Шацкий помотал головой, его, конечно, интересовало продолжение, но не так сильно. Он чувствовал, что время утекает. А ему еще нужно что-то узнать и как можно скорее возвращаться к работе.
— А вот как: приезжает экскурсия молодежи из Израиля в концлагерь в Майданеке и привозит с собой собственную охрану. Но прежде чем погрузиться в автобус в варшавском аэропорту «Окенче» она должна выслушать лекцию о том, как себя вести в случае антисемитских выходок. Я воспитывался в Израиле и был на такой экскурсии, она главным образом состоит в том, чтобы поразить молодых людей информацией о Шоа[133]. — Мачеевский произнес это слово с горловым протяжным звуком, и Шацкий только сейчас понял, что эта странная, прерывистая мелодия, какую он с самого начала слышал в его беглом польском, была, по-видимому, отголоском иврита. — Но не только. В той же мере в ней присутствует тема вездесущего антисемитизма, которая возбуждает в молодежи подозрительность, ксенофобию и жажду расплаты. Вот уж и впрямь в развитии национального самосознания на трупах мы опередили поляков.
Шацкий расхохотался, хоть разговор касался серьезной темы.
— А за это я выпью, потому как, будь это правда, — он выдержал паузу, — вам удалось невозможное.
Сдвинули бокалы.
— Тебе что-нибудь говорит аббревиатура KWP? — спросил прокурор, переводя разговор на интересующие его темы. Он собирался довести его до конца.
— Воеводское управление полиции?
— А о Конспиративном войске польском слыхал?
— Слыхал когда-то, что-то вроде WiN[134] или NSZ?[135]
— Да, принадлежали к «проклятым солдатам».
Раввин вздохнул и посмотрел в темное окно. Он стоял, как бы позируя для фотосессии, в которой спортсмены уподобляются мыслителям.
— Почему спрашиваешь?
— Разные улики наводят нас на мысль, что нынешние события могут быть с ним связаны. Тебе это о чем-нибудь говорит?
— Еще одна щекотливая тема. «Проклятые» воевали с коммунистами, некоторые вплоть до пятидесятых годов. Я читал о них, их история обросла массой легенд, и, как это обычно бывает в Польше, нет ни одной правды посредине. — Раввин неожиданно рассмеялся. — Отклонившись от темы: я обожаю эту вашу черту, когда вы из одной крайности впадаете в другую, из эйфории — в чернейшую депрессию, из большой любви — в слепую ненависть. У поляков никогда ничего не бывает нормально. Порой человека кондрашка может хватить, но я все равно это люблю и стараюсь спокойно относиться к подобным проявлениям польского характера. Ладно, важно другое: о вашем антикоммунистическом партизанском движении тоже говорится по-разному. Для одних — это герои без страха и упрека, для других — дебоширы, ищущие повода для скандала и драки, для третьих — кровожадные погромщики.
— Бывали такие случаи?
— Если по-честному, у меня таких сведений нет. Помни, что это были отряды скорее правого толка, левые в большей или меньшей степени верили новой власти. А эти были из довоенных национал-демократов с антисемитским настроем. Но надо помнить и то, что со времен Катастрофы каждая деятельность, направленная против еврея, представлялась как проявление антисемитизма, что необязательно было правдой. «Проклятые» боролись с государственным аппаратом, с его чиновниками, и жертвой становились евреи, поскольку немало их сидело в аппарате госбезопасности.
— А я-то думал, что это антисемитское вранье.
— Антисемитскими могут быть толкования фактов, но не факты сами по себе. Весьма сожалею, но должен признаться, что до середины пятидесятых среди функционеров в Министерстве безопасности евреи составляли свыше одной трети — это не слишком светлая страница нашей истории. Таковы факты, и нет в них ничего антисемитского. А вот представление этих фактов как направленного против Польши еврейского заговора — это совсем другое дело. Хотя бы потому, что в большинстве своем это были обычные коммунисты, еврейским у них было только происхождение.
Шацкий упорядочивал в голове добытую информацию. Версия, с которой он сюда приехал, обрастала плотью.
— Почему так много?
Мачеевский развел руками.
— Потому что любая другая, не немецкая, власть казалась им хорошей. Потому что еще до войны коммунистическая идеология для еврейской бедноты была привлекательна. Потому что власть по своей природе предпочитала космополитических евреев недружелюбным россиянам и патриотически настроенным полякам. Потому что в разговорах об антисемитизме поляков столько же правды, сколько и в антиполонизме евреев. — Раввин прервался и грустно запел: — «Мне хотелось быть кем-то, так как я еврей, а когда еврей не был кем-то, он тогда был никем» [136].
— Потому что для некоторых это была возможность отомстить соседям, — добавил Шацкий.
— Правильно. Искать виноватых — самый простой способ помочь себе разобраться с травмой. Если покажешь пальцем на того, кто тебя обидел, сразу становится легче. Немцев не стало, только поляки да коммунисты, нашептывающие, дескать, национал-демократические банды устраивают погромы. Неслучайно в департамент по борьбе с так называемым бандитизмом посылали коммунистов еврейского происхождения, метод натравливания одних на других всегда себя оправдывает.
Шацкий, не веря своим ушам, чутко вслушивался.
— Не ожидал я услышать такое.
— Понятно, что не ожидал, ты, как любой образованный поляк, немного закомплексован. Ты боишься, что если что-нибудь пискнешь, то тебе сразу припомнят Кельце и Едвабне[137]. Поэтому, к сожалению, ты, как и весь остальной мир, не можешь дать правильную оценку событиям. Сам я — верующий еврей и патриот, но считаю политику Израиля вредной. Вместо того чтобы быть лидером в нашем регионе, мы являем собой неприступную крепость, населенную параноиками с синдромом осады, раздувающими антагонизм между ненавидящими нас народами. Конечно, их представляют как террористов и пособников Гитлера. Впрочем, не знаю, слушал ли ты сегодня радио, сегодня ведь День памяти о Катастрофе, и наш вице-премьер, будучи в Освенциме, использует это событие, чтобы сравнить Иран с нацистской Германией. Руки опускаются. Если б некоторые наши политики не поминали Гитлера при любой возможности, они бы не удержались на своих постах.
Шацкий в душе заулыбался, в публицистическом запале Мачеевского, в том, как он хаял власть, было нечто польское. Сразу запахло водкой, винегретом и колбасой на серебряном блюде. Пора кончать.
— Ты, конечно, знаешь, почему я обо всем этом спрашиваю?
— Потому что рассматриваешь вариант, не выходка ли это какого-то еврея, и хочешь знать, возможно ли такое. Если б речь шла о нормальном человеке, я бы сказал, нет, но тот, у кого на руках кровь двух жертв, — это безумец. А у безумцев возможно всякое. Есть и еще кое-что…
— Слушаю, — Шацкий подался вперед.
— Все, о чем ты рассказывал: Сандомеж, холсты, цитаты, нож для шхиты[138], труп в бочке… — Мачеевский задумался. — Этим знаниям не учатся в один уик-энд. Теоретически ты должен быть евреем, причем таким евреем, который хорошо знает свою традицию. Или исследователем еврейской традиции.
— Почему теоретически? — Шацкий включил все свои радары, в тоне раввина было что-то такое, что подсказывало ему: надо быть начеку.
Мачеевский повернул в его сторону фотографию холста из собора с надписью на иврите и показал на центральную букву в среднем слове.
— Это «хет» — восьмая буква древнееврейского алфавита. Но она здесь написана неправильно, хотя не настолько неправильно, чтоб свидетельствовать, например, о дислексии. Она тут представлена как зеркальное отображение правильно написанной буквы, дужка должна быть с правой, а не с левой стороны. Ни один еврей не напишет ее таким образом, так же как ты, будучи даже в стельку пьян или под иглой, никогда не напишешь «Б» с брюшком по левой стороне. Я думаю, тут кто-то хитрит и хочет воскресить армию демонов, чтобы спрятаться за ними. Вопрос к тебе, мой дорогой прокурор: сумеешь ли ты в этом скопище призраков и упырей различить лицо убийцы?
Ночью, по дороге в Сандомеж, слова об упырях не давали Шацкому покоя. По пути встречались села и небольшие городки Люблинского воеводства. Сколько же их до войны было еврейскими местечками? Сколько было евреев в Краснике? В Аннополе? В Ольбенчине, Вильколазах, Гостерадове? Где застала их гибель? В Майданеке или в Белжеце, а, может, некоторые из них дожили до марша смерти?[139] Что за унизительный конец, без предания земле, без похоронного обряда, без проводов души в иной мир. Ведь если всерьез воспринимать народные поверья, то все эти души вот уже семьдесят лет блуждают где-то здесь неприкаянными и не могут отойти в вечность. Ощущают ли они в этот день, в Йом а-Шоа, что их здесь вспоминают? Возвращаются ли тогда в Красник или Аннаполь, ищут ли родной кров? А поляки? Оглядываются ли чаще, чем обычно, и чаще, чем обычно чувствуют пробегающий по спине холодок и закрывают окна?
Беспокойство охватило прокурора Теодора Шацкого. Как ни странно, дорога была пустой, темные села выглядели заброшенными, от Красника вдоль всего шоссе потянулся туман — иногда едва лишь различимый, будто грязь на лобовом стекле, иногда густой, как вата, и видно было, как он расступается перед капотом «ситроена». Прокурор распознавал свой страх по тому, как внимательнее обычного прислушивается к звукам старой машины. Легкое постукивание с левой стороны подвески, ворчание компрессора в кондиционере. Все казалось непонятным, а ему вовсе не светило стоять в тумане и темноте.
Внезапно из мглы вынырнула черная фигура, он чертыхнулся и резко вывернул руль. В последний момент успел обогнуть стоявшего почти посреди шоссе автостопщика. Взглянув в зеркало заднего вида, он увидел только лишь черный туман вперемешку с красными отблесками огней. И ему вспомнилась видеозапись Вильчура — еврей, бесследно исчезающий в густой, ползущей со стороны Вислы мгле.