Итак, из всего этого вытекало его превосходство и в то же время сообщничество. Увы, к воспоминанию о гневной Барбарке примешивалось еще одно, касавшееся уже только его. Недавно, бродя с берданкой по краю леса, он вылез из чащи в поля деревни Погиры. Старый крестьянин укладывал на телегу снопы, которые молодой подавал ему снизу вилами. При виде Томаша, который вежливо приветствовал его словами: "Padek Devu",[88] то есть "Бог в помощь", — старик прервал работу и, выпрямившись на своем возу, начал осыпать его бранью и потрясать кулаком в лучах солнца. Томаш этого совершенно не ожидал, он едва знал обидчика в лицо, и такая порция ничем не заслуженной ненависти была для него тяжелым потрясением. Если гневом отвечают на гнев, тогда легче, но здесь ярость была ответом на его благожелательность — только потому, что он был паном. Он не знал, куда деваться, и медленно удалялся, чтобы не казалось, будто он убегает. Лицо его пылало от стыда и обиды, а рот (хотя в этом он бы никому не признался) дрожал и кривился.
Что-то во внезапной выходке Барбарки напомнило ему тот день. Все-таки он с Хеленой в бричке — это одно, а Барбарка — другое. Однако на Ромуальда падала ответственность за союз с… — и, неожиданно для Томаша, перед ним упрямо вставал любимый святотатственный Домчо, который несколько раз снился ему под видом Барбарки. "Хороша компания — этот пан Ромуальд, — бабушка Мися особенно подчеркивала слово "пан". — Всяких голодранцев в дом понатащил".
Ромуальд пах табаком и силой. Томаш не хотел его терять. Внезапно он осознал, что на карту поставлены тетерева, ружье — всё, и испугался, что у него хоть на мгновение могли появиться такие мысли. Он выпросил у бабушки Миси обрезки полотна на онучи и прилаживал себе лапти из липового лыка — ведь не пойдут же они на болото в сапогах.
LVI
Самогонные аппараты стояли в лесу, в труднодоступном месте, и если бы даже явилась полиция, то лишь затем, чтобы отведать у Бальтазара произведенный в них продукт. Уехала бы она с несколькими бутылями — в благодарность за составление протокола о том, что ничего не обнаружено. Водка нужна была Бальтазару не только для себя (пива ему не хватало) и не только на продажу. С тех пор как лес стала осматривать комиссия, которой он лично всё показывал, между ним и деревенькой Погиры нарастало раздражение. Действительно, после угощения у Сурконта трос чиновников залезали в бричку в веселом расположении духа, с очень красными лицами, по дороге пели, а один чуть не вывалился, и это не осталось незамеченным. В доме лесника они добавили, так что деревьев, наверное, и вправду не видели — только траву. По хорошо обдуманным причинам жители Погир хотели, чтобы лес перешел в собственность государства, хотя тогда исчезли бы и преимущества, то есть возможность время от времени свести дерево, на что Бальтазар закрывал глаза. Никто, кроме Юзефа, точно не знал, как обстоит дело с датой раздела земли между Сурконтом и его дочерью, но люди догадывались, что лес играет здесь важную роль, и размышляли о последствиях того или иного решения для судьбы пастбищ, о которых вели спор с усадьбой. На Бальтазара они злились за то, что тот заодно с Сурконтом, и самогон был нужен, чтобы заткнуть рты самым отчаянным крикунам. К тому же, если бы он не давал им даром, в отместку они могли навести полицию на укрытую в чаще винокурню.
В те дни после мессы мужчины часто собирались кучками у ограды гинского костела и вели разговоры о лесе.
— Сурконт хитер, — говорил молодой Вацконис.
Он уже давно не носил военную гимнастерку; а одевался как Юзеф Черный — в застегнутую под горло куртку из домотканого сукна. Если они с Юзефом встречались, то никогда не подавали виду, что помнят историю с гранатой. Она осталась в прошлом, как в воду канула.
— Он, — язык Вацкониса прошелся по скрученной цигарке, — свою землю никому не отдаст.
Это было сказано равнодушным тоном; ни один мускул на лице парня не дрогнул, ни один взгляд не выдал, что у него на уме. Однако Юзеф знал, что в этих словах кроется насмешка над легковерными.
— Может, теперь и не отдаст, — согласился он. — Ну, так через год отдаст. Или через два.
— А Бальтазар ему помогает.
— Сам на себя веревку вьет.
— То-то и оно. Говорят, Юхневичиха скоро его выгонит.
— Кто говорит?
— А сегодня, на куметыне. Ходила дом ему выбирать. Он сюда, а она в его дом.
Плевок Юзефа означал презрение.
— Батраком у них будет служить? Да нет, он не так глуп.
— А может, не служить?
— Кто его из лесу гонит? Не захочет — ничего ему не сделают. В суд подадут — ну и пусть. Лет на десять волокиты будет.
— Э, Бальтазар — он такой. Боязливый. Шишка упадет — а он в крик, что ему небо на голову валится.
Эх, что может водка с человеком сделать…
Мнение Вацкониса, свидетельствовавшее о том, что людей он оценивал на основании наблюдений, выражало весьма распространенное у погирцев отношение к Бальтазару: много злобы, но много и презрения. Иначе говоря, они считали, что там, где любой другой спокойно пройдет сто шагов, Бальтазар запыхается, бегая кругами и колотя в несуществующие стены. Но он не знал, что его так воспринимают, и что к презрению примешивается жалость. Тюрьма, по которой он метался, была для него реальна, и если бы они попытались объяснить, что все это только иллюзия, он не стал бы и слушать, будучи уверен, что они слепы и ничего не понимают. Он впихивал им водку, чтобы их лица на мгновение прояснялись. Выпивая с ними, он хотел услышать слова похвалы, которые доказали бы ему самому, что "Бальтазар хороший". Никогда прежде, при всех своих внутренних проблемах, он не должен был заботиться о том, как смотрят на него другие. Жилось ему хорошо, некоторые могли ему немного завидовать, но и только. А теперь эта проклятая комиссия и происки усадьбы, да еще — как будто и без того он не был в деревне чужаком — Сурконт несмело упомянул о дочери: одно слово, но этого было достаточно, чтобы предостеречь Бальтазара.
Брага в бочке неутомимо булькает, отблеск костра освещает круглощекое лицо. Вся аппаратура — внизу, в яме, он сидит на краю, за спиной у него темнота, из которой выступают блестящие листья лещины. Почему чья-нибудь рука, взлетев над лесами, закрыв собой звезды, не протянется в эту маленькую точку кружащейся земли? Ее направлял бы лунный свет на Балтийских волнах… Почему она не схватит и не унесет бедного Бальтазара? Куда? Все равно. Например, она могла бы зашвырнуть его в середину оркестра во время концерта в большом городе — падали бы пюпитры, переполох, он ползал бы на четвереньках, неуклюже перебирая ногами в больших башмаках. Наконец, он бы поднялся — шатающийся, всклокоченный.
— Кричи!
И Бальтазар, послушный приказу своего мучителя, обрушил бы на зал признание в тайной болезни, которая точит стольких из нас, рожденных на берегах Иссы.
— Мало!
Мало!
Жить — мало!
— Кричи!
Дикий вой:
— Не так! Не так!
Против того, что земля — это земля, а небо — небо, и ничего больше. Против установленных природой границ. Против необходимости, из-за которой я всегда я.
Никакая рука не поднимет сто, и Бальтазара мучит икота. Он чешет грудь, засовывая пальцы под расстегнутую рубаху, а на плечи накинул кожух: ночь прозрачна и холодна.
Всеобщее презрение деревни Погиры легко объяснимо: вот человек, который не знает, чего хочет. Он осложняет себе жизнь, путается — быть может, лишь затем, чтобы не остаться один на один с тревогой без формы и имени. А ведь вполне возможно, что с начала мира его ждало предназначение, которое только он мог выполнить — но не выполнил, и на том месте, где должен был вырасти дуб, остался воздух с едва различимыми контурами ветвей.
Он сползает с края ямы вниз, садится на корточки, подставляет кружку под трубку и пьет. В лесной чаще слышится плач терзаемой птицы. И опять тишина, потрескивает огонь. Небо уже бледнеет, по его темной стороне прочертила линию падающая звезда.
— Убить.
— Кого?
— Не знаю.
LVII
Бекас — серая молния. Взметнувшись, он делает несколько зигзагов низко над землей и лишь затем выправляет полет. Трудно сказать, почему кажется, что изобретение ружья давно предусмотрено вселенским порядком. Каро дрожал с поднятой передней лапой, Ромуальд выстрелил и убил птицу. Томаш не успел даже вскинуть ружье.
Все это происходило на мокром лугу, где под травой виднелась поверхность красной от ржавчины воды. Влага приятно холодила ноги, защищенные от острых стеблей и гадюк онучами и лаптями. Утреннее солнце играло в каплях росы. Они шли гуськом за собакой. Охотиться собирались вчетвером, но Дионизий отговорился, поэтому пошли только Ромуальд, Томаш и Виктор.
Быть может, когда-то здесь было озеро, но на его бывшем дне теперь раскинулись луга с острой осокой, а дальше, перед ними — торфяник, кочки, поросшие карликовыми сосенками, тут и там заросли спутанного лозняка. Поравнявшись с первыми деревцами, Томаш вдохнул знакомый запах. Торфяник — это царство запахов. Из мха здесь торчат кустики багуна Ledum palustre с узкими кожистыми листьями, в тепле насыщенного паром воздуха созревают голубые ягоды пьяники — большие, как голубиные яйца. Вкус у них освежающий, но много есть не стоит — закружится голова. Впрочем, неизвестно, от них или от долгого вдыхания ароматов. Молодые тетерева под руководством матери находят здесь достаточно пищи, а петухи, проводящие лето в одиночестве, забираются в заросли линять — некоторое время им едва хватает сил, чтобы летать.
Ищи. Каро, ищи!
Каро описывал круги, мелькала его белая шерсть с рыжими пятнами; он вилял хвостом и время от времени вопросительно на них оглядывался. Ромуальд в холщовом френче, опоясанный патронташем, с сеткой для дичи через плечо показывал ему рукой направление. Виктор тащил свою большую кожаную сумку с принадлежностями для пистонки.
Томаш пришел в Боркуны как ни в чем не бывало и, здороваясь с Барбаркой, сделал вид, будто его тогда в бричке не было. Потом, когда они уже шагали одни, Ромуальд, будто невзначай, спросил: