А вот во сне — была. Посуду она мыла в пластмассовом тазике на печурке — не мою щербатую, а свой английский сервиз. Вымоет тарелку и мне протянет, и каждая из моей руки выскальзывает и бьется о кирпичи печурки. Вера говорит: «Будь поосторожней, Долорес. Когда что-то случается, а ты снебрежничаешь, выходит черт знает что!»
Я обещаю ей быть поосторожнее и стараюсь, но следующая тарелка опять у меня из рук вываливается, и следующая, и следующая.
«Бесполезно! — под конец сказала Вера. — Посмотри, что ты натворила!»
Я посмотрела вниз, а кирпичи усеяны не черепками, а осколочками вставной челюсти Джо и камня. «Не давайте мне больше тарелок, Вера, — говорю я и плачу. — Видно, мне их перетирать не по силам. Может, я стара стала, только я не хочу все их разбить, это я знаю!»
А она все дает мне их и дает, а я роняю их и роняю, и звук, с каким они бьются о кирпичи, становится все громче да громче, и вот это уже не дребезжание, с каким разбивается фарфор. Я вдруг поняла, что вижу сон, а звуки эти к нему не относятся. Я с таким толчком проснулась, что чуть с кресла на пол не слетела. А тут опять грохот, и тут я поняла, что это такое. Выстрел из дробовика.
Я встала и подошла к окошку. По дороге проехали два пикапа. В кузовах — люди. В первом один, а во втором вроде бы двое. И у всех в руках дробовики, и каждую пару секунд один из них пуляет в небо. Из дула огонь вырывается, а потом — бу-у-ум! По тому, как эти мужчины (я решила, что это были мужчины, но могла и ошибиться) вихлялись, и по тому, как пикапы мотало из стороны в сторону, думается, вся компания была вдрызг пьяна. Да и один пикап я узнала.
Что?
Нет, я тебе ничего не скажу, Энди, — хватит с меня своих неприятностей. И не хочу никому жизнь портить за стрельбу по пьяной лавочке. Да, может, я и пикапа толком не рассмотрела.
Ну, чуть я увидела, что они только облака дырявят, я окно открыла. Решила, что они развернутся на площадке под нашим холмом. Так и вышло. Один из них чуть не засел в грязи. Ну курам на смех!
Едут вверх по склону, сигналят, гудят, орут во всю мочь. Я ладони ко рту приложила да как закричу:
— Убирайтесь отсюда! Людям спать надо!
Один пикап рванул вбок и чуть не съехал в канаву. Значит, я их хорошо пуганула. Парень, который стоял в кузове (этот пикап мне и казалось, что я узнала, — до этой минуты), так этот парень кувырком перелетел через борт. Легкие у меня, скажу не хвастая, очень крепкие, и, когда мне надо, я гаркнуть умею.
— Вали с Литл-Толла, убийца сучья! — завопил кто-то из них в ответ, и опять они в воздух пульнули. Только они выпендривались — бахвалились передо мной, какие у них яйца огромные. Я так думаю потому, что больше они разворачиваться не стали, и я услыхала, как они грохочут к городу — к этому чертову бару, который в позапрошлом году открыли, сладкий пирожок прозакладываю. Глушители дребезжат, моторы ревут — да вы сами знаете, какой тарарам поднимает пьяный, когда за руль пикапа садится.
Ну, настроение у меня чуть исправилось. Страх куда-то подевался, а дерьмовые слезы и вовсе высохли. Злиться я злилась, но не настолько, чтоб соображение потерять и не понять, отчего они все делают то, что делают. А когда бешенство мне начало мозги туманить, я его отогнала, вспомнив про Сэмми Марчента, — какие у него глаза были, когда он на ступеньке на коленях стоял и сначала на скалку посмотрел, потом на меня, — такие темные, будто океан перед линией шквала, как у Селены в тот день в огороде.
Я уже знала, Энди, что мне не миновать сюда прийти, но только, когда эти ребята укатили, я перестала себя морочить, будто я могу выбирать и решать, о чем говорить, а что утаить. Я поняла, что должна честно во всем признаться. Легла опять и спокойно проспала до утра, до четверти десятого. Поздно так я не просыпалась с тех пор, как замуж вышла. Думается, отдыхала перед тем, как проговорить всю чертову ночь.
Чуть встала, уже собралась идти — горькое лекарство надо сразу глотать, — но тут задержка вышла, не то бы я пораньше явилась все это вам рассказывать.
Приняла я ванну, а перед тем, как одеться, вставила телефонный шнур в розетку. Ночь-то кончилась, и в голове у меня мутиться перестало — сон я вижу или не сплю. Если кто-нибудь позвонит, думаю, и начнет меня обзывать, так и у меня пара теплых слов найдется, начиная с «трус поганый» и «мразь безымянная». И правда, я еще чулки не натянула, как он затрезвонил. Беру трубку, готовлюсь выдать ублюдку по первое число, но тут женский голос говорит:
— Алло! Могу я поговорить с миз Долорес Клейборн?
Я сразу сообразила, что звонок междугородный, и не только по легонькому эхо в трубке, какой бывает, когда с материка звонят. Главное, у нас на острове никто женщин «миз» не называет. Ты либо мисс, либо миссис, а вот миз пока через пролив не перебралась, хоть раз в месяц и появляется в аптеке на подставке с журналами.
— Слушаю, — отвечаю.
— Вам звонит Алан Гринбуш, — говорит она.
— Странно, — говорю с ехидством. — По голосу вы вроде бы не Алан Гринбуш.
— Звонят из его конторы, — говорит она, будто я редкую глупость сморозила. — Не вешайте трубку, я сейчас соединю вас с мистером Гринбушем.
Она меня врасплох поймала, и я сперва фамилию не узнала. Помнила, что вроде бы слышала ее, только вот где?
— А касательно чего? — спрашиваю.
Она помолчала, словно бы ей не полагалось давать такие сведения, а потом сказала:
— Если не ошибаюсь, дело касается миссис Веры Донован. Так я вас соединю, миз Клейборн.
Тут до меня дошло — Гринбуш, который ей все эти заказные письма присылал.
— Ладно, — говорю.
— Извините?
— Соединяйте, — говорю.
— Благодарю вас, — отвечает. В трубке щелкнуло, а я стою в одном нижнем белье и жду. Всего несколько секунд прошло, а показалось, что очень долго. Перед тем как он заговорил, мне вдруг представилось, что они поймали меня на том, что я за Веру расписывалась. Я уж и не сомневалась. Вы не замечали, что чуть одно не заладится, так сразу все наперекосяк идет?
Тут слышу в трубке его голос:
— Миз Клейборн? — говорит он.
— Да, это Долорес Клейборн, — отвечаю ему.
— Вчера днем мне позвонил сотрудник полицейского отделения на Литл-Толле и сообщил о кончине Веры Донован, — сказал он. — Час был уже поздний, и потому я решил отложить звонок к вам до утра.
Меня так и подмывало сказать ему, что кое-кто на острове не постеснялся трезвонить ко мне и ночью, но, конечно, я говорить этого не стала.
Он откашлялся, а потом сказал:
— Пять лет назад я получил от миссис Донован письмо с инструкциями сообщить вам некоторые сведения о ее имуществе в течение двадцати четырех часов после ее кончины. — Тут он опять откашлялся. — Хотя я с тех пор часто беседовал с ней по телефону, письмо это было последним, которое я получил от нее. — Голос у него был очень сухим и осторожным. Такой голос, что его не слышно, когда он тебе что-то говорит.
— Да о чем вы? — спрашиваю. — Бросьте вилять и кхекать. Скажите прямо.
— Рад поставить вас в известность, — говорит он, — что, если не считать небольшой суммы, оставленной Приюту Маленьких Скитальцев Новой Англии, вы по завещанию миссис Донован ее единственная наследница.
У меня язык к нёбу прилип, а в голове одна мысль: как она разобралась, что я с пылесосом проделывала.
— Позднее сегодня вы получите официальную телеграмму с подтверждением, — говорит он, — но я очень рад, что успел сообщить вам лично до ее прибытия. Миссис Донован очень на этом настаивала.
— Да, — говорю, — настаивать — это она умела.
— Не сомневаюсь, что вы скорбите о кончине миссис Донован, как и все мы, но я хочу поставить вас в известность, что вы будете очень богатой женщиной, и, если в этих обстоятельствах я могу оказать вам какую-либо помощь, я буду счастлив предложить ее вам, как прежде миссис Донован. Разумеется, я буду ставить вас в известность о процессе утверждения завещания, но я, право, не предвижу никаких затруднений или проволочек. Наоборот…
— Тпру-у, приятель! — говорю я, вернее сказать, прохрипела. Прямо как лягушка в пересохшей луже. — Это сколько денег-то?
Конечно, я знала, Энди, что у нее за душой кое-что есть. Хоть последние годы она ничего, кроме ночных фланелевых рубашек, не носила и питалась только кэмпбеллским супом и детскими смесями Гербера, богатой она все равно оставалась. Я же видела дом и машины видела, а иногда заглядывала в бумаги, приходившие заказным письмом, повыше строчки для подписи. В некоторых из них про акции говорилось, и понятно, что коли вы продаете две тысячи акций «Апджона» и покупаете четыре тысячи акций «Миссисипи Велли Лайт энд Пауер», так еще не бредете по прямой дорожке в приют для неимущих стариков.
И спрашивала я не для того, чтоб поднабраться кредитных карточек и начать заказывать то и се по каталогу Сирса — даже и не думайте. Причина у меня была поразумнее. Я же знала, что число тех, кто думает, будто я ее прикончила, будет расти с каждым долларом, какой она мне оставила, и хотела знать, в какое горе это мне обойдется. Думала я, что будет это шестьдесят тысяч или семьдесят… только он сказал, что она какие-то деньги завещала приюту, и я прикинула, что на круг поменьше выйдет.
И еще что-то меня жалило — жалило, как июльский овод, когда он тебе в шею вопьется. Что-то тут вообще было не так, но вот что, я сообразить не могла. Как не сообразила сразу, кто такой Гринбуш, когда секретарша назвала его фамилию.
Он что-то ответил, но я не разобрала, что-то вроде: «Бо-бу-даб-мерно тридцать миллионов долларов».
— Что вы сказали, сэр? — переспросила я его.
— Что после утверждения завещания, вычета гонорара за юридические услуги и еще некоторых мелких вычетов остаток составит примерно тридцать миллионов долларов.
Моя рука, которой я трубку держала, вдруг стала такой, какой бывает утром, когда всю ночь на ней проспишь — внутри онемелой, а по краям будто иголки колются. И по ногам мурашки забегали, и опять словно все вокруг стеклянным стало.