Во мне клокотала злоба, главным образом на себя, за то, что у меня вся жизнь наперекосяк, ну и на всех тех людей, которые меня подвели. На моего отца, зачем умер так рано и так глупо, на бабушку, почему не разобралась во мне вовремя, на мою мать, вышедшую замуж за педофила и лицемера, на Рэя Боба за факт его существования, на Фоя за то, что подорвался, на людей в приорате за глупость – не смогли увидеть, сколь я никчемна и ни на что не годна. Все это, как черные искры, выплескивалось во всех направлениях, и особенно на тех, кто относился ко мне лучше других, главным образом на Маргарет и сестру Лоретту, но и на всякого, кто попадал мне под руку. Я нарывалась на ссору, но никто не хотел со мной ругаться. Однажды я стояла на стремянке в лазарете, меняя лампочку, и вдруг увидела надпись «Кэйби электрик инк. Декатур, Джорджия», и вспомнила свою первую ночь там и как я проплывала по белому коридору, и даже лампочку выронила. Не по себе мне стало, но я никому ничего не сказала, а только после этого стала проситься на наружные работы: подрезку деревьев, уборку сучьев и чистку канав.
Порой краем глаза я замечала ее, она стояла на самой периферии зрения, а однажды, когда я открыла дверцу моего грузовика, оказалась совсем близко, настолько близко, что я могла до нее дотронуться. Она ничего не говорила, а вот я орала, используя самые неприличные слова, и даже, совсем уж как маньяк, швырялась камнями. В Екатерину Сиенскую. Я боялась, что сойду с ума, как моя мать, и думаю, что одна из основных причин, по которым я осталась в приорате, заключалась в боязни того, что, если я выйду в мир, меня арестуют, проверят мои отпечатки пальцев и каким-то образом (каким, было не совсем ясно, но от этого не менее страшно) я попаду в «санаторий» доктора Херма в Вэйленде, где Дидероффы смогут делать со мной все, что им заблагорассудится.
В остальном, не считая того, что все меня ненавидели (так мне казалось), жизнь у Святой Екатерины была не так уж плоха. Кровницы – орден вовсе не аскетический. Например, они совсем неплохо питались, когда была возможность. В книге основательницы имелся кулинарный раздел с рецептами и рекомендациями насчет того, как приготовить daube (тушеное мясо) на 250 человек, navarin из ягненка, blanquette de veau (телятину с белым вином), coq au vin (петуха в вине), луковый суп и так далее. Они сами пекли хлеб и круассаны. По правде сказать, так хорошо, как там, я не питалась ни до, ни после. Блаженная Мари Анж считала, что жизнь и без того нелегка, всем предстоит довольно скоро умереть, и Господь даровал нам маленькие радости вроде еды и вина, чтобы мы могли получать удовольствие. Над входом в трапезную было высечено изречение из святой Терезы Авильской: «Наступает время молитвы – молись, пришло время удовольствий – вкушай фазана».
К трапезам нам подавали вино, кроме пятницы (когда мы ели только суп и хлеб) и поста. В некоторых отношениях орден был либерален, но в других достаточно консервативен, хотя, по-моему (тогда-то я, конечно, ничего об этом не знала), им просто нравилось следовать своим установившимся традициям, таким, например, как орденские облачения или использование французских слов для обозначения чего-либо. Так, закуски, которые подавали в трапезной около трех часов, назывались goutter,[20] когда вы собирались сделать что-то, выходящее за рамки правил, то говорили: «In principe, это не разрешается, но…» И debrouiller,[21] конечно, но об этом я скажу чуть позже, в связи с Норой Малвени.
А еще – rappel.[22] Каждое воскресенье мы rappel, что означало: все проживающие в обители выстраивались по обозначенным на асфальте линиям, сестры в чепцах и кавалерийских плащах, мирянки и послушницы в комбинезонах и беретах, а маленькая старая приоресса стояла прямо, как флагшток, перед большой бронзовой статуей основательницы, ангела Гравелотта, а потом субприоресса, сестра Мариан, по-французски говорила: «Ныне нас здесь сто двадцать (или столько, сколько было на тот момент, называя количество больных и отсутствующих) душ, готовых к служению». А приоресса отзывалась: «Благодарю тебя, сестра моя, и да продолжится наше служение Богу и чадам Его, ибо мы преданны до смерти. Да смилуется Господь над всеми нами. Ступайте, дети мои, в дом Господа нашего».
С этими словами она поворачивалась на каблуках и строевым шагом направлялась в часовню, вслед за ней шли сестры, а позади мы, мирянки. Говорили, что в старые времена в Европе у них были барабаны и трубы, но здесь этого нет. А что есть до сих пор, так это обычай, согласно которому самая младшая из всей компании остается у входа в храм, как бы на часах, готовая поднять тревогу. Этот обычай возник в память о давней истории в Алжире, когда плохие парни напали на тамошний лазарет кровниц и перебили их вместе с пациентами. Я никак не могла врубиться, зачем это надо, если они так и так готовились умереть и, получив предупреждение, все равно не собирались спасаться. Но когда я попросила одну из них растолковать мне это, она посмотрела на меня странно и сказала, что суть не в том, чтобы умереть, а в том, чтобы не пренебречь долгом, а будучи предупреждены вовремя, они могли бы попытаться спасти пациентов. «Мы бы еще как удирали, только с больными на плечах», – подытожила она и рассмеялась.
Ту, к кому я обратилась с этим вопросом, звали Нора, и мне просто не терпится приступить к той части истории, которая связана с ней. Поэтому я продолжаю.
Так вот, дело в том, что я отказалась посещать храм, и спустя некоторое время приоресса послала за мной. Она не стала ходить вокруг да около и, как только я зашла в кабинет, сказала:
– Эмили, послушай меня. Ты находишься в религиозной общине. Мы все работаем вместе, едим вместе, и мы все посещаем храм по воскресеньям. Это правило, и если ты хочешь оставаться здесь, тебе придется ему следовать. Я не требую признать себя верующей, исповедоваться или причащатъся, но твое присутствие в храме обязательно. Может быть, ты объяснишь, что заставляет тебя так настойчиво против этого возражать?
В ответ я, по возможности гадким тоном, заявила, что презираю ее религию, поскольку поклонение мертвецу отвратительно само по себе, не говоря уже о том, что только сумасшедший может поверить в то, что злой, несовершенный и несправедливый мир управляется мудрым, всемогущим и добрым богом. Христианство душит энергию и волю и годится только для жалких, перепуганных рабов, а идея о том, что человек должен мириться с несчастьем и убожеством этой жизни в надежде на сказочную награду после смерти, есть самый гнусный обман, какой только можно вообразить.
– Я смотрю, ты читала Ницше, – заметила она в ответ на мой монолог, а когда я подтвердила это, улыбнулась и сказала: – Я тоже: это великий художник слова, особенно если читать произведения по-немецки. К сожалению, с его учением произошло то, что случается, когда одухотворенный гений возвеличивается группой экзальтированных ханжей. Кроме того, Ницше, скорее всего, за всю свою жизнь ни разу не встречался с истинным христианином. Таких и в лучшие-то времена было чрезвычайно мало. Поэтому не обессудь, но я скажу, что ты плохо понимаешь то, о чем говоришь.
Я возразила, что как бы то ни было, но раз они не настаивают, чтобы я уверовала в их бога, то глупо требовать от меня парковать мое бренное тело в определенное время в определенном месте, где все равно не происходит ничего заслуживающего внимания, а у меня вызывает лишь негодование и ненависть. На это она сказала, что местопребывание тела тоже имеет значение, что важного может произойти в храме, мне заранее никак известно быть не может, ну а кроме того, таковы правила здешней общины, и неплохо бы мне попытаться хоть раз в жизни следовать каким-нибудь правилам, поскольку, похоже, нарушение их всех до сих пор не привело меня ни к чему хорошему.
Тут меня, понятное дело, прорвало. В первый раз после того случая с Рэем Бобом, когда он собрался арестовать Хантера, я по-настоящему разозлилась, обозвала и ее, и церковь распоследними словами и пошла лепить ей правду насчет церковников-педофилов вроде своего отчима, не позабыв присовокупить к этому непристойные истории про попов и монахинь, почерпнутые из прессы, а также из валявшихся у Рэя Боба по всему дому брошюр, обличавших Римскую блудницу.
Она, кивая, выслушала все это, будто я рассказывала ей о том, как провела летние каникулы, а потом сказала:
– Да, так я и думала. Позволь мне сказать тебе две вещи: во-первых, ты верно заметила, церковь порочна, и я имею в виду не только католическую церковь. Я имею в виду церковь вообще, потому что она одинакова во всех своих конфессиях в силу того, что во многом представляет собой земное, человеческое учреждение, а стало быть, подвержена скверне нашего мира. Хуже того, время от времени она оказывалась сопричастна к власти, а власть порочна по самой своей природе, поэтому и во главе церкви порой оказывались преступники, иногда даже в буквальном смысле слова, а уж эгоистичными, жадными до власти и не испытывающими никакого интереса к следованию Христу эти люди были почти всегда. Причем они, возможно, восхищаются Христом и считают, что он очень велик, но Христос, как ты, наверное, знаешь, стремился вовсе не к этому, совсем нет. Один из моих соотечественников написал как-то, что церковь – это крест, на котором Христа распинают каждый день, но добавил, что Христа невозможно отделить от Его креста, а это означает, что церковь является не просто скопищем каких-то зануд, носящих забавные одеяния, но также вечным, совершенным, мистическим телом Христовым. Вот почему мы так привержены этому, и вот почему мы отдаем церкви свои жизни, почитая себя счастливыми. Сейчас ты не понимаешь этого, но, может быть, осознаешь со временем.
Я попыталась возразить, но она оборвала меня словами «помолчи минутку, пожалуйста», и я послушалась.