтому он высматривал рыбу на речном мелководье (чтобы не потерять стрелу), но та всегда вовремя ускользала.

В слякотные дни, сидя за столом, намертво прибитым к крыльцу, он рисовал мечи, копья и удочки. Здесь стоит обратить внимание на одну черту его характера. Однажды он начал рисовать луки, но вдруг остановился и порвал бумагу. Луки он любил, и как-то ему пришло в голову, что любимый предмет не надо изображать, что он должен остаться в тайне.

Раз бабушка Мися взяла его с собой на чердак и показала сундук, доверху набитый всяким старьем. Там были и обложки! И Томаш наткнулся на приключения мальчика, который пробрался на корабль и плыл в трюме, где пищей его были сухари, а серьезная опасность грозила со стороны крыс. Воду он нашел в бочках — сладкую воду.[21] Значит, она была с сахаром? Томаш так это себе представлял и этим объяснял радость мальчика, когда тому удалось просверлить в бочонке дырку.

О прочитанных историях особенно хорошо думалось в уборной. К ней вела тропинка под нависшими кустами смородины. Дверь запиралась изнутри на крючок, и через вырезанное в ней сердечко можно было наблюдать, кто туда направляется. Сквозь щели просвечивало солнце, а вокруг звенела неумолкающая музыка мух, пчел и шмелей. Иногда мохнатый шмель, тяжело гудя, пролетал сзади над ямой, вонь из которой Томаш втягивал с наслаждением. По углам плели свои сети пауки. На поперечной балке виднелись стеариновые потеки от прилеплявшихся сюда свечей. В боковых стенках тоже были щели, но сквозь них не было видно ничего, кроме листьев черной бузины.

Если через сердечко в двери Томаш замечал промелькнувшую Антонину, он прерывал свои раздумья и быстро застегивал штаны. На другом конце тропинки у помойной ямы Антонина резала кур. Она выпячивала и сжимала губы, готовясь к удару секачом и укладывая куру на пенек; та — испуганная, но в меру, — наверное, размышляла, что из всего этого выйдет, или не думала ничего. Сверкал секач, лицо Антонины искажалось, словно от боли (но в то же время как будто улыбалось), а дальше — хлопанье и подскакивание пернатого комка на земле. Томаша тогда пробирал озноб — ради этого он и приходил. Однажды это произошло действительно необычным образом. Петух — огромный, со взъерошенными, отливающими золотом перьями — взлетел уже без головы, неся перед собой красный обрубок шеи. Этот безгласный полет стоил открытого от изумления рта Антонины и как бы одобрения, потому что петух упал, лишь ударившись о ствол липы.

Теперь Томаш реже ходил на реку с удочкой и реже бегал к Акулонисам — может, из-за Магдалены, а может, из-за книг. Уединенные места на берегу Иссы стали казаться ему опасными. Что до охоты с луком, то ему как-то не хотелось разделять ее ни с кем из детей: его бы сразу засмеяли — то ли дело серьезные занятия вроде рыбалки или вырезания ивовых дудочек. А еще он предпочитал, чтобы никто не видел некоторых его игр, слишком ребяческих для большого мальчика: он расставлял две армии из воткнутых в песок палочек и сражался то за одну, то за другую, атакуя солдат противника артиллерией из камней.

XX

В начале зимы из Дерпта в Эстонии приехала бабка Дильбинова. Комната, которую она заняла, очень привлекала Томаша. Ненамного выше его ростом, розовощекая, бабка была полной противоположностью бабушки Миси: обо всем хлопотала, штопала Томашу носки и штаны, устраивала ему уроки и экзаменовала по Закону Божию. Но важнее всего была ее несхожесть с остальными. Бабка курила сигареты с длинным мундштуком — научили ее этому, как она сама говорила, невзгоды, а сигареты помогали немного успокоиться. Из сундука, который она с собой привезла, можно было вынуть плоский ящик, и тогда открывался доступ к жестяным и деревянным шкатулочкам, к мешочкам, перевязанным ленточками, к разным маленьким вещицам, тщательно завернутым в газету. Обряд раскладывания содержимого сундука совершался нечасто, сохраняя свой праздничный характер. В такие дни Томашу всегда доставался какой-нибудь подарок, например, брусок настоящей китайской туши. Бабка объяснила, для чего она служит, но его восхищали прежде всего форма, чернота и острота углов.

Никогда прежде не узнавал он о мире так много нового, как теперь. Бабка провела молодость в Риге и рассказывала ему о прогулках в Майоренгоф:[22] о купании в настоящем море, о том, как однажды ее чуть не смыла волна, о своем отце, прадеде Томаша, докторе Риттере, который лечил детей бесплатно, если их родители были бедными; о том, как его любили и каким считали балагуром, поскольку он часто выкидывал разные невинные штучки: переодевался, строил забавные гримасы, и однажды ее мать даже бросила ему в шляпу монетку, решив, что это нищий — так хорошо он изменил внешность. Услышал Томаш и о театре, об опере: на сцену, покачиваясь, выплывал лебедь, и можно было поклясться, что его действительно несет вода. Бабка произносила имя певицы — Аделина Патти[23] — и вздыхала. Вздыхала она и при воспоминании о вечерах в Риге, где собиралось много молодежи: они играли, пели, ставили живые картины. А еще деревня — поместье Имброды[24] близ Динабурга, принадлежавшее Молям, семье ее матери. И, стало быть, путешествия в карете через полные разбойников леса; одинокие постоялые дворы, чьи хозяева были с разбойниками в сговоре; кровать-гильотина, балдахин которой ночью падал и убивал постояльца, а кровать с телом опускалась в подвал — такой механизм. Карета на пароме — кони испугались, и все утонули. Горничная в Имбродах — парни пугали ее, просовывая за зеркало (она любила прихорашиваться) длинные чубуки своих люлек и внезапно выпуская на нее дым. Раз они вынесли ее вместе с кроватью и поставили в озеро, а она не проснулась — только потом кричала, не понимая, где находится. И прогулки по этому озеру в белой лодке под парусами. Все это Томаш вылавливал из других событий и имен, которые его не слишком интересовали.

От бабки он услышал и истории о проделках знаменитого на всю Литву обжоры и оригинала Битовта. Когда наступало лето, Битовт велел закладывать деревянную бричку, а на задок класть фураж для лошадей. Облаченный в пыльник, он устраивался позади возницы и отправлялся в путешествие, длившееся несколько месяцев, ибо он часто останавливался, заезжая во все попадавшиеся по дороге имения. И везде его принимали по-царски — отчасти потому, что боялись его острого языка, чтобы потом на них не набрехал. На этой своей бричке он курил сигары, а окурки бросал за спину и однажды еле успел выпрыгнуть, потому что лежащее сзади сено вспыхнуло. Как-то на рыночной площади местечка он подошел к еврею, продававшему апельсины, и спросил, сколько можно съесть зараз; еврей ему, что пять, а Битовт на это, что он съест копу;[25] еврей в ответ, что отдаст даром тому, кто сумеет это сделать. Битовт закончил пятый десяток, а еврей уже в крик «Гевалт, ун съел копу апельцин, ун сейчас помрет!» В своей усадьбе Битовт держал превосходного повара, с которым постоянно вступал в перепалки. Вечером он требовал повара к себе и стонал: «Негодник, выгоню я тебя! Опять так вкусно приготовил, что я обожрался и спать не могу». Но вскоре звал его снова и спрашивал, что будет завтра на обед.

Благодаря разговорам с бабкой Томаш узнавал и кое-что из истории. Над бабкиной кроватью висел извлеченный из сундука ринграф[26]