Доля правды — страница 65 из 67

Эти мысли не выходили из головы прокурора Теодора Шацкого. Он их боялся. У него было ощущение, будто и ему уготовано большое испытание, и ему придется положить на одну чашу весов любовь, а на другую — чью-то жизнь.

Будник говорил монотонно, очередные элементы мозаики занимали свое место, и головоломка уже выглядела как картина, которую оставалось лишь оправить в раму. Обычно в такие минуты прокурор Теодор Шацкий ощущал спокойствие, теперь же его переполнял непонятный, иррациональный страх. Гжегож Будник не планировал стать убийцей. Он не родился с этой мыслью. Просто однажды он решил, что это — единственный выход.

Почему он был так убежден, что подобный день случится и в его жизни?

3

Задержание Гжегожа Будника произвело эффект разорвавшейся бомбы, на информационных сайтах даже свиной грипп отошел на второй план, а сандомежане ни о чем другом не говорили. Всеобщее замешательство дало возможность Басе Соберай заморочить мужу голову — мол, неизвестно, как долго они просидят в прокуратуре, и таким вот манером они приземлились в постельке на квартире у Шацкого, чтобы эта женушка с пятнадцатилетним стажем и больным сердечком могла с прилежностью отличницы открывать свои эрогенные зоны.

Наслаждались друг другом с самозабвением, и в какой-то момент Шацкий влюбился в Басю Соберай. Искренне и просто. И было это необыкновенно сладостное чувство.

— Мися говорила, что ты повел себя, как ненормальный.

— Согласен, так это могло выглядеть со стороны.

— А знаешь, что меня возбуждает?

— Что-то еще?

— Что ты гений криминалистики.

— Ха-ха-ха.

— Не смейся, клянусь. Дело ведь уже было закрыто, как тебе такое пришло в голову?

— Доля правды.

— Не понимаю.

— Говорят, что в каждой легенде есть доля правды.

— Ну, есть.

— Но существуют такие легенды, как, например, эта чертова антисемитская легенда о крови, в которой нет ни капли правды, которая с самого начала и до самого конца — ложь и суеверие. Тогда, на рынке, я об этом и подумал, неважно почему. И мне вспомнилось, что говорил твой отец. Что все врут, и об этом нельзя забывать. И в тот же миг я подумал о нашем деле как об одном большом подлоге. Что бы оно означало, если предположить, что нет в нем ничего правдивого, что все — липа? Что останется, если отбросить дело семидесятилетней давности, ритуальные убийства, ритуальный убой, древнееврейские надписи, цитаты из Библии, бешеных собак, мрачные подземелья и бочки с гвоздями? Что останется, если принять, что все доказательства и улики, которые с самого начала были движущей силой нашего следствия, это сплошное надувательство?

— Три трупа.

— А вот и нет. Три трупа — тоже обман, три трупа тут затем, чтобы мы ломали себе голову над этими тремя трупами.

— Тогда три раза один труп.

— То-то и оно. Я давно уже подозревал, что это правильная догадка. Но тогда еще не наступил нужный момент. То есть я уже знал, что это не три трупа, а только три раза один труп. И знал: чтобы что-то увидеть, надо содрать с этих трупов «декорации». Знал, что нужно зацепиться за то, что пришло извне, что было объективным, а не за то, что было нам навязано, что было для нас состряпано, как, к примеру, значок родла в руке жертвы.

— Эльжбеты, — тихо пробормотала Бася.

— Знаю, ладно, Эльжбеты, извини, — с неожиданной для самого себя нежностью пробормотал Шацкий, привлек к себе худышку-любовницу и поцеловал пахнущие миндальным шампунем волосы.

— И что пришло извне?

— Вернее, кто.

— Клейноцкий?

— Умничка! Помнишь, как мы сидели вчетвером? Мы с тобой, Клейноцкий и Вильчур. Под большим слайдом с мертвым телом твоей подруги на стене. И снова нас придавила инсценировка. Этот слайд, этот действующий на нервы способ поведения Клейноцкого, его трубка, его лингвистические разглагольствования. Много чего тогда происходило, но нам хотелось, чтоб побыстрей, а он говорил вещи, на наш взгляд, очевидные, его философствования казались нам бледными, потому что он не знал столько, сколько ты, например, о Сандомеже, о Будниках, об отношениях между людьми. Но он сказал самую важную вещь: что ключом к загадке является первое убийство и стоящие за ним мотивы. Что первое убийство было совершено под влиянием самых сильных эмоций, а следующее — это уже осуществление некоего плана. На первой жертве была вымещена вся злость, ненависть, желчь, зато другая жертва была, что называется, просто убита. И тогда я задумался. Если расценим три убийства как единое целое, если сосредоточимся на первом, самом главном, и на секунду забудем о декорациях, то все очевидно. Убийцей должен быть Будник. У него был мотив — измена жены, была возможность, и при этом не было абсолютно никакого алиби, он путался в показаниях и заговаривал нам зубы.

— Только кто бы подозревал труп? — Бася Соберай встала, надела на себя рубашку Шацкого и вытащила из сумки дамские сигареты.

— Ты куришь?

— Пачку в две недели. Скорее хобби, чем зависимость. Можно здесь или пойти на кухню?

Шацкий махнул рукой, поднялся с постели и потянулся за своими сигаретами. Закурил, горячий дым прошел в легкие, тело покрылось гусиной кожей; весна, похоже, и пришла, но ночи все еще были холодными. Чтоб согреться, он завернулся в одеяло и стал ходить по квартире.

— Конечно, никто не подозревает труп, — согласился прокурор. — Однако, если б не труп, дело оказалось бы проще пареной репы, потому что и в случае убийства Шиллера он также был бы самым главным подозреваемым. Оставалось обратиться к старому принципу Шерлока Холмса: если исключить все возможности, то оставшаяся, пусть даже самая невероятная, должна соответствовать действительности.

Соберай затянулась сигаретой.

— Почему мы этого не заметили? Ты, я, Вильчур.

— Работа иллюзиониста, — пожал плечами Шацкий. — Это, пожалуй, самая гениальная идея Будника. Ты ведь знаешь, на чем обычно держатся фокусы? На отвлечении внимания, правда? Когда одна рука тасует в воздухе две колоды карт или превращает горящую бумагу в голубя, у тебя нет ни времени, ни желания взглянуть, что же делает вторая. Ясно? А мы по разным причинам были идеальными зрителями для этого фокуса. Ты и Вильчур — вы настолько здешние, что для вас все имело слишком большое значение. Я настолько чужой, что не сумел отделить существенного от несущественного. Мы все время пялились на цилиндр и кролика. На полотна в костелах, цитаты из Библии, бочки, обнаженный труп, найденный там, где когда-то было еврейское кладбище. А менее броские вещи ускользали от нашего внимания.

— Это какие?

— Например, лёссовый песок под ногтями Будниковой. Если ты вытаскиваешь из кулака непонятный символ, то ногти тебя уже не интересуют. А если бы заинтересовали, тогда бы мы подумали о подземельях раньше. Или окровавленные ноги второй жертвы. Да еще и бочка. Ты все это видишь и не задаешь себе вопроса, почему у чиновника городского управления изувеченные, все в синяках, бесформенные стопы.

— Стопы бродяги…

— Вот именно. Все эти мелкие подробности с самого начала сидели во мне и порой напоминали о своем существовании, как и слова Клейноцкого, и слова твоего отца.

— Что все лгут?

— Не только, были и другие, не дающие покоя. Поначалу я думал, что речь идет о передаче ненависти из поколения в поколение — в контексте Вильчура это было бы естественным. Но твой отец говорил о жизни в маленьком городке, где сосед соседу в окно заглядывает, о том, что если жена наставит тебе рога, то потом в костеле приходится стоять рядом с ее любовником. Черт, этого Будника я все время держал где-то глубоко в мозгу, а он все время давал о себе знать, выскакивал наружу, но я его снова и снова сбрасывал в этот колодец, ибо такое решение казалось слишком нереальным. И только когда я всерьез задумался над этим, все встало на свои места. Возьми перевернутую букву на картине: раввин в Люблине сказал, что ни один еврей не допустит такой ошибки, так же как и мы никогда бы не написали «Б» с брюшком на левой стороне. Это не свидетельствует против Вильчура. Это свидетельствует против человека, который каждую минуту должен заглядывать в Википедию, чтоб согласовать мелочи. А Будник ориентировался «в меру», он ведь интересовался холстом, он был настолько в курсе всех антисемитских заскоков, что прекрасно знал, на каких струнах стоит тут поиграть.

Впрочем, это не единственная его ошибка. Он сунул в руку мертвой жены родло, поскольку в этом половодье желчи — и снова Клейноцкий кланяется — хотел любой ценой навредить Шиллеру, утопить его. Но он не подозревал, что, как только мы доберемся до Шиллера, мячик, как в пинг-понге, отскочит прямиком на его порог. А может, он полагал, что Шиллер, заботясь о добром имени своей пассии, не проговорится? Так или иначе, если б Шиллер не поехал в столицу, если б я допросил его днем раньше, он бы остался жив, а Будник неделю как сидел в каталажке.

Соберай погасила сигарету, и он счел, что она вернется под одеяло, но Бася принялась рыться в сумочке, вытащила телефон.

— Мужу звонишь?

— В «Модену» за пиццей. Две «романтики»? — она смешно захлопала ресницами.

Он охотно согласился и подождал, когда она сделает заказ, после чего заманил ее опять под одеяло. Но не для секса — просто хотелось прижаться и поболтать.

— А как с Вильчуром? — спросила она. — Что-то там темнят. В чем дело? Выпустили его все-таки или нет?

— Выпустили-выпустили. Сказал, что у него голубиное сердце, а потому не заявит о своем задержании в «Антиклеветническую лигу»[157] и не сделает из меня главного антисемита Польши. И только лишь потому, что все это за него сделает «Факт».

Она расхохоталась.

— До чего же мил наш инспектор. А он и в самом деле еврей?

— В самом деле. Впрочем, вся эта история правдива, с той лишь оговоркой, что Вильчур не знал о ней столько, сколько мы думали, например, не имел понятия, что Эльжбета была внучкой той несчастной акушерки, дочь которой испугалась бочки. Будник знал больше всех. Дело доктора Вайсброта и все, что произошло зимой сорок седьмого, было семейной тайной за семью печатями. О ней Будник узнал лишь только тогда, когда влюбился в девицу Шушкевич. Его отец, начальник тюрьмы, который не позволил Вайсброту принять роды у своей жены, перепуганный таким совпадением, перед смертью выложил сыну всю правду. Старик боялся проклятия, боялся, что все неслучайно, что это доктор Вайсброт взывает из гроба к справедливости.