Долина смерти — страница 45 из 85

— Ай да Ург, ай да поэт Ург! Он своим пониманием законов человеческой эволюции даст сто очков любому нашему буржуазному экономисту…

Легкий крик разведчика Вырка, — крик из-за стройной туи, приютившейся у самого моря, вернул Николку из мира абстрактных размышлений в мир голых фактов и сюрпризов.


К берегу моря прибило первобытно-несуразный плот. На нем покоилось несколько человеческих трупов, полузанесенных песком. Здесь же стоял Вырк, наивно-старательно загораживая собой что-то.

Николка вгляделся пристальней. Пять трупов были начисто обглоданы, только волосатые лица сохранили кожу, но эти лица так были обесформлены морской водой и солнцем, что родной сын не узнал бы среди них своего отца. Два трупа лежали необглоданными, тесно обнявшись и вонзив друг в друга зубы.

— Кто это? — спросил Николка, невольно задрожав.

Разведчика Вырка не смутило обезображивающее действие солнца и морской воды.

— Могли, — уверенно отвечал он и повернулся так, чтобы снова загородить собой какой-то предмет.

Но Николка уже догадался. Зашатавшись и сделавшись белее снега, он оттолкнул Вырка в сторону… На него глянуло стеклами очков изуродованное до полной неузнаваемости лицо…

Кто, кроме ученого медика Скальпеля, мог носить очки в плиоцене?… Подстреленной птицей рухнул Николка на белые кости. От сотрясения кости рассыпались, и страшная голова отскочила.


Со стороны оставленной орды донесся дружный вой. Николка вскочил на ноги. Вырк держал под мышкой голову Скальпеля… Новый залп воя, и три коммунара помчались назад, опасаясь и там встретить что-нибудь чудовищное.

Они порядком отошли: орда успела еще три раза зовуще провыть, прежде чем возбужденный разговор долетел до ушей Николки. Среди знакомых голосов выделялся один — удивительно близкий и неузнаваемый в то же время. Он говорил:

…— Они у меня отняли очки… они стали есть друг друга… Они хотели съесть меня… Я спрыгнул в воду с обрубком дерева в руках, и вот меня принесло на этот берег… Не знаю, что стало с ними…

— Скальпель!.. — дико вскрикнул Николка и, безумно захохотав, к ногам изумленного медика, окруженного коммунарами, шваркнул голову, вооруженную очками…


Белые стены. Мягкая, как вата, тишина. Солнечный луч играет в воздухе пылинками. Через открытое окно свешиваются гирлянды белоснежных цветов с нежным ароматом весны.

Николка — в кровати, он только что пришел в себя. Мягко открылась дверь, и в медицинском халате — выбритый и нежный, как весна — вошел Скальпель.

— А-а-а!.. Вы очнулись?… Очень хорошо!.. То есть лучшего и желать было нельзя. Лежите, лежите и молчите.

Как это так: лежать и молчать, когда он — начальник коммуны, когда его ждет неотложная работа?…

— Где Мъмэм? — холодно спросил Николка.

— В царстве бреда и грез… — немедленно последовал ответ.

— Ерунду говорите, — сердито констатировал начальник коммуны голосом слабым, но твердым.

— Пускай так, — философски-спокойно согласился Скальпель, — но я вам запрещаю говорить.

— Тогда где же, по-вашему, я? — с недоверием спросил Николка. — Вы что: переселили себя и меня обратно в XX век?

— Прошу вас молчать. Я вам все расскажу. Никуда я вас не переселял, разве только с квартиры в фабрично-заводскую больницу.

— Чушь! — совсем обозлился Николка. — У меня повязка на голове. Я ранен — помню твердо — в бою с моглями.

— Фигли-мигли! Бред! Лежите и молчите. Оставьте свои фигли-мигли-могли. Расскажу все.

— Ну, рассказывайте!

— Вы были больны сыпным тифом, друг мой, — начал медик ровным усыпляющим голосом, садясь подле Николки на скамейку. — Тифом — так называемой геморрагической формы — очень тяжелым и, кроме того, осложнившимся на вашей нервной системе. Две недели вы пролежали без сознания — бредили и буянили… Тогда-то вы и ранили себе голову о стену, приняв ее за какого-то старца Айюса… Каюсь, что в содержании вашего бреда отчасти виноват я. За день до болезни — помните ли вы это? — я пробовал усыпить вас и переселить в первобытный мир. Потом вы заболели, а голова ваша по инерции продолжала работать в том же направлении.

— Фокусы все… — проворчал Николка и недовольно закрыл глаза.

— Фокусы?! Но кто мог знать, что после гипноза вас ждет сыпной тиф?…

— Жалею, — устало сказал Николка, не открывая глаз.

— Жалеете? О чем?

— Вообще… Теперь уходите… Буду спать…

Но медик ушел лишь тогда, когда крепкий, здоровый сон основательно закутал измученную голову фабзавука.


ДОЛИНА СМЕРТИ
ГЛАВА ПЕРВАЯ

В Москве, на Никитской, стоит церковка имени «святого» Полувия. Церковка — ветхая, в землю вросшая, покривившаяся к восходу. Может быть, ей 200, может — 300 лет. Но благочинный клялся, утверждая, что ей, по крайней мере, с тысячу будет, и приводил неоспоримые к тому доказательства, ссылаясь на свидетельства равноапостольных Кирилла и Мефодия. Студенты, на дворе церковном, в домике маленьком дьяконском жившие, ни благочинному, ни «равноапостольным» не верили, великомученика Полувия иначе не называли, как святым лодырем. И никто, — даже дьякон — человек образованный в высшей степени: Дар-вина-безбожника (что человека от обезьяны произвел) читал, даже дьякон не верил. А дьяконица — особь смешливая — только хихикала, приседая, когда молодежь разнузданно проезжалась насчет сомнительных древностей церкви. Значит, и дьяконица не верила.

Но не в этом дело. И не в том, что двор церковный осенялся тысячелетней благодатью святого лодыря Полувия почему-то, а не Епифания, Германа или Савина, хотя все они имели одинаковые на то права, будучи лодырями в одинаковой степени и даже записанными в календаре на один и тот же день -12 мая. Дело не в этом.

Поп умер в октябре, в тот самый миг, когда увидал бесчестие, совершенное над Полувием матросом неким — при трех бомбах, с револьвером и винтовкой. Дьякон остриг волосы и залез в Наркомпрос — в рассыльные и регистратуру, дьяконица — там же — осела на входящем-исходящем. Но все-таки и это нас мало интересует: все это — историческая справка, не более и ни менее. Вот поговорим о студентах. Что касается Левки, то и его мы оставим в покое: он вышел в тираж в разгаре гражданской войны, записавшись в «славные» рати генерала Корнилова и погибнув там смертью «славных» от большевистской пули. Другое дело — Митька. Митька Востров. Общим у них было то, что, будучи медиками, оба они с революцией свихнулись: медицину забросили и занялись «черти-чем», как говаривал дьякон. Левка, как было сказано выше, поступил в Добрармию, но не врачом, а пулеметчиком, и окончил жизнь свою вышеупомянутым образом; Митька же сделался изобретателем, причем, в противность другу своему, изобретателем красным. Благодаря мощной, от папеньки-грузчика унаследованной, комплекции и благодаря изворотливости, переданной ему матушкой, мещаночкой города Тулы, только благодаря этим двум наследственным качествам, он не погиб в революционной распре, а когда боевая волна схлынула, непонятным образом застрял на том же дворике церковном, под сенью св. лодыря Полувия, в обществе дьякона-расстриги и смешливой дьяконицы — исходящей-входящей. За революцию он приобрел солидность, и звался теперь не Митькой, а Дмитрием Ипполитовичем. Больше ничего не приобрел — ни во внешности, ни во внутреннем содержании. И как жил в дьяконском домике — уныло и скромно, неизвестно на что существуя и остро не выражая симпатий ни красному, ни белому цвету, так и продолжал жить. Только род занятий окончательно переменил.

Раньше зубрил — неистово и упоенно, для полноты эффекта уши гигроскопической ватой затыкая: за тонкой стеной дьякон, дьяконица и околоточный надзиратель азартно дулись в преферанс. Ссорился с Левкой по поводу очереди в гастрономическую лавку — за колбасой и булкой; аккомпанировал ему на гитаре лунными вечерами, когда тот меланхолически дергал мандолинные струны. Боролся с геморроем, эволюционно-упорно, по Дарвину, одолевавшим его.

Теперь — покупал колбы, реторты и тигеля: портил предохранительные пробки, сжигал электрические провода, в домике устраивал взрывы и пожары, — одним словом, изобретал и изобретал крепко.

— Вы мне, Димитрий Ипполитыч, квартиру портите, — внушительно гнусавя, замечал дьякон-расстрига, по привычке проводя рукой под подбородком, как бы оправляя бороду. — Вон вчера пол даже прожгли… Ин дырка какая!.. Чем это вы, ну-ка?…

Дырка, действительно, глубоко пробуравливала тесину пола, и оттуда веяло холодом.

— Вентиляцию, что ли, устроили?…

Дьякон не был лишен юмора, но любил казаться мрачным и недовольным. На самом же деле, он всегда с большим любопытством следил за опытами несообщительного квартиранта, и когда ему удавалось, на уголке дивана при-курнув, поймать одну-другую нечаянно вслух выраженную мысль изобретателя, — большего ему и не требовалось. В последнее время, впрочем, квартирант сделался более сообщительным и оживленным, в особенности после порчи пола. А сегодня он даже эдакое ляпнул:

— Я, Василь Василич, скоро буду знаменитостью…

— Ждем, ждем этого… Очень долго ждем… — поспешно отвечал дьякон, надеясь на продолжение разговора и, тем не менее, делая ехидную гримасу.

— Да, Василь Василич, — продолжал изобретатель, не отрываясь от ступки и поэтому не замечая язвительного лица собеседника. — Да, Василь Василич, мой детрюит вчера увидел свет… Если бы я догадался принять заранее кое-какие меры, он не ушел бы в подполье…

— Гм… В подполье? Так это детрюить наделал!

Дьякон изменился в лице в сторону некоторого почтения к изобретателю, встал с дивана, кошачьими шагами обходя знаменательную дырку, и осмотрел ее уже не с точки зрения порчи комнаты.

— Вот так детрюить! о-о!..

Но Митька снова замкнулся, и ему ничего более не оставалось, как, повертевшись для фасона вокруг да около, идти к дьяконице играть в «пьяницы».

— Слышь, Настасья, Митька-то детрюить изобрел!

— Детрюить?! И-хи-хи-хи-хи!..

— Ну и дура!.. сдавай, что ль…