Меня так и подмывало пойти к ней в комнату да обшарить гардероб и ящики комода, но потом мне за себя противно стало. Про меня, Энди, много чего наговорить можно, но подглядывать да обыскивать – это не по мне. Но оттого, что мне такое втемяшилось, я вдруг сообразила, что слишком много времени потратила, просто ползая у краев происходящего, чем бы оно ни было, да надеялась, что все само собой уладится, а то и Селена вдруг сама со мной поделится.
Потом пришел день (перед кануном Всех Святых, потому как Малыш Пит повесил бумажную ведьму в окне прихожей), когда я обещала после обеда пойти к Стрейхорнам, чтоб с Лайзой Мак-Канделс перевернуть ихние шикарные персидские ковры – это полагалось делать каждые полгода, чтоб они не выцветали или, наоборот, чтоб выцветали, или еще какая-нибудь чертова глупость. Надела я пальто, застегнула на все пуговицы и уже к двери пошла, как тут вдруг подумала: да куда же это ты в осеннем пальто, балбеска? Там же теплынь, настоящее индейское лето. А тут другой голос заговорил: на проливе-то похолодней будет, градусов эдак на пять. А сырость? И поняла я, что к Стрейхорнам сегодня не пойду, а поеду на пароме в Джонспорт и поговорю с моей дочерью начистоту. Позвонила Лайзе, сказала, что ковры как-нибудь в другой день перевернем, и пошла к пристани. Только-только успела на два пятнадцать. Не успей я на него, так и с ней бы не встретилась, и кто знает, как бы все тогда обернулось?
С парома я первой сошла – они еще только набрасывали последнюю чалку на последнюю тумбу – и прямо пошла к школе. По дороге мне подумалось, что в классе я ее не найду, что б там она и ее руководительница ни говорили, что будет она все-таки позади мастерской со всяким хулиганьем… все ржут, тискаются, а может, и пустили вкруговую бутылку с дешевым вином в бумажном пакете. Если вы сами в такое положение не попадали, так ничего не поймете, а объяснить я не могу. Одно скажу: нет такого способа, чтоб подготовиться к тому, что у тебя сердце разорвется. И выхода нет – только вперед идти да надеяться, что все-таки без этого как-нибудь обойдется.
Но когда я открыла дверь класса и заглянула, она-таки была там, сидела у окна, наклонившись над учебником алгебры. Меня она не сразу заметила, и я стояла там, смотрела на нее. В дурную компанию она не попала, зря я боялась, но все равно сердце у меня чуть надорвалось, Энди, потому как похоже было, что у нее вообще никакой компании нет, а это, может, куда хуже. Ее-то учительнице, может, и вправду казалось, что нет ничего дурного в том, как девочка после уроков занимается одна в пустом классе, и что это даже очень похвально, только я-то ничего похвального в этом не видела, да и здорового тоже. С ней ведь даже не было таких, кого за нерадивость или за плохое поведение после уроков оставили, – их в библиотечный зал отсылали.
Ей бы с подружками пластинки слушать или о мальчике вздыхать, а она сидит тут в пыльном косом солнечном луче, в запахе мела и мастики, а еще – противных рыжих опилок, которыми пол присыпают, чуть ребята уйдут, – сидит, так низко наклонившись над книжкой, будто там спрятаны все тайны жизни и смерти.
– Добрый день, Селена, – говорю, а она вскинулась, как кролик, и половину учебников на пол смахнула, оглядываясь, кто это с ней здоровается. А глаза такие огромные, что добрую половину лица заняли, а лоб и щеки белее пахты в белой чашке. То есть там, где прыщики не высыпали, а они багровели, будто ожоги.
Тут она увидела, что это я. Страх прошел, но улыбкой не сменился: у нее на лице будто крышка захлопнулась… или, скажем, она в замке была и сразу подняла подъемный мост. Да, вот так. Вы поняли, о чем я?
– Мама! – говорит она. – Что ты тут делаешь?
Я чуть не ответила: «Приехала проводить тебя домой на пароме и поговорить с тобой по душам, деточка моя милая!» Но чувствую, нельзя об этом тут, в классе – в пустой комнате, где чувствую, до чего ей неладно, ну просто нутром чую, как запах мела и рыжих опилок. Нет, думаю, узнаю во что бы ни стало. И так, вижу, я с этим затянула. Про наркотики уже не думаю. Но что бы это ни было, оно оголодало. Ело ее заживо.
А ей я сказала, что решила дать себе после обеда роздых, поехать сюда походить по магазинам, но ничего себе по вкусу не нашла.
– Ну и подумала, может, вернемся домой вместе, Селена, – говорю. – Ты не против?
Тут она наконец улыбнулась. Да я б тысячу долларов за эту улыбку заплатила, уж поверьте… За улыбку только для меня одной.
– Конечно, нет, мамочка, – отвечает. – Вдвоем будет веселее.
Ну спустились мы вместе к пристани, а когда я ее про занятия спросила, она мне нарассказала больше, чем за все прошлые недели. Если не считать того первого взгляда, когда она поглядела на меня, точно кролик в ловушке – на кота, девочка почти прежней стала, и я приободрилась.
Ну Нэнси, может, и не знает, как мало народу ездит паромом четыре сорок пять до Литл-Толла и Дальних островов, но вы с Фрэнком, Энди, сами знаете. Те, кто работает на материке, а живет на островах, возвращаются на пароме пять тридцать, а четыре сорок пять больше почту возит, заказы по каталогам и продукты для лавок. И потому, хоть день был по-осеннему чудесный – совсем не такой холодный и сырой, как я опасалась, на корме на палубе мы с ней были почти одни.
Постояли там, посмотрели, как след, расширяясь, тянется к материку. Солнце уже к западу клонилось, и по воде бежала золотая дорожка, а след ее разбивался будто на золотые осколки. Когда я маленькой была, отец мне говорил, что это самое настоящее золото и что русалки иногда выныривают его собирать. Он говорил, что осколочками вечернего солнца они кроют свои волшебные подводные замки, точно черепицей. И я, всякий раз как видела такую разбитую золотую дорожку, обязательно русалок в воде высматривала и уж почти ровесницей Селены была, а все верила, что такое бывает: мне же отец рассказал!
Вода была такой густо-синей, какую только в тихие октябрьские дни и увидишь, и шум машины прямо убаюкивал. Селена развязала шарф на голове, вскинула руки и засмеялась.
– Красиво, ма, верно? – спросила она.
– Да, – говорю. – И ты тоже красивой была, Селена. Почему ты изменилась?
Она смотрит на меня, и будто у нее сразу два лица – верхнее недоумевает и будто смеется… а под ним настороженное такое, недоверчивое выражение. И в этом спрятанном лице я увидела все, что Джо успел ей наговорить за эту весну и лето, прежде чем она и от него шарахнулась. «Нет у меня друзей, у меня никого нет!» – сказало мне это спрятанное лицо. И уж, конечно, не ты и не он! И чем дольше мы глядели друг на дружку, тем яснее проступало наружу это лицо.
Она перестала смеяться, отвернулась и уставилась на воду. Очень мне скверно стало, Энди, но только я пренебрегла, как позднее не спускала Вере ее пакости, как ни грустно все это было, если заглянуть поглубже. Как ни верти, а приходится нам быть жестокими, чтоб доброе дело сделать, – вот как врач делает укол ребенку, хоть и знает, что малыш расплачется и не поймет, что это для его же пользы. Заглянула я в себя и поняла, что могу быть вот такой жестокой, если другого выхода нет. В ту минуту я совсем перепугалась, да и сейчас мне не очень по себе. Как-то страшно знать, что ты способна быть такой безжалостной, какой надо, и не колебаться, а потом не вспоминать и не жалеть о том, что сделала.
– Не понимаю, о чем ты, мам, – сказала она, но поглядела на меня ох как настороженно.
– Ты изменилась, – говорю я. – И лицо, и как ты одеваешься, и как ведешь себя. И по всему этому я вижу, что с тобой что-то стряслось.
– Да нет, все у меня нормально, – говорит она, а сама пятится от меня. Ну я и ухватила ее за руки, пока не поздно.
– Нет, стряслось, – говорю. – И мы с парома не сойдем, пока ты мне не объяснишь, в чем тут дело.
– Да ничего же! – кричит она и старается вырвать руки, ну да я крепко их держала. – Ничего не стряслось! Пусти меня! Да пусти же!
– Погоди, – говорю. – В какую бы беду ты ни попала, Селена, я тебя буду любить все так же, а вот помочь тебе не сумею, пока ты мне толком не объяснишь, в чем дело.
Тут она перестала вырываться и только смотрела на меня. А я увидела третье лицо под верхними двумя – хитренькое, жалкое лицо, которое мне не слишком понравилось. Если не считать цвета лица, Селена в мою семью пошла, но в ту минуту она стала похожа на Джо.
– Сперва ты мне ответь! – говорит она.
– Отвечу, – говорю. – Если смогу.
– Почему ты его ударила? – спрашивает она. – Почему ты его тогда ударила?
Я было открыла рот, чтоб спросить: «Когда – тогда?» – просто, чтоб несколько секунд на размышление выиграть, и вдруг, Энди, поняла… не спрашивай как – может, осенило меня или там женская интуиция, как пишут, а то просто заглянула в мысли моей дочери, уж не знаю, – да только поняла, что чуть запнусь – и потеряю ее. Может, только на этот день, а может, и навсегда. Ну всем нутром почувствовала и ответила напрямик:
– Потому что он до этого ударил меня поленом по спине, – сказала я. – Чуть почки мне не отбил. Ну я и решила, что больше такого не позволю. Никогда.
Она заморгала – ну как моргаешь, когда тебе к самому лицу руку сунут, и губы у нее раскрылись в большое такое удивленное «О!».
– Тебе он не то говорил, верно?
Она только головой мотнула.
– Так что он сказал? Из-за того, что он за воротник закладывал?
– Да. И еще из-за покера, – отвечает, да так тихо, что не расслышать. – Он сказал, что ты не хочешь, чтобы другим было весело. Вот почему ты не хочешь, чтобы он играл в покер, и почему в прошлом году ты не пустила меня на вечеринку к Тане с ночевкой. Он сказал, что ты хочешь, чтобы все работали по восемь часов в день, как ты сама. А когда он начал тебя уговаривать, ты ударила его сливочником до крови и пообещала отрубить ему голову, если он еще раз пикнет. Дождешься, когда он уснет, и отрубишь.
Знаешь, Энди, я б засмеялась, да только уж очень это жутко было.
– И ты ему поверила?
– Не знаю, – сказала она. – Топор этот так меня напугал, что я даже