– Ты с ним что-то сделала? – спрашивает она.
А мне сразу мой сон вспомнился, как Селене четыре годика и она в розовом платьице себе ножницами нос откромсала. И я подумала… ну просто взмолилась: «Господи, помоги мне солгать моей дочке. Прошу Тебя, Господи. Я Тебя больше никогда ни о чем просить не буду, только помоги мне сейчас солгать мой дочери так, чтоб она мне поверила и потом не сомневалась».
– Нет, – отвечаю. На мне садовые перчатки были, но я их сняла и положила руки ей на плечи, а сама смотрю ей прямо в глаза. – Нет, Селена, – сказала я ей. – Он был пьян, и безобразил, и так меня за горло схватил, что синяки остались, но я ему ничего не сделала. А просто ушла. Потому ушла, что побоялась остаться. Ты-то можешь это понять, верно? Понять меня и не винить? Ты-то знаешь, что значит – бояться его, так ведь?
Она кивнула, а сама мне в глаза смотрит. И глаза у нее такие синие, какими я их еще не видела, – точно океан перед линией шквала. А я мысленно вижу, как ножницы сверкнули и ее носик-кнопочка в пыль падает. И знаете, что я думаю? Что Бог половину моей молитвы исполнил. Есть у Него такая привычка, я много раз замечала. Сколько я потом про Джо ни врала, самой убедительной ложью была та, которую я сказала Селене в тот жаркий июльский день среди фасоли и огурцов… А поверила она мне? Поверила и больше не сомневалась? Хотела бы я ответить «да», но не могу. У нее глаза тогда темными стали от сомнения – и тогда, и после. Навсегда.
– Самое большое, в чем я виновата, – говорю, – так это в том, что купила ему бутылку виски… старалась его задобрить… А ведь могла знать, чем это кончится.
Она еще минуту на меня смотрела, потом нагнулась и взяла пакет с огурцами, которые я нарвала.
– Хорошо, – сказала она. – Я их отнесу на кухню.
И ничего больше. С этого дня мы о нем не говорили – и до того, как его нашли, и после. Она наверняка всякого обо мне наслушалась и на острове, и в школе, но мы никогда об этом не говорили. Вот тогда и начал заползать холод – с того дня в огороде. И между нами в стене, которой семьи отгораживаются от остального мира, появилась трещина. С той поры она становилась только все шире и шире. Она звонит мне и пишет аккуратно, как часы, и очень внимательна, но все равно мы разделены. Мы будто чужие. То, что я сделала, было сделано больше всего ради Селены, а не из-за мальчиков или денег, которые ее отец украл. Больше всего ради Селены я заманила его на смерть, и я ее от него оградила ценой всего лишь лучшей части ее любви ко мне. Я как-то слышала от моего отца, что Бог подложил большую свинью в день, когда Он сотворил мир, и с годами я начала понимать эти слова. И знаете, что самое скверное? Иногда это смешно! До того смешно, что никак от смеха не удержаться, хоть все вокруг тебя прахом идет.
А тем временем Гаррет Тибодо и его дружки все не находили и не находили Джо. Я уж подумывала сама на него наткнуться, хоть мне от этой мысли и тошно было. Если б не деньги, так по мне лежать бы ему там до Судного Дня. Но деньги-то лежали в Джонспорте в банке на его счету, и мне не очень-то улыбалось ждать семь лет, пока его по закону не объявят мертвым. Селене до колледжа чуть больше двух лет оставалось, и для начала ей кое-какая наличность требовалась.
Тут наконец начали поговаривать, что Джо мог забрать свою бутылку в лес за домом и либо в капкан попался, либо пьяный с обрыва свалился, когда назад шел. Гаррет клялся, что это он сообразил, но мне не очень-то верилось – как-никак я с ним в школе училась. Ну да не важно. Днем во вторник он вывесил объявление на двери городского управления и в субботу утром – через неделю после затмения – повел на поиски человек сорок – пятьдесят.
Они цепочкой от конца Восточного мыса прошли к дому через лес и Русский луг. Я видела, как они через луг шли около часа дня – смеялись и перешучивались, да только шуточки кончились и ругань началась, когда они вошли в ежевичник на нашем участке.
Я стою в дверях, смотрю, как они подходят, а сердце у меня колотится, просто из груди выпрыгивает. Я, помню, подумала: хорошо еще, что Селены дома нет – она к Лори Ленгджилл в гости ушла, ну и слава Богу. Тут я подумала, что пошлют они эти колючки куда подальше и бросят искать прежде, чем до колодца дойдут. Но они шли да шли вперед, и тут, слышу, Сонни Бенуа как заорет:
– Эй, Гаррет! Сюда! Сюда! – И я поняла, на радость ли, на беду, а Джо отыскали.
Ну, конечно, было вскрытие. В тот же день, как его нашли, и, думается, они еще не закончили, когда Джек и Алисия Форберт под вечер привезли мальчиков домой. Пит плакал, но словно бы совсем был сбит с толку: по-моему, он просто не понимал, что случилось с его отцом. А вот Джо Младший понял, и, когда он отвел меня в сторону, я уж думала, что он меня спросит, как Селена, и собралась с духом соврать и ему. Только он сказал совсем другое.
– Мам, – сказал он, – если я радуюсь, что он умер, Бог пошлет меня в ад?
– Джо, человек не властен над тем, что чувствует, и, думается, Бог это знает, – сказала я.
Тут он заплакал и прошептал такое, от чего у меня сердце надорвалось.
– Я старался его любить, – прошептал он мне. – Все время старался, а он все делал, чтоб я не мог.
Я его обняла, просто стиснула изо всех сил. Думается, я даже чуть не заплакала – в первый раз за все это время… Ну да не забудьте, спала я скверно и еще не знала, как обернется дело.
Следственный суд назначили на вторник, и Люсьен Мерсье – он тогда на Литл-Толле был единственным гробовщиком, – сказал мне, что похоронить Джо мне разрешат в среду. Но в понедельник, накануне суда, Гаррет позвонил мне по телефону и попросил зайти к нему на пару минут. Звонка этого я все время ждала и боялась, но идти-то надо было, и потому я попросила Селену покормить мальчиков и отправилась. Гаррет был не один. У него сидел доктор Джон Мак-Олифф. Я и этого ждала, и душа у меня еще больше в пятки ушла.
Тогда Мак-Олифф был судебным медиком графства. Он через три года погиб – снегоочиститель врезался в его маленький «фольксваген». Его место занял Генри Брайртон. Будь Брайртон судебным медиком в шестьдесят третьем, мне бы куда легче на душе было во время нашей беседы в тот день. Конечно, Брайртон поумнее бедняги Гаррета Тибодо был, но самую чуточку. А вот Джон Мак-Олифф… У него был ум прямо как Баттисканский маяк.
Он был самый что ни на есть доподлинный шотландец – в наши края перебрался сразу после второй мировой войны, и выговор у него шотландский был и словечки. Думается, он стал американским гражданином – ведь он и лечил, и должность занимал, но все равно говорил не по-нашему. Ну мне-то от этого легче не было, я знала, что от разговора мне с ним не уйти, будь он американец, шотландец или китаец косоглазый.
Волосы у него были белее снега, хоть ему лет сорок пять исполнилось, не больше. А глаза голубые и такие блестящие, острые, точно два сверла. Посмотрит на тебя, и чувство такое, будто он прямо тебе в голову заглядывает и твои мысли по алфавиту выстраивает. Чуть я его рядом с Гарретом увидела – он сидел у края стола – и услышала, как дверь за мной закрылась, то сразу поняла: завтрашнее расследование в суде на материке гроша ломаного не стоит. Настоящее расследование начнется сейчас вот здесь, в тесном кабинете городского полицейского под календарем «Уэбер ойл» на одной стене и фотографией Гарретовской матери на другой.
– Извините, что я побеспокоил вас в вашем горе, Долорес, – сказал Гаррет. Он руки потирал, вроде нервничал, и мне вспомнился мистер Пийз из банка. Только у Гаррета мозолей на ладонях побольше было, потому как они шуршали, будто наждачная бумага по сухой доске. – Но вот доктор Мак-Олифф хотел бы задать вам несколько вопросов.
А сам смотрит на него такими глазами, что сразу видно – какие это вопросы, ему неизвестно, и я перепугалась еще больше. Не понравилось мне, что этот лиса шотландец считает дело слишком серьезным, чтоб дать бедняге Гаррету Тибодо случай все изгадить.
– Примите мои глубочайшие соболезнования, миссис Сент-Джордж, – говорит Мак-Олифф с шотландским своим акцентом. Он был коротышка, но плотненький и сложен хорошо. Усики такие аккуратные и совсем седые на манер волос, и в шерстяном костюме-тройке он был похож на здешний народ не больше, чем его акцент на американский. Его голубые глаза так и сверлили мне лоб, и я сразу поняла, что все его соболезнования – пустые слова и сочувствия в нем ни на грош нету – даже и к себе, что уж о других говорить. – Я весьма сожалею о вашем несчастье и потере.
Уж конечно, думаю, так я тебе и поверила! Да ты в последний раз сожалел, когда сунул пятицентовик на ниточке в платный туалет, а ниточка и оборвись! Но я тут же решила ни за что ему не показывать, до чего я перепугалась. Может, он меня изловил, а может, и нет. Не забывайте, я знать не могла, а вдруг он мне скажет, что положили они Джо на стол в подвале больницы, разжали его кулаки, а из одного выпал обрывочек белого нейлона… от женской комбинации. Очень даже могло быть и так, но ежиться под его взглядом я не собиралась. Нет уж! А он попривык, что люди ежатся, когда он на них смотрит, и, верно, считал, что это ему положено, и удовольствие получал.
– Большое вам спасибо, – говорю.
– Вы не присядете, сударыня? – спрашивает он, будто у себя в кабинете сидит и хозяин тут он, а не бедняга Гаррет, который совсем оробел, даже смотреть жалко.
Ну я села, а он спрашивает, не разрешу ли я ему курить. Я отвечаю, что воздуха на всех хватит. Он засмеялся, будто я невесть как пошутила… но глаза у него все такие же оставались. Достает старую черную трубку из кармана пиджака, пеньковую, и набивает ее. А глаз от меня не отводит. Даже когда он ее в зубах зажал и она задымила, он все так же с меня глаз не спускал. Мне даже жутко стало, как они на меня сквозь дым пялятся, и опять мне Баттисканский маяк вспомнился: говорят, его за две мили видно, даже когда ночью такой туман стоит, что хоть ножом режь.
И начала я под этим взглядом ежиться своему решению вопреки, и тут я подумала, как Вера Донован говорит: «Чепуха, Долорес! Мужья каждый день умирают». Мак-Олифф, думаю, мог бы на Веру пялиться, пока у него глаза на пол не попадали бы, а она бы, как скрестила ноги бы, так и сидела. От этой мысли мне полегче стало, и я успокоилась. Сложила руки на сумочке и жду, пока ему смотреть не надоест.