Но мы-то, мы живы (в отличие от Ниночки) и раз уж прикоснулись к ее судьбе, должны как-то представить, если не сердцем, то умом, что же мог пережить до пяти лет ребенок…
Да и что, вообще, он понимал в окружающем его мире, где все, что произошло, возможно.
Но, может, девочка так и восприняла, и уходя, унесла с собой образ земного ада, где существует лишь одна жестокость, где всесильные взрослые люди ежедневно, ежечасно тело твое мучают, как в том аду… И где места для таких как она все равно нет.
И как дальше мне жить, если и сейчас, рассказывая эту историю, а прошло больше десяти лет, я начинаю ненавидеть незнакомую мне Цибиногову, ее мужа, весь этот проклятый ребенком мир?!
…28 декабря ваши дети украшали елку, ждали подарков, завороженно поглядывали в заледенелое узорчатое окно, с тайной мечтой о Деде Морозе, который непременно узнает их самые заветные желания… В этот предпраздничный день за украденный кусок хлеба Ниночку, догола раздетую, вытолкали ногами на улицу… На мороз… А когда она, окоченевшая, попросилась домой (можете представить такую новогоднюю картинку?), ее схватили и со словами: “Тебе холодно, сейчас тебе будет жарко!” – посадили на горячую плиту, причинив, как написано в деле (хоть можно бы далее не писать!), сильные ожоги ягодиц…
А на следующий день связали руки лентой и подвесили за руки на гвоздь…
Ниночке четыре с половиной года… Счастливый праздник
Рождества Христова и близок уже ее конец… И конец ее мучениям.
3 января 1986 года Цибиногова (вы запомнили эту фамилию? Я лично навсегда!) в присутствии других дочерей и мужа избила
Ниночку резинкой от камеры, лишила ее пищи и воды, через два дня вновь избила ее, а 6 января, как раз в светлый праздник
Рождества, на весь день засадила ребенка в ледяной подпол…
Потом извлекла и, привязав к шифоньеру, снова била…
Далее, цитирую: “7 января девочку в тяжелом состоянии доставили в хирургическое отделение Моршанской больницы (кто тот сердобольный, кто узнал и вызвал врачей?!), где она от истощения и множественных повреждений головы и тела, нанесенных ей Цибиноговой и ее мужем, умерла…”
Не хочется читать остальное, что находится в деле, которое легло нам на стол. Осужденная, к примеру, характеризуется положительно, к труду относится добросовестно, овладела рядом смежных специальностей швейного производства, активно участвует в самодеятельности…
Отсидела из десяти лет восемь, и администрация считает, что… “она доказала свое исправление…”.
Несмотря на все эти рекомендательные слова, мы практически единогласно отклонили ее просьбу о помиловании.
А я даже пытался найти могилку Ниночки…
Зачем? Да не знаю зачем… Ну, чтобы цветочки положить и попросить от нас ото всех у нее прощения… За то, что мы такие…
Но история на этом не закончилась. Через полгода после обсуждения на Комиссии в одной из газет появилась статья, рассказывающая о женщинах-убийцах в одной из колоний, и там, на фотографии – Цибиногова. Я и раньше хотел себе представить ее, но не представлялось, у такой не может быть лица. Ее лик – сама смерть.
Я прямо-таки впился глазами в ее фотографию и вдруг понял, что знаю ее. Даже ахнул, настолько ее внешность мне знакома.
Нет, не лично, конечно, и мистики тут никакой нет. Просто за мою бесприютную бродяжью детскую жизнь среди множества песьих морд встречал таких, как она, с прямым, уверенным, жестко прищуренным взглядом, от которого холодок ползет по спине.
Это они хватали нас и били по голове на рынке, если мы попадались; это они, сидя в высоких сферах, гнали нас под пули, на Кавказ… Обворовывали, когда им вверяли среди сибирской зимы комочки наших судеб…
Как забыть хромого директора Башмакова в Таловском детдоме, что морил нас голодом!
Все они были Цибиноговы, какими бы именами тогда ни назывались. И потому Цибиногова не только убила Ниночку, она вернула меня в мое проклятое детство и еще раз попыталась сломать мне жизнь, уже в конце моей жизни.
Это из-за нее я каждый раз, когда думаю о нашем бытии, извлекаю, того не желая, свои старые обиды, вспоминаю
Ниночку и плачу… Плачу о ней и о себе.
В статье рассказывается, что у Цибиноговой два средних образования, говорит она внятно и грамотно, стихи пишет в стенгазету – о детях и о детстве. Уж не о Ниночке ли, случайно, которую называет “покойницей”?
Она ссылается на жестокость мужа, на свою занятость и говорит, будто слышала, как девочка звала ее перед смертью… Все время слышала потом ее голос…
Цибиногова жаловалась, даже Валентине Терешковой, но никто ей не ответил. А ровно через год мы снова разбирали на
Комиссии просьбу Цибиноговой о помиловании. И снова самые наилучшие характеристики и слова о том, что она активный помощник администрации, выступает в самодеятельности… Что она там делает? Поет?.. Спи, моя радость, усни…
“Свою вину, – пишет она, – полностью признаю, глубоко раскаиваюсь. Я критически отношусь к себе и содеянному, знаю, что смерть своей дочери я не искуплю до конца дней своих…”
Просит же она ради двух других детишек… “Они во мне нуждаются и ждут…”
Вы бы ее простили? А Комиссия, ее чувствительное сердце дрогнуло. Тем более в деле есть еще один документ, очень серьезный, это письмо от двух дочерей.
“…Наша мамочка, – пишут они, – нас очень любит, а мы любим ее. Мамочку обвиняют в убийстве сестренки Ниночки, но это неправда. Папа бил Ниночку, но и нас он бил, а когда она заступалась, то папа бил маму так сильно, что ее без сознания увезли в больницу…”
Что бы эти двое ни писали, у них одна мама, и ради них все, наверное, должно быть забыто: и гвозди, и мороз, и плита…
Для Ниночки… Потому что у них одна мама, и они сто раз правы, что любят ее.
В общем, дрогнули наши сердечки… И пришлось перечитать дело заново, чтобы почувствовать: простить невозможно.
Десять лет за все это тоже мало, но она должна их отсидеть.
А какой она будет матерью, там, на свободе, неизвестно.
– Тут есть еще загадка, – сказал наш Психолог. – Одного ребенка она избивала, а других нет… Это и есть садизм, выбрать жертву одну из трех!
И далее из общих наших размышлений, прозвучавших во время решения: вернуть мамочку детям благородно, но лечится ли садизм, да еще в наших лагерях? И не применит ли она его теперь к другим детям… Пусть они и выросли… И не может ли в этом случае детдом оказаться для них меньшим злом, чем такая мать?
И мы снова, терзая себя, решали.
В деле есть приписка о муже: он осужден к 12 годам лишения свободы, но в июле 1992 года умер в местах заключения.
Никаких больше подробностей нет. Но Вергилий Петрович по этому поводу заметил, что, узнав, какого рода преступление
(а лагерное начальство иногда специально дает “утечку”), его, вероятно, прибили сокамерники… Или сосна невзначай упала, или еще что… Да и Цибиногова… Может, оттого так выслуживается, так льнет к администрации, что и сама опасается расправы…
ЗОНА ЧЕТВЕРТАЯ. СМЕРТНАЯ КАЗНЬ
Зимнее субботнее утро на даче
(зеленая папка)
За окном ослепительный день. Мороз двадцать четыре градуса.
Можно было бы в охотку, забрав пластиковую канистрочку, пройтись к источнику, по скрипучей тропинке, между дерев, полюбовавшись по пути на искристые, в голубых тенях сугробы, на пышные, резные, будто нарисованные елки, несущие на ветках тяжелый снег, на серебристый воздух, осененный этим лучезарным небосводом, таким ясным, легким, прозрачно-голубым, что жизнь может показаться вечной и прекрасной.
Там, за окошком, мой детеныш, в белой шубке и малиновой шапочке, на фоне полыхающего дня глядящийся ярким нарядным пятном, налаживает старые санки и блажит, и вопит от внезапной зимней радости на весь белый свет.
Но, отойдя от бликующего окна, заставляю себя сесть за стол и открыть очередную папку… Зеленую…
Как там в песне из кино моей юности пелось… “Все стало вокруг голубым и зеленым…” Это про нас, про нашу работу, ибо папки у нас голубые и зеленые. А слова из популярной песенки могли бы стать гимном теперешней моей жизни.
Настроение портится еще при взгляде на эти папки. Но, вздыхая, отворачиваюсь от окна и заставляю себя читать, это ведь чья-то жизнь.
… Тридцатилетний преступник убил двух водителей “Жигулей”, оба подрабатывали в свободное время. Было им лет по тридцать пять, мужчины в самом расцвете сил. Оба с юности вкалывали, строили свои семьи, учились, работали… Мечтали прочно встать на ноги, вырастить детишек. У каждого их по двое, мал мала меньше.
А этот никогда ничего не делал. Никогда. И – ничего. С детства бражничал, кучковался с дружками, себе подобными, рыскающими по чужим подворотням в поисках легкой добычи.
В результате – это дело. Дело осужденного к смертной казни.
А еще четыре осиротевших детеныша да две молодухи… тридцатилетние вдовы, как бывало прежде в войну. Матери, отцы – пенсионеры, на скончании своих лет убитые горем.
Что можно ко всему этому добавить?
“…Я, Лейкин Николай Николаевич, обращаюсь к Вам (это не к нам, а к Президенту) с просьбой сохранить мне жизнь… Прошу
Вас поверить, что больше не буду совершать в жизни грехов, многое я теперь понял в камере смертников и понял, как дорога жизнь “человека”… (Почему-то в кавычках.)
Он-то понял, а я не понимаю и не пойму никогда, что он мог испытывать тогда, когда убивал людей?
И – еще одно, не менее важное, уже не о нем, а обо мне.
А у меня в подкорке четверо сирот такого же возраста, как моя Манька.
Я отворачиваюсь от окна, такого слепящего, какой бывает лишь в зимний солнечный день, и открываю еще одну зеленую папку, а в ней дело, которое очень похоже на предыдущее.
Этот тоже убивал. Маков Игорь Александрович. И даже возраст такой же, под тридцать. Большинство смертников от двадцати до сорока. Попадаются и моложе, солдатики, а за пятьдесят ни одного.
Этот убил трех человек, хотел красиво жить.