«Что-то я в этом сомневаюсь», — сказала я.
«По правде говоря, я тоже», — сказал он и пожал мне руку, словно я была мужчиной, — похоже, с его стороны это был комплимент. Он ушел, и официантка спросила, не хочу ли я еще кофе. Я сказала: «Нет, спасибо, у меня и так болит желудок». Он действительно болел, только не от кофе.
Человек всегда находит что-то хорошее, даже в самом поганом положении, и, возвращаясь домой, я была рада хоть тому, что смогла все разузнать. И рада, что не сказала Селене, — она могла бы проболтаться подружкам, и это каким-нибудь образом дошло бы до Джо. А еще она могла вдруг отказаться ехать. От пятнадцатилетней девчонки можно ожидать всего.
У меня были радости, но не было идей. Мы оказались на мели: наша с Джо наличность, лежащая в супнице, составляла всего сорок восемь долларов. И я не могла просто взять детей и уехать куда глаза глядят, оставив Джо спокойно тратить украденные деньги. Из них по меньшей мере две с половиной тысячи было моих — я заработала их, драя полы в чужих домах и развешивая простыни этой стервы Веры Донован — шесть прищепок, а не четыре! — все лето подряд.
Мы с детьми все равно должны были уехать, но с деньгами. Стоя на пароме и глядя, как между ним и берегом увеличивается полоска воды, я думала, что должна выколотить из него эти деньги. Я не знала только, как.
Жизнь шла своим чередом. Со стороны могло показаться, что ничего не изменилось. Но для меня той осенью все было по-другому. Самое главное — мне не нужен был больше третий глаз; ко времени, когда Маленький Пит снял с окна ведьму, я уже видела все, что нужно, двумя глазами.
Например то, как Джо похабно, по-свинячьи смотрел на Селену в ночной рубашке или ощупывал глазами ее зад, когда она мыла пол. Как она обходила его стороной, проходя мимо его кресла к себе в комнату, как она старалась не дотронуться до его руки, передавая ему тарелку с супом. Сердце у меня сжималось от боли и гнева, и долгие дни после этого я чувствовала отзвуки этой боли. Он ведь был ее отец, в ее жилах текла его кровь, у нее были его темные ирландские волосы и тонкие пальцы, но он весь подбирался, как волк, когда тесемка рубашки сползала с ее плеча.
Я видела, как смотрел на это Джо-младший, и как с ним обращался отец. Помню, как он принес однажды домой сочинение о президенте Рузвельте, за которое в школе ему поставили высший балл. Учительница еще написала на обложке тетради, что впервые за двадцать лет поставила такую оценку и думает, что это сочинение вполне можно напечатать в газете. Я спросила Джо-младшего, в какую газету он думает его послать, но он только покачал головой и усмехнулся. Не понравилась мне эта усмешка.
«И терпеть его хамство еще полгода? — спросил он. — Ты что, не помнишь, как он называл его «Франклин Делано Срузвельт?»
Я так и вижу, Энди, как он стоит на крыльце, засунув руки в карманы, двенадцать лет, но уже шести футов ростом, и смотрит на меня, а я держу в руках его сочинение. Он чуть-чуть улыбался, без радости, без смеха. Это была улыбка его отца, но я ему об этом не сказала.
«Из всех президентов отец больше всех ненавидит Рузвельта, — сказал он. — Поэтому я о нем и писал. А сейчас я сожгу его в печке».
«Не вздумай, Джо, — сказала я, — если не хочешь получить сперва от меня».
Он пожал плечами — тоже точь-в-точь как его отец, с деланным безразличием.
«Ладно. Только ему не показывай».
Я пообещала, и он побежал играть в мяч со своим другом Рэнди Гигером. Я смотрела на него и думала о его высшем балле и том, что он написал именно про того президента, которого ненавидит отец.
Еще был Маленький Пит, который оттопыривал губы и называл всех засранцами, и каждые три дня с кем-нибудь дрался. Однажды меня вызвали в школу из-за того, что он до крови разбил одному мальчику лоб. В тот вечер отец сказал ему: «Ничего, в следующий раз будет знать, верно, Пит?» Я видела, как у парня загорелись глаза, и как ласково отец уложил его спать. Я видела и замечала той осенью все, кроме главного — как избавиться от него.
И знаете, кто в конце концов подсказал мне ответ? Вера Донован. И она одна знала, что я сделала, — до сегодняшнего дня. И она одна смогла дать мне ответ.
Все пятидесятые Донованы — вернее, Вера с детьми, — как и все дачники, жили на острове только летом. Они приезжали на День Памяти и уезжали на День Труда. Не знаю, можно ли проверять по ним часы, но уж календарь наверняка. После их отъезда целая бригада мыла и чистила дом от носа до кормы, застилала постели, собирала игрушки и относила в подвал коробки с детскими играми — к 60-му году их накопилось там штук триста. С уборкой можно было не спешить, потому что до Дня Памяти они не появлялись.
Конечно, были и исключения: в год рождения Маленького Пита они явились на День Благодарения, когда дом насквозь промерз, и еще как-то приезжали на Рождество. Помню, их дети приглашали к себе Селену с Джо-младшим, и Селена вернулась домой вся раскрасневшаяся, с глазами, блестящими, как алмазы. Ей было тогда лет восемь или девять, но впечатлений хватило надолго.
Так что они были типичными дачниками, но потом Вера перебралась сюда и стала такой же островитянкой, как я, а может, и больше.
В 61-м все началось так же, хотя ее муж годом раньше погиб в автокатастрофе, — они с детьми приехали на День Памяти, и Вера начала вязать, курить, собирать ракушки и устраивать коктейли, которые начинались в пять, а заканчивались в полдесятого. Но что-то все-таки изменилось. Дети были непривычно тихими и грустными, должно быть, вспоминали отца. Вскоре после четвертого июля у них случилась какая-то ссора с матерью, а на следующий день они уехали. Хмырь отвез их на моторной лодке, и с тех пор я их не видела. А Вера осталась, хотя ей было нелегко и одиноко. Тем летом она выгнала с полдюжины служанок, и, когда «Принцесса» увозила ее, я подумала: вряд ли она еще появится здесь.
Но я плохо знала Веру Донован. Она нарисовалась аккурат на День Памяти в 62-м и прожила на острове до самого Дня Труда. Она приехала одна, много пила и курила, никому не сказала доброго слова, но так же собирала ракушки на берегу. Как-то она сказала мне, что Дональд с Хельгой, быть может, приедут в конце июля в Пайнвуд (так они называли свой дом, ты это знаешь, Энди, а Нэнси, наверное, нет), но они не приехали.
Начиная с 62-го она стала уезжать с острова все позже. В том году она позвонила мне в середине октября и велела снять чехлы с мебели и привести дом в порядок. «Теперь ты будешь чаще видеть меня, Долорес, — сказала она. — Может быть чаще, чем тебе хочется. И может быть, детей тоже». Но тут что-то в ее голосе подсказало мне, что это вряд ли.
Она приехала, пожила три дня — хмырь приехал с ней и жил в домике за гаражом, — и уехала, а в конце ноября приехала снова. Детей с ней опять не было, но она сказала, что, может быть, они еще приедут.
Я опять готовилась к ее приезду, пылесосила ковры и застилала кровати, думая только о том, как мне быть с деньгами моих детей. Со времени моего визита в банк прошел целый месяц, и весь этот месяц я не знала покоя. Я не могла есть, плохо спала, забывала менять белье. Мои мысли все время крутились вокруг того, что Джо сделал с Селеной и как он забрал деньги из банка. Я заставляла себя не думать об этом — и не могла. Даже когда я думала о другом, какая-нибудь мелочь обязательно возвращала меня все к тому же. Наверное, именно поэтому я и рассказала в конце концов обо всем Вере.
Я не хотела этого делать: она и раньше заботилась только о своих проблемах, а теперь, после смерти мужа и размолвки с детьми, ей и вовсе было не до меня. Но в тот день, когда это случилось, настроение у меня вдруг изменилось.
Она сидела на кухне и читала какую-то вырезку из «Бостон глоб».
«Смотри, Долорес, — сказала она, — если нам повезет с погодой, то следующим летом мы увидим кое-что интересное».
Я до сих пор помню заголовок той статьи, потому что, когда я его прочитала, во мне словно что-то перевернулось. «Полное затмение закроет небо Новой Англии будущим летом». Там была и маленькая карта, показывающая, какая часть Мэна попадет в зону затмения, и Вера красным карандашом отметила на ней Высокий.
«Следующее будет только через сто лет, — сказала она. — Наши правнуки увидят его, Долорес, но это еще не скоро, поэтому лучше нам посмотреть на это».
«Может, в этот день будет лить как из ведра», — ответила я рассеянно — я думала, она издевается надо мной в том мрачном настроении, в каком пребывала после смерти мужа. Но она рассмеялась и пошла наверх, напевая что-то под нос. Я, помню, удивилась этому.
Часа через два я поднялась к ней застилать постель, где она позже столько времени провела беспомощная. Она сидела в кресле у окна, вязала и все еще напевала. Печка горела, но комната еще не прогрелась как следует — эти большие дома ужасно медленно прогреваются, — и на плечах у нее была ее розовая шаль. Дул резкий ветер с запада, и в окно время от времени брызгали капли дождя. Выглянув в окно, я увидела отблески света на стенке гаража — хмырь сидел у себя и дрых, как клоп в норке.
Я расправляла углы простыни и думала о Джо и о детях, и моя нижняя губа дрожала все сильней. Потом начала дрожать и верхняя. Потом глаза мои наполнились слезами, я села на кровать и заплакала.
Нет.
По правде говоря, я не заплакала — я закрыла лицо платком и завыла, думая о том, как это глупо, что я тут сижу, и как я устала и хочу спать. Не знаю, сколько времени я сидела так и выла, но когда я закончила, платок был весь мокрый, а нос хлюпал так, что я еле могла дышать. Я боялась убрать платок и увидеть, как Вера смотрит на меня и говорит: «Кончай спектакль, Долорес. Ты получишь расчет в среду. Кенопенски — так звали хмыря, вспомнила, — привезет тебе деньги». Это было бы на нее похоже. Но все случилось совсем не так. Поведение Веры трудно было предсказать даже тогда, когда мозги у нее были на месте.
Когда я наконец отняла платок от глаз, она сидела со своим вязаньем и смотрела на меня, как на какую-то редкостную букашку. Я помню, что на лбу и щеках ее плясали тени от дождевых струй.