Подписала я свои показания, села в машину и поехала домой. Так все спокойно и быстро прошло – ну, с показаниями, – что я уж совсем себя убедила, будто беспокоиться мне нечего. В конце-то концов я ж ее не убивала, она ж правда сама упала. Твержу себе это и к тому времени, когда к дому свернула, совсем уж поверила, что все будет хорошо.
Но чувства этого хватило, только чтоб из машины вылезти и до задней двери дойти. К ней записочку прикололи. Листок из блокнота, а на нем жирное пятно, словно блокнот этот какой-то мужчина в брючном кармане держал. «ВТОРОЙ РАЗ ЭТО ТЕБЕ НЕ ПРОЙДЕТ» – вот что на нем было написано. Только и всего. Черт, и этого хватает, как по-вашему?
Я вошла и пооткрывала окна на кухне, чтоб выветрить душный запах. Ненавижу его, а теперь он в доме так и стоит, проветривай не проветривай. И не только потому, что теперь я больше в доме у Веры живу… жила то есть, хотя оно тут тоже причина. Главное, что дом-то мертвый… – такой же мертвый, как Джо и Малыш Пит.
Нет, у домов есть своя жизнь – они ее получают от людей, которые в них живут, я в это по-настоящему верю. Наша одноэтажная лачужка выжила, когда Джо помер и двое старших учиться уехали – Селена в Вассар на полную стипендию (ее доля из денег на колледж, которые мне стольких мук стоили, пошла на одежду и учебники), а Джо Младший – совсем по соседству в Университет штата Мэн в Ороно. Дом даже пережил известие, что Малыш Пит погиб от взрыва в сайгонской казарме. Случилось это, когда он только-только туда прибыл – и за два месяца до того, как войне этой конец пришел. Я смотрела, как последние вертолеты поднимаются с крыши посольства, по телевизору в гостиной Веры и плакала, плакала… Могла дать себе волю, не опасаясь, что она скажет, потому как она в Бостон уехала деньги по магазинам тратить.
Жизнь из дома ушла после похорон Малыша Пита, когда все разошлись и мы втроем остались – я, Селена и Джо Младший. Он про политику говорил. Ему как раз достался пост городского управляющего в Мейкьясе – неплохо для парня, у которого в дипломе еще чернила не просохли, и он подумывал через год-два выставить свою кандидатуру в Законодательное собрание штата.
Селена немножко рассказала о курсах, которые преподавала в колледже в Олбени (это было до того, как она в Нью-Йорк переехала и одним только писательством занялась), а потом замолчала. Мы с ней посуду мыли, и вдруг я что-то такое почувствовала. Обернулась и вижу, что она смотрит на меня темным своим взглядом. Я бы могла ее мысли прочесть – то есть вам так сказать, потому что родители мысли детей и правда читают, да только мне этого не требовалось. Я и так знала, о чем она думает. Я знала, что это всегда у нее в мозгу прячется. В ее глазах я увидела тот же вопрос, что и двенадцать лет назад, когда она подошла ко мне в огороде посреди фасоли и огурцов: «Ты с ним что-нибудь сделала?», и «Я виновата?», и «Как долго должна я платить?»
Я подошла к ней, Энди, обняла ее. Она меня тоже обняла, только вся была будто окостеневшая, – и вот тогда-то я и почувствовала, что жизнь уходит из дома. Будто последний вздох умирающего. И по-моему, Селена это тоже почувствовала. А Джо Младший – нет: он печатает фотографию дома на своих листовках во время избирательных кампаний – в знак, что он здешний, и избирателям это нравится, я видела. Но он не почувствовал, когда дом умер, потому как никогда его не любил. Да и с чего бы ему его любить было, Господи помилуй? Для Джо Младшего дом был просто местом, куда он приходил из школы, местом, где отец его ругал и обзывал книжным слюнтяем. Камберленд-Холл, его общежитие в университете, был для Джо Младшего куда более родным, чем дом на Восточной дороге с самых первых дней его жизни.
А вот мне он был родным. И Селене тоже. Думается, моя хорошая девочка еще долго продолжала в нем жить и когда отрясла прах Литл-Толла со своих ног; думается, она жила здесь в своих воспоминаниях… в своем сердце… в своих снах. В своих кошмарах.
Душный этот запах… Если уж он появился, от него не избавиться.
Я села у открытого окна, чтоб пока надышаться через нос свежим морским бризом, потом мне не по себе стало, и я решила запереть двери. С парадной хлопот не было, а вот щеколда на задней никак не поворачивалась, и под конец я заложила туда комбинированной смазки. Ну и повернула, а потом сообразила, в чем было дело – просто заржавела. Я иногда от Веры по пять-шесть дней не уходила. Ну да я даже вспомнить не могла, когда в последний раз дом запирала.
От мыслей этих я совсем ослабла. Пошла в спальню, легла, а голову подушкой накрыла, как в детстве, когда меня в наказание рано спать укладывали. И тут я заплакала, и плакала, и плакала. Никогда б не поверила, что у меня столько слез нашлось. Плакала я из-за Веры, и Селены, и Малыша Пита. Пожалуй, даже из-за Джо. Но больше всего я по себе плакала. Плакала, пока мне нос совсем не заложило и икота началась. Под конец я заснула.
Проснулась – вокруг темно и телефон звонит. Встала и ощупью в гостиную прошла трубку взять. Только сказала «алло», и кто-то – какая-то женщина говорит: «Тебе ее убийство даром не пройдет. Так и заруби у себя на носу. Если закон до тебя не доберется, мы не спустим. Не такая уж ты умная, как воображаешь. Мы здесь рядом с убийцами жить не обязаны, Долорес Клейборн, и не будем, пока еще есть на острове добрые христиане, которые такого не позволят».
У меня в голове такой туман стоял, что мне померещилось, будто я сон такой вижу. А когда сообразила, что все наяву, она уже трубку повесила. Я было на кухню пошла, думала кофе согреть либо пива взять из холодильника, как телефон опять зазвонил. И опять женщина, только другая. Чуть у нее изо рта всякая мерзость хлынула, я трубку положила. И опять мне плакать захотелось, но я подумала: ну уж нет! А просто выдернула телефонный шнур из розетки и пошла на кухню пиво взять. Только вкус его мне не пришелся, и я почти всю банку в раковину вылила. Думается, немножко шотландского виски я бы выпила, да только после смерти Джо я в доме спиртного не держала.
Налила себе стакан воды, но от ее запаха мне тошно стало – от нее несло, как от монет, которые какой-нибудь мальчишка весь день в потном кулаке зажимал. Запах этот напомнил ту ночь в ежевике – как порыв ветерка пахнул точно так же, и тогда мне вспомнилась девочка с розовой помадой на губах и в красно-желтом платьице. И еще я вспомнила, как мне в голову пришло, что у женщины, которой она стала, случилась какая-то беда. И я стала раздумывать, что с ней и где она, а вот есть ли она, про это я не думала, понимаете? Я просто знала, что она была. И есть. Никогда в этом не сомневалась.
Ну не важно. У меня опять мысли блуждают, а язык за ними плетется, будто слепой за поводырем. Я только хотела сказать, что вода из-под кухонного крана пришлась мне не лучше самого отличного изделия мистера Будвейсера, – даже пара ледяных кубиков медный привкус не уничтожила, – и кончилось тем, что я села смотреть дурацкое комическое шоу и запивала его «Гавайским пуншем» – я в холодильнике запас держу для близнецов Джо Младшего. Разогрела замороженный обед, но мне ничего в рот не лезло, и я соскребла его в помойное ведро. Достала еще один «Гавайский пунш» и ушла с ним в гостиную к телевизору. Начали другое шоу показывать, только я никакой разницы не заметила. Может, потому, что ничего толком не слушала.
Я не думала о том, что делать дальше: есть вещи, о которых на ночь лучше не думать, потому как в эти часы на мозг не стоит полагаться, обязательно подведет. В девяти случаях из десяти все, что после заката надумаешь, утром заново передумывать придется. Вот я и сидела, а потом, когда кончили передавать местные новости и опять началась развлекательная программа, я снова заснула.
И мне приснился сон. Про меня и про Веру. Только Вера была такой, какой я ее первое время знала, когда Джо еще жив был и все наши дети, и мои, и ее, все еще с нами жили и всегда под ногами путались. Во сне мы с ней посуду прибирали – она мыла, я вытирала. Только были мы не в кухне, а стояли перед печуркой в моей гостиной. И это странно казалось: Вера-то никогда у меня дома не была – ни разу за всю свою жизнь.
А вот во сне – была. Посуду она мыла в пластмассовом тазике на печурке – не мою щербатую, а свой английский сервиз. Вымоет тарелку и мне протянет, и каждая из моей руки выскальзывает и бьется о кирпичи печурки. Вера говорит: «Будь поосторожней, Долорес. Когда что-то случается, а ты снебрежничаешь, выходит черт знает что!»
Я обещаю ей быть поосторожнее и стараюсь, но следующая тарелка опять у меня из рук вываливается, и следующая, и следующая.
«Бесполезно! – под конец сказала Вера. – Посмотри, что ты натворила!»
Я посмотрела вниз, а кирпичи усеяны не черепками, а осколочками вставной челюсти Джо и камня. «Не давайте мне больше тарелок, Вера, – говорю я и плачу. – Видно, мне их перетирать не по силам. Может, я стара стала, только я не хочу все их разбить, это я знаю!»
А она все дает мне их и дает, а я роняю их и роняю, и звук, с каким они бьются о кирпичи, становится все громче да громче, и вот это уже не дребезжание, с каким разбивается фарфор. Я вдруг поняла, что вижу сон, а звуки эти к нему не относятся. Я с таким толчком проснулась, что чуть с кресла на пол не слетела. А тут опять грохот, и тут я поняла, что это такое. Выстрел из дробовика.
Я встала и подошла к окошку. По дороге проехали два пикапа. В кузовах – люди. В первом один, а во втором вроде бы двое. И у всех в руках дробовики, и каждую пару секунд один из них пуляет в небо. Из дула огонь вырывается, а потом – бу-у-ум! По тому, как эти мужчины (я решила, что это были мужчины, но могла и ошибиться) вихлялись, и по тому, как пикапы мотало из стороны в сторону, думается, вся компания была вдрызг пьяна. Да и один пикап я узнала. Что? Нет, я тебе ничего не скажу, Энди, – хватит с меня своих неприятностей. И не хочу никому жизнь портить за стрельбу по пьяной лавочке. Да, может, я и пикапа толком не рассмотрела.
Ну, чуть я увидела, что они только облака дырявят, я окно открыла. Решила, что они развернутся на площадке под нашим холмом. Так и вышло. Один из них чуть не засел в грязи. Ну курам на смех!