Последние дни мы по большей части коротали с женой вместе. Зимой нам пришлось много работать, поэтому мы решили провести Пасху вдвоем. Впрочем, посещать было некого да и приглашать — тоже. Моя сестра поехала навестить брата в Германии, родители Эли — в Закопане. Все должны были вернуться сейчас, в это воскресенье, на пятнадцатую годовщину нашей свадьбы, нам хотелось устроить пирушку, как бы вторую свадьбу. С субботы мы ни с кем не встречались, то есть виделись со знакомыми в костеле во время освящения даров, пошли мы не в собор, а в костел Святого Павла, чтобы хоть немного пройтись, а потом уже — ни с кем. В воскресенье мы проспали процессию, скромно, но по-праздничному позавтракали, немного почитали, немного поговорили, немного посмотрели телевизор. Вечером пошли погулять, потом заглянули в собор, но не на мессу, а только помолиться немного. Уж не помню, был ли там кто-нибудь, кто мог бы нас видеть, вроде бы да. Весь понедельник мы, по сути дела, провели в постели, у Эли заболело горло, в эти праздники было страшно холодно. Во вторник она все еще неважно себя чувствовала, у нас не было никаких обязательств, и мы остались дома.
На всякий случай мы отложили визит к Ольге и Тадеушу Боярским. Не помню, кажется, жена позвонила им в понедельник вечером или во вторник утром. Я во вторник ненадолго заскочил в горсовет, там меня видели. Вернулся после обеда, принес еду из ресторана, из «Тридцатки», Эля чувствовала себя уже лучше, выглядела не так плохо, и мы даже пожалели, что отложили визит. Вечером смотрели на первом канале какой-то фильм с Редфордом, о тюрьме, забыл название. Спать легли очень рано, у меня разболелась голова. Ночью я не вставал. У меня нет проблем с простатой. Когда я проснулся, Эли не было. Не успел я встревожиться, как позвонила Бася Соберай.
Я рад, что меня допрашиваете именно вы. Для Баси это бы оказалось трудным.
— Допрашиваю, поскольку именно я веду следствие. Эмоции здесь ни при чем.
Гжегож Будник молча кивнул. Выглядел он страшно. Выслушав рассказы о легендарном депутате, Шацкий ожидал увидеть толстячка с усами или посеребренной бородкой, с разрастающейся плешью, в едва сходящемся на животе жилете, словом, этакого депутата или бургомистра из телевизора. А тем временем Гжегож Будник был типом пенсионера-марафонца: низенький, худощавый, жилистый как хищник, будто в теле у него не было ни единой жиринки.
В нормальной ситуации способный в армрестлинге пригвоздить к столу не одного провинциального силача, сегодня он выглядел как человек, проигравший затянувшуюся борьбу со смертельной болезнью. Коротенькая рыжая бороденка не могла спрятать запавших щек, влажные грязные волосы прилипли к черепу. Круги под красными от слез глазами, потухший взгляд, вероятно, от успокоительного. Сгорбленный, замкнутый в себе, Будник скорее напоминал Шацкому столичных бомжей, которых он допрашивал почти ежедневно, а не бескомпромиссного депутата, главу горсовета, грозу политических противников. Да еще этот свежеприклеенный пластырь на лбу — короче, впечатление удручающее. Гжегож Будник скорее смахивал на клошара, нежели на чиновника.
— Что это у вас на лбу? Что-нибудь случилось?
— Споткнулся и ударился о сковороду.
— О сковороду?
— Потерял равновесие, взмахнул рукой и ударил по ручке сковороды, а она подскочила и ударила меня по голове. Ничего страшного.
— Нужно пройти медицинское освидетельствование.
— Ничего страшного.
— Мы не о вас беспокоимся. Нужно проверить, не результат ли это драки.
— Не верите мне?
Шацкий лишь только посмотрел на него. Он никому не верил.
— Вы, вероятно, знаете, что имеете право отказаться давать показания и можете не отвечать на конкретные вопросы?
— Знаю.
— Но предпочитаете лгать. Почему?
Будник гордо выпрямился, словно это могло прибавить правды к его показаниям. Шацкий не дал ему возможности открыть рот:
— Когда в последний раз вы видели свою жену?
— Я же говорил…
— Я знаю, что вы говорили. А теперь я прошу мне сказать, когда вы на самом деле в последний раз видели жену и почему солгали. В противном случае мне придется задержать вас на сорок восемь часов, обвинить в убийстве супруги и обратиться в суд за разрешением на арест. У вас тридцать секунд.
Будник сгорбился еще больше, покрасневшие глаза, контрастирующие с бледным лицом, наполнились слезами. Шацкому вспомнился Голлум из «Властелина колец».
— Двадцать.
Голлум, шепчущий «наше сокровище», не существующий без него, зависимый от вещи, которая никогда не могла быть его собственностью. Не так ли выглядел брак Гжегожа и Эльжбеты Будник? Провинциальный Голлум, страхолюдина-общественник и девушка из большого города, красивая, умная, добрая, звезда высшей лиги на встречах школьных футбольных команд. Почему она здесь осталась? Почему за него вышла?
— Десять.
— Я ведь говорил…
Ни одна мышца не дрогнула на лице Шацкого, он набрал номер телефона и одновременно вытащил из ящика стола формуляр для предъявления обвинений.
— Говорит Шацкий, с инспектором Вильчуром, будьте добры.
Будник протянул руку и дал отбой.
— В понедельник.
— Почему вы лгали?
Будник сделал неопределенный жест, словно хотел пожать плечами, но не хватило силы. Шацкий придвинул к себе протокол и щелкнул авторучкой.
— Слушаю.
— Меняю свои показания. Последний раз свою жену, Эльжбету, я видел в Пасхальный понедельник около двух часов дня. Расстались мы в обиде друг на друга, повздорили из-за наших планов, она утверждала, что время идет, мы становимся старше, и, если хотим осуществить наши мечты о центре, нам надо наконец сделать первые шаги. Я предпочитал подождать до будущего года, до выборов в местное самоуправление, я собирался баллотироваться на бургомистра, и, если б удалось, все оказалось бы гораздо проще. Потом, как это бывает в ссоре, посыпались взаимные упреки. Она упрекала меня в том, что я все откладываю на потом, что занимаюсь демагогией не только на работе, но и дома. Я ее — в том, что она витает в облаках, думает, что достаточно захотеть и всё тебе поднесут на блюдечке. Мы кричали и оскорбляли друг друга. Господи, как вспомню, что моими последними словами были: «Забирай свою тощую задницу и возвращайся в свой Краков…», — Будник тихонько зарыдал.
Шацкий ждал, покуда тот успокоится. Ему захотелось курить.
— Напоследок она взяла куртку и молча вышла. Я не побежал за ней, не стал искать, я был зол. Я не хотел извиняться, не хотел каяться, я хотел остаться один. У нее масса знакомых, и я подозревал, что она пошла к Барбаре Соберай. Я не созванивался с ней ни в понедельник, ни во вторник. Я читал, смотрел телевизор, пил пиво. Во вторник вечером мне уже стало тоскливо, фильм с Редфордом был неплохой, но смотреть его одному казалось как-то досадно. Гордость не позволила мне позвонить ей вечером, я подумал, утром пойду к Барбаре Соберай или позвоню ей. Все эти факты я утаил, поскольку испугался, что ссора и тот факт, что я ее не искал, будут восприняты следственными органами не лучшим образом, и всю вину припишут мне.
— А вам не пришло в голову, что эти факты могут иметь значение для следствия? Найти убийцу — для вас не суть важно?
Будник снова как-то странно пожал плечами.
— Нет. Теперь для меня все неважно.
Шацкий дал ему прочесть протокол, а сам размышлял, задержать его или нет. Обычно в подобных ситуациях он прислушивался к голосу интуиции. Но тут его внутренний компас оплошал. Будник был политиком, провинциальным, но политиком, то есть профессиональным лжецом и темнилой. И Шацкий был уверен, что по каким-то соображениям, о которых он, по-видимому, еще узнает, тот не сказал ему всей правды. Тем не менее горе его казалось неподдельным. У Шацкого было немало возможностей наблюдать разные эмоции — и полное самозабвения отчаяние из-за невосполнимой утраты, и полное страха отчаяние убийцы, — и он научился их различать.
Шацкий вытащил из ящика папку с фотографиями и в протоколе предъявления предмета для опознания заполнил шапку.
— Вы когда-нибудь видели этот инструмент?
При виде снимка бритвы-мачете Будник побледнел, а Шацкий изумился, как такое возможно при его и без того меловом цвете лица.
— Неужели это…
— Ответьте на вопрос.
— Нет, я никогда не видел такого инструмента.
— Знаете ли вы, для чего он служит?
— Не имею понятия.
Ближе к шести вечера в солнечном свете наконец-то появилась теплая нотка — робкий признак весны. Прокурор Теодор Шацкий, подставив лицо солнцу, пил колу из банки.
После допроса Будника он встретился с Вильчуром и попросил разыскать всех, кто мог бы их видеть на Пасху. В костеле, на прогулке, в закусочной. Нужно подтвердить каждую деталь показаний, допросить каждого знакомого. Кузнецов, услышав половину таких распоряжений, давно бы пришел в бешенство, а инспектор Вильчур только кивал своей высушенной головой; в черном костюме он выглядел как смерть, принимающая заказ на жатву. Шацкий чувствовал себя неловко в присутствии старого полицейского.
Теперь, сидя на лавочке у здания полиции, он поджидал Соберай, чтобы вместе с ней выбраться на романтическую прогулку в сандомежскую больницу. Кстати, его сильно удивило, что у них есть своя лаборатория патоморфологии, он был уверен, что придется ехать в Кельцы или Тарнобжег.
Услышав клаксон, он лениво приоткрыл один глаз. Соберай махала ему из окна «опеля». Он вздохнул и неторопливо поднялся со скамейки.
— Я думал, мы пройдемся.
Почему так происходит: чем меньше дыра, тем чаще там ездят на машине?
— Сорок пять минут в одну сторону? Вряд ли бы мне захотелось. Даже с вами, пан прокурор.
«Да за сорок пять минут я до Опатова дойду, заглянув по дороге в каждую деревеньку», — уже крутилось на языке у Шацкого, но он молча сел в машину. Там пахло освежителями и автокосметикой, была она на ходу, надо полагать, не первый год, а выглядела так, будто только вчера выехала из салона. Пепельница пуста, из динамиков доносится легкий джаз, нигде ни крошек, ни бумажек. Выходит, детей нет. Но замужняя, окольцованная, лет этак тридцать пять. Не хотят? Или не могут?