— По правде сказать, не только в затмении дело, — говорю. — Просто на душе у меня так хорошо, так легко стало, что хотелось своим счастьем поделиться. А поскольку я заметила, что ты счастье больше из бутылки сосешь…
Смотрю, как он крышечку сбросил и налил себе. Рука у него дрожала, но я не расстроилась. Чем больше он налижется, тем мне легче будет.
— А с чего это тебе хорошо стало? — спрашивает. — Пилюлю изобрели безобразные рожи вылечивать?
— Не слишком-то вежливо так благодарить за бутылку первоклассного шотландского виски, — говорю. — Может, и вправду его отобрать?
Я опять протянула руку к бутылке, и он опять ее отдернул.
— Как же, дожидайся! — говорит.
— Ну, так будь паинькой, — говорю. — И куда вся вежливость и благодарность подевались, каким тебя в твоем Анонимном обществе обучали?
Он это мимо ушей пропустил, а сам на меня смотрит, будто продавец, который все не может решить, не всучили ли ему фальшивую десятку.
— Так с чего тебе хорошо-то, черт дери? — спрашивает снова. — Из-за ребят, а? Что сплавила их из дома?
— А вот и нет. Я по ним уже соскучилась, — говорю. Притом чистую правду.
— Чего от тебя и ждать! — говорит он и выпивает. — А тогда с чего?
— Потом расскажу, — говорю и встаю.
Он ухватил меня за руку и говорит:
— Нет, ты сейчас ответь, Долорес. Ты знаешь, я не люблю, когда ты себе лишнее позволяешь.
Поглядела я на него сверху вниз и говорю:
— Убери-ка руку, не то как бы бутылка этого дорогого пойла не разбилась об твою башку. Драться я с тобой не хочу, Джо, а сегодня и подавно. У меня есть отличная салями, швейцарский сыр и вафельки.
— Вафельки! — повторяет он. — Это надо же!
— Ладно, — говорю. — Я приготовлю для нас канапе не хуже тех, какие Верины гости получат на «Принцессе».
— От всяких таких выдумок у меня живот пучит, — говорит он. — Обойдусь без твоих как на пне, сделай мне лучше хороший бутерброд.
— Ладно, — отвечаю, — бутерброд так бутерброд.
А он к проливу повернулся и смотрит — может, потому, что я «Принцессу» помянула. Нижнюю губу выпятил злобно так. А лодок там еще прибавилось, и, гляжу, небо над ними вроде бы посветлело.
— Поглядеть на них! — бормочет этим своим язвительным голосом, который его младший сын приноровился изображать. — Что произойдет-то? Солнце вроде грозовая туча закроет, и все, а они там в штаны наложить готовы. Хоть бы дождь пошел! Чтоб утопил и зазнайку суку, на которую ты работаешь, и их всех в придачу!
— Вот это мой Джо, — говорю. — Всегда веселый, всегда добрый!
Он оглянулся на меня, а сам бутылку к груди прижимает, будто медведь — соты.
— Чего ты, черт дери, болтаешь, а?
— Ничего, — отвечаю. — Сейчас пойду едой займусь. Тебе бутерброд, а мне парочку канапе. Потом посидим, выпьем, затмение поглядим — Вера нам подарила пару очков и видеоскопов, — а когда оно кончится, я тебе объясню, почему я сегодня такая счастливая. Это сюрприз.
— Я говенных сюрпризов не люблю, — говорит он.
— Знаю, что не любишь, Джо, — отвечаю. — Ну да в твоем вкусе, а какой — тебе и за сто лет не догадаться.
Тут я ушла на кухню, чтоб он мог всерьез за бутылочку взяться. Хотела, чтоб он побольше удовольствия получил. Нет, правда. Ведь это ж было последнее спиртное в его жизни. И больше ему уже не понадобится Анонимное общество, чтоб воздерживаться от выпивок. Там, куда он отправится.
Такого длинного дня в моей жизни не было… и такого странного. Он сидит на крыльце в этой своей качалке, в одной руке газету держит, в другой — стакан и кричит мне что-то в открытое окно кухни про какую-то пакость, которую демократы затеяли в Огесте. И уже забыл, как хотел узнать, отчего я такая счастливая, — и про затмение тоже. А я на кухне готовлю ему бутерброд, напеваю, а сама думаю: «Ты уж постарайся, Долорес, красного лучку нарежь, как он любит, и горчицы добавь для вкусу. Уж постарайся, потому как это самая его последняя еда».
С того места, где я стояла, виден был сарай по всей длине, а дальше белый валун и край ежевичных зарослей. Носовой платок, который я там к ветке привязала, был на месте — я и его видела. Колыхался от ветра туда-сюда, туда-сюда. А я все думала про замшелую колодезную крышку прямо под ним.
Помню, как птицы пели и как я слышала голоса людей, которые перекрикивались в проливе, — такие слабые и дальние, точно по радио. Помню даже, что я тогда напевала: «Неизреченная Божья Милость, сколь сладок звук…» Напевала и накладывала ломтики сыра на вафли (требовались они мне не больше, чем курице — флаг, но чтоб Джо удивился, почему я не ем, мне тоже не требовалось).
На крыльцо я вернулась, наверное, в четверть третьего: на одной руке поднос удерживаю, точно официантка, а другой Верин пакет держу. Небо все еще пасмурным было, но уже очень посветлело.
Закуска получилась отличная. Джо на похвалы был скуп, но я видела по тому, как он отложил газету и поглядывал на свой бутерброд, откусывая по кусочку, что ему он по вкусу пришелся. Тут мне вспомнилось, как я не то в книге прочла, не то в кино слышала, что «приговоренный к смерти перед казнью плотно позавтракал». Как вспомнила, так уж и не могла от этих чертовых слов избавиться.
Но они мне не помешали самой за еду приняться, а раз начав, я все свои канапе съела и запила целой бутылкой пепси. Раза два мне в голову приходило: а у палачей в тот день, когда им предстоит работа, аппетит бывает хороший? Странно, о чем только человек не думает, когда подбодряет себя сделать что-то, верно?
Солнце вырвалось из-за облаков, как раз когда мы кончали. Я вспомнила, что мне Вера утром сказала, поглядела на часы и улыбнулась. Ровнехонько три часа было! Примерно тогда же — он в те дни почту по острову развозил — мимо назад к порту промчался Дейв Пеллетье, а за ним длинный хвост из пыли протянулся. И больше я до позднего вечера на Восточной дороге ни единой машины не видела.
Я поставила тарелки и пустую бутылку из-под пепси на поднос, нагнулась к нему, но, прежде чем выпрямилась, Джо сделал то, чего уже много лет не делал, — положил мне ладонь на шею да и поцеловал меня. Знавала я поцелуи и поприятнее — от него так и разило виски напополам с луком и салями, и небрит он был вдобавок, а все-таки поцелуй был настоящий, не ехидный и не пустое чмоканье. Ласковый такой, настоящий поцелуй… Я уж не помнила, когда он меня в последний раз так целовал. Закрыла я глаза и губы ему подставила. Это я хорошо помню: как закрыла глаза, а его губы к моим прижаты, а солнце мне лоб греет — и поцелуй такой же теплый и приятный.
— Есть было можно, Долорес, — говорит. Для него это большой похвалой было.
Тут я на секунду вроде заколебалась — врать не хочу, было это. Я вдруг на секунду увидела Джо — не как он Селену лапает, а его лоб, каким он был в классе в сорок пятом, как я на него смотрела и хотела, чтоб он меня поцеловал вот так, как теперь, как я тогда думала: «Если б он меня поцеловал, я бы подняла руку и потрогала кожу у него на лбу… проверила бы, такая она гладкая, как кажется, или нет».
Тут я подняла руку и дотронулась до нее, совсем как мечтала, когда была зеленой девчонкой столько лет назад, и в ту же секунду внутренний глаз открылся еще шире, чем раньше. И увидел, что Джо дальше делать будет, если я допущу, — и не просто добьется от Селены, чего пытался, или растранжирит деньги, которые украл у детей, а как он будет их обрабатывать: язвить Джо Младшего за хорошие отметки и любовь к истории; хлопать Малыша Пита по спине всякий раз, как Пит обзовет кого-нибудь жиденком или скажет про одноклассника, что он черномазого ленивей. Как он будет их обрабатывать все время, каждый день, каждую минуту. И будет продолжать, пока не сломит их или не толкнет на скверную дорожку, если я допущу, а под конец умрет и не оставит нам ничего, кроме счетов и ямы, чтоб его схоронить.
Ну так яму я для него уже нашла — в тридцать футов глубиной, а не в какие-то шесть, и со стенками не просто земляными, а камнями выложенными. Да уж яма у меня для него была готова, и один поцелуй за три года, если не за все пять, ничего изменить не мог. И то, что я его лоб погладила… Это ведь было причиной всех моих бед куда больше его поцелуйчика… И все равно я еще раз его погладила, обвела пальцем и вспомнила, как он целовал меня в патио отеля «Сеймсет», а оркестр внутри играл «Лунный коктейль», и как я тогда почувствовала, что щека у него пахнет отцовским одеколоном.
И тут я ожесточила свое сердце.
— Я рада, — говорю и снова берусь за поднос. — А ты бы пока наладил видеоскопы, а я тарелки перемою.
— Клал я на все, что эта дырка богатая тебе насовала, — говорит он. — И на затменье это чертово я тоже клал. Что я — темноты не видел? Любуйся знай себе хоть каждую ночь!
— Ладно, — говорю. — Как хочешь.
Только я к двери подошла, а он говорит:
— Может, попозже мы с тобой кой-чем займемся, а, До? Что скажешь?
— Может быть, — отвечаю, а сама думаю: да уж займемся! До того, как в этот день во второй раз темнота настанет, Джо Сент-Джордж со всеми занятиями покончит.
Пока я у мойки стояла, так все время с него третий мой глаз не спускала. Он уж много лет в постели только дрых, храпел и пердел и, думается, знал, что спиртное тут причиной не меньше моей безобразной рожи, а может, и больше. Я перепугалась, а вдруг он и вправду решит попозже себя испробовать да и наденет крышечку на бутылку «Джонни Уокера», но этой беды не случилось. Для Джо трахнуться (ты уж меня извини, Нэнси) такой же минутной фантазией было, как меня поцеловать. Бутылка для него куда важнее была. Она ж у него под рукой стояла. Один видеоскоп он из пакета вытащил, взял за ручку и вертел так и эдак, на солнце поглядывая. Ну прямо шимпанзе радиоприемник настраивает — один раз я по телику видела. Потом положил и снова виски в стакан плеснул.
Когда я вышла на крыльцо с рабочей корзинкой, он уже смотрел по-совиному, а глаза у него красным обвело, как всегда бывало, когда он втройне за воротник заложит. Но на меня он остро так поглядел — думал, наверное, что я его ругать примусь.