…Я видел, что происходят факты, доказывающие существование враждебных, для человеческой жизни гибельных обстоятельств, и эти гибельные силы сокрушают избранных, возвышенных людей. Я решил не сдаваться, потому что чувствовал в себе нечто такое, чего не могло быть во внешних силах природы и в нашей судьбе, — я чувствовал свою особенность человека.
Часть III. В ПРЕКРАСНОМ И ЯРОСТНОМ МИРЕ
Глава 14. Наблюдения издали и поспешно
От нуля до бесконечности
Мы проходим все по Вечности.
С бесконечности и до нуля
Мы проходим её, тру-ля-ля!
Небо было с овчинку, даже с кулачок — звездное небо в Шаре. По мере подъема оно разрасталось, оттесняло в стороны тьму — или это сами наблюдатели уменьшались в высотах НПВ? — но все равно оставалось обозримым для взгляда. Как облако. Только «мерцания» там становились ярче.
Кабина подрагивала на неровно вытравливаемых канатах. Внизу они раскручивались с барабанов лебедок с бешеной скоростью, но здесь ее съедало ускорение времени; последним сотню метров они едва ползли. Только на приборном щите в окошечке цифрового индикатора выскакивали все более впечатляющие числа: 100 000, 500 000, 800 000 — затем пошли со степенями: 106,3х106… На предельной высоте ускорение времени составило 1,1x107 — время текло в 11 миллионов раз быстрее. За микросекунду Земли (за такое время электронный луч на экране телевизора вычерчивает половину строки развертки) здесь можно было раскурить сигарету и пару раз со вкусом затянуться дымком.
Корнев сидел в правом пилотном кресле возле пульта управления. Любарский находился в центре, в жестко связанной с телескопом люльке. Валерьян Вениаминович полулежал в левом кресле напротив экранов. Они не впервые поднимались к ядру Шара с той памятной ночи на 9 апреля — как втроем, так и в иных сочетаниях: Корнев — Любарский — Буров и Васюк-Басистов, Любарский — Буров — Мендельзон, Пец — Любарский — Люся Малюта… Варфоломей Дормидонтович был теперь не заезжий астрофизик, а руководитель лаборатории исследований MB; она, потеснив гостиницу-профилакторий и иные службы, развернула работы наверху, в самом «наконечнике». Все сотрудники новой лаборатории избегали расшифровывать предмет своих исследований — видимо, чтобы не пугать других и себя. MB и MB. Другие исследуют полупроводники или рентгеновские спектры, а они вот MB — Меняющуюся Вселенную.
…В эти дни с Валерьяном Вениаминовичем иногда случались приступы отрешенности. Слушал ли он сетования Альтера Абрамовича по проблемам снабжения, доклад ли Бугаева о грузопотоке или еще чей-то о чем-то — и вдруг переставал воспринимать, видел только лицо с шевелящимися губами. Накатывало: «А там сейчас рождаются и умирают Галактики, вспыхивают и на лету гаснут звезды!..» И подъезжая утром к своему НИИ, он новыми глазами смотрел на Шар, на купол экранной сети над ним: это Вселенная разбила шатер подле Катагани, Меняющаяся Вселенная!
Когда на следующее утро после их рискованного подъема к ядру (по ночному времени не нашли никого, кто бы подстраховал их на крыше у лебедок) Пец на НТСе в новом зале координатора сообщил о своих с Варфоломеем Дормидонтовичем выводах о природе «мерцаний» (постеснявшись назвать открытием то, что месяцы маячило перед глазами), а равно и о вытекающих отсюда новых представлениях о размерах и структуре Шара, — что-то пошатнулось в умах всех, дрогнуло. Мышиной возней на задворках Вселенной показалась всем их хлопотная ответственная деятельность. Минуты две командиры башни молчали.
— А что? — молвил Толюня с еще более удлинившимся от восторженного удивления лицом. — К тому шло!
Корнев хлопнул ладонями по бортам кожаного кресла, звучно, со вкусом рассмеялся. Все посмотрели на него.
— А мы-то, Анатолий Андреич, мы-то — прожекторами туда светили! Это чтобы звезды получше разглядеть, а!
— Лазерами собирались, — добавил тот.
— Ну, Борис Борисыч, поздравляю, — столь же весело обратился главный инженер к Мендельзону, дымившему первой в этот день сигарой, — вы оказались на сто процентов правы. Да что — на миллион процентов! Там не одно тело, там их навалом: и звезд, и планет, и чего хотите. Не вижу энтузиазма на вашем лице!
А Бор Борыч и не испытывал энтузиазма. Даже напротив, его лицо как-то сразу одрябло; оно если и напоминало сейчас черчиллевское, то никак не времен Антанты, а скорее — окончания второй мировой войны, когда сэр Уинстон проиграл на выборах. Какие поздравления, какой энтузиазм — дураку понятно, что концепция «массивного тела» в ядре (под которую была подогнана работа отдела, опубликованы статьи, прочтен доклад на конференции) лопнула мыльным пузырем.
— Мм… — Мендельзон вынул сигару изо рта. — По-моему, все это пока еще… очень предположительно.
— Но до сих пор мы такого и не предполагали, — ошеломленно сказал Зискинд, почему-то взглянув вверх. — Н-да!..:
— А кстати, Александр Иванович, лазер-то, — перегнулся через стол к Корневу Приятель, — уже оплачен и отгружен из Сормова. Восемнадцать тысяч четыреста, чтоб вы мне все так были здоровеньки!
— Ничего, — откликнулся тот, — найдем применение. И — съехало.
Опало. Снова вспомнили о том, что еще не отгружено, не оплачено, не сделано… вернулись к текучке, на круги своя. Минута шока миновала. Подернулись дымкой нереальности неизмеримые дали в Шаре, где плескался и блистал мирами океан материи-действия. Первостепенной снова стала реальность связей, неотложная Реальность Здесь и Сейчас.
…Но все-таки всколыхнуло. Вечный оппозиционер Мендельзон поднялся с Васюком к ядру, поглядел в телескоп на «мерцания», потом явился к Пецу:
— Как хотите, Валерьян Вениаминович, но я в эти, с позволения сказать, Галактики не верю.
— А в учебниковые, из каталога Мессье — верите?
— В те верю.
— Вы их видели? Не фотографии с ретушью, а в натуре — в телескоп.
— Мм… не приходилось.
— Я видел. И поверьте, трудно согласиться, что эти отражаемые рефлекторами вихревые светлячки, а то и клочки светящейся ваты… поменьше, знаете, тех, что на спичку накручиваем в ухе почистить, — такие же, как и наше небо, скопления из многих миллиардов звезд.
— Допускаю. Но они — в большом небе. Во Вселенной. А здесь… как-то это выглядит игрушечно.
— Борис Борисович, а картину искажения гравитации, исходя из предположения, что в Шаре тысячи мегапарсек, вы рассчитали?
— Мм… еще нет.
— Так что же вы: верю, не верю, игрушечно! — рассердился директор. — У нас не божий храм. Извольте посчитать, если сойдется, то и спору конец.
Мендельзон удалился походкой сконфуженного бегемота. Он задал работу отделу. Три дня его сотрудники толклись в зоне с маятниковыми гравиметрами, уточняли картину искажений, мешали. Потом ринулись в выси — рассчитывать, строить графики. Как раз сегодня утром Бор Борыч принес Пецу отчет, положил на стол, молвил, пыхнув сигарой: «Вопрос остается открытым, Валерьян Вениаминович», — и удалился с тяжеловесной торжественностью.
Пец прочел — и не мог не умилиться. Нет, отчет был безукоризнен, содержал убедительные формулы и таблицы, пояснительные тексты и многомерные, сложенные гармошкой диаграммы. Но — над всем этим возвышалась фигура толстяка с сигарой и обрюзгшим лицом, коя молчаливо извещала: вот если бы я, Б. Б. Мендельзон, разделял идею, что в Шаре Галактики, то подкрепил бы ее данной проверкой, а поелику не разделяю — не обессудьте, Мендельзон применил для проверки метод последовательных приближений. Сначала он принял, что физический диаметр Шара составляет десять миллионов километров; реальные искажения поля тяготения оказались при этом на треть сильнее расчетных. Он увеличил предполагаемый поперечник до ста миллионов километров: расчет дал картину, лишь на три процента уступающую реальной. Он повысил диаметр Шара еще на порядок — и теория совпала с измерениями в пределах допустимой погрешности приборов. Все более крупные поперечники, вплоть до мегапарсек, укладывались в ту же погрешность. Вопрос оставался открытым, потому что искажения определялись переходным слоем, а не глубинами Шара.
— Все-таки Меняющаяся Вселенная название не из самых удачных, — сказал Пец. — Это мы впопыхах. Разве наша обычная Вселенная не меняется? Только что темп не тот.
— Ну… давайте: Быстро Меняющаяся Вселенная, — предложил Корнев. — БээМВэ.
— Марка немецких мотоциклов, — поморщился Валерьян Вениаминович.
— Событийная Вселенная, — подал голос Любарский, — эСВэ!
— Ага, это уже ближе! — поднял палец директор.
— Мерцающая Вселенная, — сказал Александр Иванович. — Тогда и название менять не надо: MB и MB.
Все трое негромко посмеялись.
Кабина замерла на предельной высоте. Корнев выключил ненужные приборы, их подсветки и индикаторы погасли, установилась полная темнота. И в ней они увидели, как «мерцания» над прозрачной крышей кабины расплываются, образуют в ядре сплошной колышущийся блеклый комок — и как он тускнеет, растворяется в ночи.
— Та-ак, — с досадой молвил Корнев, — прибыли к самой паузе…
Это было первое, что установили: существование неких Вселенских циклов. Пец, поклонник древнеиндийской философии, отождествил их с «кальпами», циклами миропроявления, Днями и Ночами первичного вселенского существа Брахмо (он же Брама и Брахман). При взгляде с крыши они следовали 10–12 раз в минуту — когда чаще, когда пореже. При этом яркие выразительные «мерцания» составляли малую долю цикла. В черных глубинах ядра (как правило, всякий раз на новом месте) зарождалось округлое голубоватое сияние; оно расширялось, охватывало изрядную часть ядра и одновременно накалялось; равномерный накал вдруг свертывался в ослепительные «вихринки», «штрихи» и «вибрионы» — в Галактики и звезды. Затем, посуществовав, все рассасывалось и исчезало во мраке паузы. На высоте, куда они забрались, она могла тянуться сотни часов.
— Придется пятиться, здесь не пересидим. Не отработано это у вас, — с неудовольствием заметил Валерьян Вениаминович.
— Есть, капитан! Виноват, капитан! Исправим, капитан! — по-боцмански рявкал Корнев, нажимая кнопки и щелкая тумблерами.
Александр Иванович, как ни странно, не ввязывался в дискуссии о природе «мерцаний». Во-первых, он давно раскусил Мендельзона — что для того выставление поперек всему своего мнения было способом самоутверждения, а в какой мере это способствовало истине и делу, Бор Борыча не волновало. Во-вторых, для самого Корнева вопрос не был открытым: с первых слов Пеца на совещании он уверился, что в Шаре именно Галактики и звезды, что там живет и дышит Вселенная — Вечность-Бесконечность!
Тогда он комментировал новость весело, со смехом. Но это был что называется видимый миру смех сквозь незримые ему слезы. В душе было холодное кипение. Не он, создавший аэростатную кабину и первым поднявшийся в ней к ядру, пришел к потрясающей расшифровке «мерцаний», даже не Толюня, не другие питомцы, а случайный астрофизик в компании с Пецем. Опять унавозил почву для других! «Занесся, самообольстился, почил на лаврах! — думал Александр Иванович, бледнея от гнева на себя. — Я, мол, такой-сякой значительный, кабинет имею, персональную машину, орден, секретарей… Значит, умный и все постиг. Куда к черту! Вот и получил. И перед глазами ведь было! Телескоп в кабине установил — чтобы экранную сеть за Шаром разглядеть. Не Вселенную, а проволочки за ней, мелкач распро…ный! — Думать так было чуть ли не физически больно, но он истязал себя дальше. — А ведь сам себе внушал — на пути из Овечьего после той грозы: насчет безграничной смелости мысли, которой только и можно познать и покорить Шар… помнишь, гнида, помнишь?! И, выходит, не хватило ни смелости, ни мысли, ни воображения. Ух, ты!..»
Словом, ушибла и его Меняющаяся Вселенная, она же Событийная и Мерцающая. С того дня серыми стали для Александра Ивановича еще недавно заполнявшие его душу проблемы башни в ядро Шара уносились его мысли и мечтания.
— Слушайте, — говорил он и на НТСах, и Пецу или другим руководителям, и в лаборатории MB (которая чем далее, тем больше становилась думающим клубом, куда каждый приносил суждения и идеи), — слушайте, но ведь Шар со всеми своими тысячами физических мегапарсеков внутри — все-таки шар. Компактное пространственное образование поперечником четыреста пятьдесят метров. Мы его уловили проволочными сетями, приволокли сюда, привязали канатами к трубам. Можем, если пожелаем, отвязать, таскать — как детки разноцветные пузыри на Первомай… Со всеми Вселенными, что в нем, понимаете?
— Так уж и можем, — возражал Зискинд или кто-то из архитекторов, — а башня?
— А что башня? Аккуратно поднять Шар вверх — она и не шелохнется. Останется стоять дура дурой. Она принадлежит Земле. А Галактика в ядре принадлежит Шару. А он принадлежит нам!
— Ты куда гнешь, скажи прямо? — не выдерживал Васюк-Басистов или кто-то еще.
— А туда и гну, Толюнчик (или Буров, Бармалеич, т. п.), что раз мы по-настоящему открыли Шар, надо по-настоящему его и осваивать. Ускоренное строительство, всякие испытания и проекты в НПВ — семечки, пройденный этап. Этим мы доказали, что в неоднородном пространстве-времени работать и жить можно… в чем, кстати, никто особенно и не сомневался. Теперь надо внедряться в Шар!
— Как? — вопрошали. — Запускать в него спутники? Космонавтов?
— Здесь картина тяготения неблагоприятная для запусков, — замечал Мендельзон или кто-то из его отдела. — Запустить, собственно, не штука, только обратно не вернется.
— О чем вы говорите, товарищи? — тревожно озирал всех Альтер Абрамович. — Надо заказывать космодромное оборудование? Пусковые ракеты? Космические корабли «Союз» и орбитальные станции «Салют»? Вы это всерьез?…
— Действительно, о чем вы говорите! — широко раскидывал руки Корнев. — Видите, какое у вас ординарное мышление: в самый обрез для однородного пространства — да и то на рядовых должностях. Ракеты, спутники!.. У нас должен быть свой путь к звездам — к нашим звездам!
— Какой?! — вопрошали.
— Ну вот, пожалуйста! — Теперь Александр Иванович вскидывал руки и очи горе. — Да если бы я знал, то зачем тратил бы время на неинтересные разговоры с неинтересными людьми, домогался бы от вас проблесков мысли!.. Надо думать, искать и найти этот путь! А для этого и мне, и вам, и даже Валерьяну Вениаминовичу, который вот сидит молча, но, я уверен, глубоко взволнован своим вторым открытием Шара, — всем необходимо перестроить свое мышление. В том именно плане перестроить, что Шар — и чепуховина размером в полкилометра вместе с сетями и башней, и необъятный мир чередующихся во времени вселенных. Должно что-то открыться, должно, я чувствую!
Даже на деловитых НТСах после пламенных речей главного все затихали. Но — шли сообщения с уровней, звонки извне, на экранах разворачивались ситуации, требующие вмешательства и решений — башня брала свое, жизнь брала свое.
Думали, делали… Отличился главприборист Буров, тот нерадивый в обеспечении НВП специальный аппаратурой завлаб — молодой, толстощекий и скуластый. Его романтическую душу не могли увлечь поделки ради экономии бетона, погонных метров сварочного шва или его оптимизации, блошиных скачков вертолетов около башни. И только когда добрались до звезд, когда он сам поднялся в кабине и узрел голубые вселенские штормы, вихри и звездные вибрионы — душа его пробудилась, проблема видения в неоднородной вселенной встала перед ним в полный рост. «Потрясно, фартово и лажа, — заявил он на современном языке, вернувшись на крышу. — Только это, ребята, все бодяга. Вы видите не то. Видеть — вообще проблема из проблем. Даже на обычный мир мы не столько смотрим, сколько подсматриваем в спектральную щелочку для волн от 0,4 до 0,8 микрона. А здесь у вас и в эту щелочку попадают, вы меня извините, радиосигналы. Ваши штрихи и вихрики — радиозвезды и радиоГалактики. Не спорю, внутри их могут быть вещественные звезды и туманности, но их надо уметь обнаружить. Пока что их свет смещен в диапазон жесткого ультрафиолета. Не надо рыдать — я с вами, я за вас, я вам помогу».
И помог, построил электронно-оптический преобразователь: спектральная щель расширилась, смотреть через нее в Меняющуюся Вселенную стало интересней. На этом деятельный приборист не остановился, толкнул девиз: «Свет мало видеть — свет надо еще и слышать!» — и сочинил акустический комбайн, который превращал электромагнитные волны из MB в звуки разной силы и тона. В этот подъем Корнев намеревался его опробовать.
Но все равно — все это было не то, не то, не то…
Кабина опустилась до уровня 15000. Переждали Вселенскую паузу (Ночь Брахмы в терминологии древних индусов) — шесть минут по времени кабины, четыре секунды крыши, сотые доли секунды Земли, несчитанные миллиарды лет в MB. Когда в ядре снова голубовато замельтешило, тронулись помалу вверх. «Мерцания» множились, крупнели, приобретали выразительность и накал. Впечатление было такое, что не только кабину с наблюдателями несет к ним, но и сами первичные комковатые туманности мощное движение объема ядра, вселенский выдох полной грудью, раздувает во все стороны, выносит сюда и закручивает в вихри разных размеров и вида, а их друг около друга.
— Поток и турбуленция в нем — вот что это такое, — молвил внезапно Любарский. — Галактические и звездные вихри — будто водоворотики на реке в половодье.
Варфоломей Дормидонтович еще не знал, что высказал догадку, которая определит образное понимание ими космических (не только в Шаре) процессов и которую они будут плодотворно развивать. Так, сказалось. Он произнес, другие запомнили, никто не отозвался: лица троих, освещенные светом рождающейся в Шаре Вселенной, были обращены вверх.
«…Не образумлюсь, виноват!» — эти слова Чацкого постоянно вертелись в уме доцента. Человек приехал на конференцию — не выступать даже, послушать других. Зашел почаевничать к давнему знакомцу. Увидел фотоснимки — и жизнь его переменилась. А жизнь была установившаяся, добротная, да и сам человек был не из тех двуногих бобиков, кои стремглав мчат на первый свист фортуны. Даже в лекциях Варфоломей Дормидонтович всегда держался основательного, несколько консервативного тона, излагал студентам устоявшиеся теории и хорошо проверенные факты астрофизики, а к модным новинкам типа квазаров-пульсаров, гравитационных коллапсов и «черных дыр» относился сдержанно.
И вот — все полетело кувырком. Его и здесь именовали доцентом (Корнев — так вообще как угодно, только не по имени-отчеству. «Жизнь коротка, — объяснил он, — ее надо экономить. Хватит с меня Валерьяна Вениаминовича и Вениамин Валерьяновича!») — а таковым он, вероятно, уже не был. Среди семестра отказаться от чтения курса на трех потоках, бросить университет — и не по-хорошему, с выдумыванием уважительных причин, а прямо: телеграмма ректору об уходе — такие вещи даром не проходят. На его имя в НИИ НПВ прибыл пакет с увещевательным письмом декана и копией направленного в ВАК ходатайства Ученого совета СГУ о лишения к.ф.-м.н. В. Д. Любарского ученого звания доцента.
И жене в телефонном разговоре ничего не смог растолковать. Здесь приютился у Пеца («Ради бога, Варфоломей Дормидонтович, хоть и надолго, Юлия Алексеевна тоже будет рада!»). Впрочем, время, проводимое им — как и Пецем, Корневым, другими сотрудниками, вне башни было настолько незначительным, что не имело большого значения, где и как его скоротать.
И в лаборатории было трудно. Работали на энтузиазме, себя не жалели — а добиться от человека, работающего на энтузиазме, чтобы он аккуратно или хоть разборчиво делал записи в журнале наблюдений, а в конце рабочего дня чехлил приборы и прибирал свое место, куда труднее, чем от работающего ради хлеба насущного. Да и характер был не командирский: когда после душевных колебаний делал замечание — в деликатной форме и неуверенным голосом, то ребятушки, закаленные общением с Корневым, чуяли слабину и заводили:
— Бармалеич-то наш — ух, грозен!
— Свире-еп! — подхватывал другой.
— Лю-т! — включался третий. — Ууу-у!..
Так что у самого Любарского продольные морщины на лице неудержимо выгибались скобками: «Ну, ладно, ладно…»
Но все это было неважно — так, преджизнь. Самая жизнь для Варфоломея Дормидонтовича начиналась здесь, в кабине на предельной высоте. Именно благодаря проведенным в MB часам он пребывал все дни в не по возрасту восторженном, поэтическом состоянии духа. Потому что он видел.
…Человеческое познание развивается от малого к большому. В пространстве оно идет от знания своей местности к познанию материка, океанов вокруг, всей планеты; от нее — к познанию планетной системы, ближних звезд, Галактики, множества других Галактик и всей обозримой в телескопы части мира — МетаГалактики. Во времени познание идет от эпизодов личной жизни к осмыслению человеческого существования в целом, к познанию жизни народов, возникновения, расцвета и исчезновения государств и цивилизаций; далее к представлению о геологических эрах в истории Земли, о возникновении жизни и, наконец, к представлению об образовании, существовании и возможном в будущем конце нашей планеты и других миров — до чего мы еще не дозрели. При этом если в пространстве мы наблюдаем — или, по крайней мере, можем наблюдать — любые крупные и далекие объекты, то во времени все интервалы событий, выходящие за рамки человеческой жизни (или, самое большее, исторической памяти человечества) существуют для нас чисто умозрительно. Большой мир для нас как бы застыл, колышется-меняется лишь в некоторых подробностях, вроде смены сезонов.
И теперь им открылся противоположный путь познания, от большого к малому. И начинался он с такого Большого, что в нем даже Галактики — и не мгновенные, видимые нами обычно пространственные образы их, а Галактики-события во всей их богатой многомиллиарднолетней жизни — чиркают по пространству, как спички по коробку. Исследователи находились в самом начале, до подробностей предстояло долго добираться; однако для них сейчас стало различимым неразличимое, обозримым необозримое — мировой процесс в целом. И ясно стало, что именно в нем, в Большом и Едином, а не в мелких причинно-следственных цепочках с многими «потому что» и «так как», — заключена главная простая причина Бытия всего, от миров до людей и до атомов. Настолько главная и настолько простая, что постигалась она более чувством ошеломляющего откровения, перехватом дыхания и мурашками по коже, нежели умом, в словах-понятиях.
Но и постигать MB только подсознанием, чувствами, ноздрей — без рационального мышления — Варфоломей Дормидонтович тоже не был согласен; без этого он не чувствовал бы себя человеком. «Обычно для нас объекты Вселенной, от астероидов и планет до Галактик… — подступался он мыслью, — ну, вроде как для дикаря, нашедшего будильник, его детали: шестеренки, зубчики, оси, пружинки. К чему они? Часы стоят — ничего не поймешь. Тряхнул — пошли. Время дикарь все равно определить не сумеет, но все-таки поймет, что перед ним цельный механизм. Так и мы. Впервые увидели, что Вселенная реально четырехмерна, время ее — поток материи, и главное в нем — не тела, а события. Всплески и круговерти времени…»
Однако и в рациональном выражении новые знания из MB оказывались настолько выше, значительней всего, что астрофизик Любарский знал прежде (да и еще вдалбливал это другим), что… короче, пренебрежением прошлой жизнью и нормальным устройством в нынешней Варфоломей Дормидонтович как бы отмежевывался от прежнего себя. Монахи в подобных случаях меняют имя; но в миру, из-за милиции и прописки, это не так просто.
Вернулись на предельную высоту. Над головами, над кабиной набирал масштабы и накал объемный Вселенский шторм: голубое клубление, волнение, вихрение. Взгляд с трудом проникал за внешние его колыхания, они застили яркую область в глубине, откуда все и распространялось. Корнев включил буровский преобразователь. Экраны — вереницей слева направо — дали картины Шторма в ближнем ультрафиолете, в дальнем, в мягких и средних рентгеновских лучах. Образы были скупее, но отчетливее, выделялось самое выразительное: огненно переливающиеся вихревые воронки, искрящиеся эллиптические кольца с зыбкими сферами внутри, древовидно растекающиеся или наоборот, стекающиеся — с турбулентным кипением внутри — многоцветно светящиеся потоки.
— Виктор Федорович Буров был прав, — сказал Любарский, — видимые глазу клубы и волны ничто, волнение почти пустого пространства, разреженного газа — чуть теплее абсолютного нуля. Вещественные скопления светят нам в жестком ультрафиолете, а то и в рентгене.
— Уже есть что-то? — спросил Пец. Астрофизик приложился к окуляру телескопа, повертел ручками поиска. Но нет, в рефлекторе все забивал голубой туман.
— Рано еще, Валерьян Вениаминович.
Корнев тем временем запустил свето-звуковой преобразователь Бурова. Из четырех динамиков, расположенных с расчетом на стереоэффект, на них сверху хлынула «музыка сфер»: плеск и рокот, перекатывающиеся над головами вместе с волнами яркости, неровное шипение, гулы, какие-то короткие трески… Теперь полностью, для глаз и ушей, бушевал в Меняющейся Вселенной творящий миры Шторм.
Фаза «мерцаний» и в этом цикле близилась к максимуму выразительности: пространство очистилось от тумана, вихри и комковатые всплески разделились большими полями темноты; сами стали компактнее и ярче. Некоторые вихрики Дыхание Ядра вышвыривало к нижнему краю, сюда, к ним: они стремительно нарастали в размерах, в динамиках все покрывал звук, похожий на вой пикирующего самолета. Когда же в галактической круговерти возникали слепящие яркие игольчатые штрихи, то в динамиках от них слышались множественные «пи-у!.. пи-у!..» скрипичных тонов. Так звучали звезды.
И чем ближе подступал Цикл миропроявления к своей выразительной кульминации, тем явственнее в динамиках хаотические шумы и рокот-грохот оттесняла — даже вытесняла — какая-то немыслимо сложная, для тысяч симфонических оркестров сразу, тонкая и прекрасная музыка.
Опять у Варфоломея Дормидонтовича немели щеки, гуляли по коже мурашки, а губы сами шептали: —
«…Моих ушей коснулся он —
И их наполнил шум и звон.
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье…»
Вот оно — неба-то содроганье! Ай да Пушкин, ай сукин сын, молодец — еще в те времена проник!.. Потому что нет во Вселенной ни радиоГалактик, ни зримых, ни звезд, ни планет — то есть наличествуют и они, но как детали, мелкие подробности. А главное — движения-действия Единого. В нем гармония — и познание ее, когда удается прикоснуться. Чаще это дается поэтам и композиторам — но вот и я «внял неба содроганье». Хорошо!
Первым не выдержал Пец.
— Э, нет, — сказал он, — так работать нельзя. Александр Иванович, выключите, пожалуйста.
Корнев щелкнул тумблером преобразователя Бурова. Мир онемел — и будто несколько отдалился от кабины.
— Все это эффектно и впечатляет, — сухо продолжал директор, — но двигаться в эту сторону, полагаю, не стоит. И без «музыки сфер» обстановка располагает к самогипнозу и обалдению. Мы академические исследователи, давайте помнить об этом. Наука под ритмы и завывания не делается. Давайте выполнять намеченную программу наблюдений. Пункт первый — поиск объектов для съемки. Приступайте, пожалуйста.
У Любарского нашлось бы что возразить Пецу в защиту эмоций, познания мира посредством их — поэтического, художественного, музыкального. Да и Корневу не понравилось распоряжение директора. Но было не до споров: обстановка близка к боевой, Пец — командир.
— Есть, капитан! — только и выразил свое отношение Александр Иванович, включил систему слежения.
Варфоломей же Дормидонтович и вовсе без слов влип в окуляр телескопа: теперь он был глаз высшей квалификации. Работа пошла. Главный инженер по экранам рентгеновского диапазона обнаруживал перспективные «мерцания», подгонял к ним перекрестие искателя; моторчики привода, завывая на повышенных оборотах, поворачивали белый ствол телескопа с пришпиленным к нему астрофизиком, пока тот не произносил: «Нет, не то. Далеко, неразборчиво. Ищите еще!» Кабину слегка покачивало. Корнев нашаривал в ядре новое ближнее «мерцание».
— Вас не укачало, доцент? — сердито спросил он минут через двадцать.
Наконец Любарский сказал сдавленным голосом: «Ага, есть. Вроде годится. Веду!» Александр Иванович запустил видеокамеру.
Эту запись потом просматривали много раз — краткую, на девятьсот кадров, историю о том, как в глубине ядра рождаются, живут и умирают миры. Без телескопа это выглядело малым световым вихриком, рассеченным перекрестием на четыре дольки: объектив выделил центральную часть его: бурлящий ком, в котором клубились, меняли формы, делаясь все четче и выразительней, светлые струи. Из самых ярких (остальные расплылись в ничто) свились волокна около колышущихся сгустков. В некоторых выделился сияющий овал-центр. Прочие волокна завились вокруг него рукавами. Так образовалось дозвездное тело Галактики. И — в какой-то трудноуловимый миг размытое туманное свечение в ядре ее и в серединах рукавов начало свертываться в яркие игольчатые штрихи, разделенные тьмой. Это образовались и набирали накал звезды!
«Миг творения! — упивался зрелищем Любарский; сейчас и без динамиков в его душе звучал орган, какие-то хоры вели мелодии без слов. — Поток и турбуленция, звезды — турбулентные ядра в струях материи-действия. Творенция-турбуленция, ха!.. Как просто. Но нет, не так все просто: эта искрящаяся гармоничная четкость, избыточная первичная живость — ведь в потоках жидкости картины турбуленции слабее, размытее, хаотичнее. Да, первичная избыточность — вот слово. От избытка действия возникают миры!»
Звезды-штрихи высасывают туманное свечение окрест. Теперь весь быстро вращающийся вихрь состоит из них. Ядро Галактики набухает голубым вибрирующим светом. Рукава загибаются около него все более полого, касательно — и вот сомкнулись в сверкающий эллипс. Звездные штрихи меняют оттенки и яркость — эти переливы распространяются по эллиптической Галактике согласованной дрожью. Видно: она целое, главный образ Вселенной.
Что-то ослабело, спало в пространстве — галактический эллипс опять раскручивается в вихрь. Рукава его расходятся, раскидывают во вращении своем звездные ошметья — в них по краям тела Галактики звездные пунктиры накаляются, вспыхивают сверхновыми, а те расплываются в туманные блики. Они сливаются в волокна и струи теряющей выразительные формы субстанции. Процесс захватывает центральные области — все прощально вспыхивает, тает, растворяется во тьме.
Галактика жила восемнадцать секунд. Звезды в ней — от четырех до четырнадцати секунд.
А в двух соседних с ней вихрях звезды так и не возникли: эти вселенские образы прожили свой многомиллиарднолетний век круговертями сверкающего тумана.
Вверху воцарилась Ночь. Кабина возвращалась вниз.
— Все, как у нас, — задумчиво молвил Любарский, отстегиваясь от кресла-люльки.
Пец вопросительно глянул на него.
— Я о тех двух соседних, — пояснил доцент. — В обычном небе из многих миллионов наблюдаемых галактических туманностей только десятка два на снимках расщепляются на звезды. Мы объясняем это так, что те, в которых звезд не различаем, слишком далеки. Но после увиденного здесь я склонен подозревать, что и в тех Галактиках — если не во всех, то во многих — звезд нет. Мы полагаем звезды главными образами Вселенной потому, что считаем главным проявлением материи вещество. Но теперь мы видим, что это не так.
— Крамольный вы, однако, человек, Бармалеич! — молвил Корнев.
— Здесь станешь…
Кабина, колыхая аэростатами, ползла вниз. Вселенная в ядре Шара съеживалась, тускнела. Говорить не хотелось. Под стать увиденному были бы слова и фразы, доступные гениям, их испепеляющие сердца глаголы. Откуда взять такие им — обыкновенным, поистрепавшим речь в быту, на лекциях и совещаниях? Но и отмалчиваться не стоило: заниматься-то этим делом им, уж какие есть.
— Смешение и разделение, — задумчиво сказал Пец, — разделение и смешение. Два акта в вечной драме материи-действия. Разделение — выделение образов из однородного… то есть для нас пустого — пространства. Выделившееся усиливает выразительность свою: четкость границ, яркость, плотность… Так до максимума, за которым начинается спад, смешение, распад, растворение в однородной среде. Возвращение в небытие — если нашу жизнь считать бытием… У этих процессов много подробностей, маскирующих суть, но она всюду одна: разделение — смешение. Все, что имеет начало, имеет и конец. Одно без другого не бывает.
Снова замолчали. Корнев хмыкнул, подоил нос:
— Бармалеич, прокамлайте теперь вы что-нибудь.
— Если позволите, Саша, я продолжу вместо него, — мягко и в то же время как-то величественно произнес директор. — Варфоломей Дормидонтович уже «прокамлал»: сказал слова, которые, хоть их и было всего три, перевешивают все, что мы с вами сказали и скажем: «Поток и турбуленция в нем». Вы, безусловно, герой дня сегодня, Варфоломей Дормидонтович, поздравляю вас. Это многообещающая идея, и даю вам задание исследовать ее. Там есть четкий критерий Рейнольдса для начала бурления — выжмите из него все. Доклад через пять дней. Но пока вы не погрузились в гидродинамику, подкину вам еще информацию. В стихах. Вот первая:
При наступлении Дня из непроявленного все проявленное возникает,
При наступлении Ночи оно исчезает в том, что непроявленным именуют.
Имеется в виду День Брамы и Ночь Брамы, стадии в цикле миропроявления. Вторая:
Вначале существа не проявляются. Они проявляются в середине.
И растворяются они в исходе…
Обе цитаты из «Бхагаватгиты», «Божественной песни» в древнеиндийском эпосе «Махабхарата». Ему более трех тысяч лет. «Существа» — в смысле «все сущее».
— Вы хотите сказать, — оживился астрофизик, — что этими словами описано миропроявление как вскипание турбуленции в потоке материи-времени?
— …И даже в соответствии с критерием Рейнольдса, Варфоломей Дормидонтович! Ведь и по нему турбуленция возникает в потоках не сразу, а когда они наберут напор и скорость. В какой-то из предшествующих цивилизаций это понимали.
— Занятно.
Корнев только переводил глаза с одного на другого. Наконец не выдержал:
— Ну, наговорили!.. Нет, граждане, как хотите, но я с вами сюда больше подниматься не буду. Это ж потом не уснешь. И вещества — то есть тела, то есть мы с вами! — ничего во вселенских процессах не значат, и вообще существует только мировое пространство да смешение-разделение в виде турбуленции… Ну и ну!
Варфоломей Дормидонтович поглядел на главного инженера — кажется, первый и последний раз в жизни — с сожалением и превосходством:
— А слабенек, оказывается, наш главный на философскую мысль, жидковат. Чем вы, собственно, огорчены и недовольны?
— Послушайте! — В глазах Александра Ивановича действительно были возмущение и растерянность. — Но если все так страшно просто… ведь это же и просто страшно!
Для зевак (коих всегда много толпилось около зоны) многочасовое путешествие троих исследователей к ядру выглядело так: колечко голубовато-белых баллонов с рафинадно блестящей пирамидкой внутри скакнуло к темной сердцевине Шара, ринулось вниз, повисло на миг между тьмой и башней, опять рванулось вверх — и почти сразу шлепнулось на «наконечник», на крышу башни. «Ух, черт! — подумал не один. — Авария! Никто, поди, и не уцелел…»
Для Васюка-Басистова и Германа Ивановича, дежуривших на крыше, впечатление было не столь сильным, хотя первый откат кабины и зависание ее посредине их обеспокоили. Тем приятней им было увидеть выпрыгнувшего из пирамидки, едва она коснулась крыши, Корнева и затем приставить лесенку для директора и Любарского.
— Ну, — сказал главный инженер, беря сигарету из протянутой Толюней пачки и прикуривая ее от протянутой механиком зажигалки, — вот ты, Ястреб точной механики, технический Кондор, Орел смекалки, работающий от идеи… — Тот от комплиментов скалил стальные зубы, щурил калмыковатые глаза. — Давай как обычно: не надо чертежей, скажите, что эта хреновина должна делать. Сообщаю: она должна приближаться к ядру и входить в него. Желательно, не отрываясь от башни.
— Так вот же кабина и аэростаты, Александр Ива… — указал на сооружение механик. — Вместе строили. Вы же только оттуда, что вам еще?
— Мы не оттуда, мы с высоты два километра, на какой еще держат баллоны. А далее — пустота, космос, звезды, Галактики. Вот к ним бы и надо!
— Какие звезды, ну что вы такое говорите! — Герман Иванович обиделся, не понимая, чего это главный вздумал над ними шутить. — Светлячки, мерцания — разве ж звезды такие! Что я, звезд не видел!
— Ну вот, не верит… — Александр Иванович повернулся к Васюку. — А ты, Толюнчик, веришь?
— Верю, — флегматично отозвался тот.
— Так ну?..
— Идею надо.
Корнев махнул рукой и направился к люку, размышляя, что вот есть в его распоряжении и разнообразнейшая техника, и средства, и умелые работники, и неограниченное время, которое тоже деньги… а без идеи все это выглядит так, что лучше бы ничего не было! Он испытывал сейчас что-то подобное мукам неразделенной любви.
И Валерьян Вениаминович спустился вниз, в прозу. В приемной Нина Николаевна вручила ему стопку листов с типографским текстом:
— Верстка вашей статьи для сборника, просят скорее вычитать и вернуть.
— Это уж как водится, — буркнул директор, забирая бумаги.
В кабинете он разложил листы на столе, вооружился ручкой, начал читать. Это был его доклад на конференции, состоявшейся страшно давно, будто в другую геологическую эру — еще до открытия MB. «Что ж, кое-что придется исправить», — подумал Пец. И — глаза его зацепились за последний абзац на последнем листе, за свои заключительные слова, произнесенные неделю назад перед большой аудиторией: «Неоднородное пространство-время в Шаре изучено нами еще не до конца. Не совсем ясен, например, закон уменьшения кванта h в глубинной области; соответственно шатки оценки ширины промежуточного слоя. Не в полном объеме исследовано еще и наблюдаемое в ядре Шара явление (по-видимому, атмосферно-ионизационной природы) „мерцаний“ — быстро меняющихся короткоживущих свечений вихревой и штриховой конфигураций. Познание вышеуказанных явлений и их закономерностей несомненно усилит наше понимание физики неоднородных пространств и обогатит практику».
Сначала у Валерьяна Вениаминовича запылали щеки. По мере чтения жар от них перекинулся на лоб, уши, подбородок, даже на шею. Скоро вся неприкрытая сединами часть головы приобрела отменный багрово-свекольный оттенок. Лишь один раз в жизни ему было так стыдно, как сейчас: в Самарканде, когда встретил Юлю в сквере — после развода… Со страниц собственной статьи на Пеца глянула самодовольная физиономия ученого-мещанина, физиономия, которую он так ненавидел и которой боялся у других: с лоском фальшивой эрудиции и снисходительного разумения всего. Положитесь, мол, на мой авторитет, граждане, я все знаю-понимаю… Ну, правда, некоторые незначительные вещи «не в полном объеме», «не до конца», «не совсем». Вот пока еще не разобрался с такой малостью, как «мерцания»… Но это все пустяки, граждане, третьестепенные детали в картине мира, которую я разумею и преподаю другим; будучи разгаданы, они займут надлежащее место в ней. Волноваться не из-за чего, граждане, ваше дело меня обеспечивать, возвышать и хорошо оплачивать.
Неприятно было обнаружить в себе самодовольную ограниченность человека, который, зная лишь чуть больше других, уверен и убеждает прочих, что постигнул все. «А ведь конспектировали многие…» — сатанея, подумал Пец.
Он собрал оттиски и, бормоча с яростью: «Подпустить! Подпустить!?» — разорвал их пополам, потом еще и еще.
Глава 15. Ода турбуленции и последний проект Зискинда
Наша дружба переросла в любовь, как социализм сейчас перерастает в коммунизм.
…Более трети века, с самого начала работы в фантастике, автора упрекают, что он излишне научен. Слишком обстоятельно излагает нужные для понимания проблемы сведения. Излишне добросовестен в обосновании идей. И так далее.
Само то, что добросовестным можно быть излишне, определенным образом характеризует нашу фантастику. Упреки участились в последние годы, когда жанр этот, как мухи зеркало, засидели гуманитарии. Вот уж у них-то ничего не бывает слишком, за исключением разве одного: вторичности.
Автор не однажды объяснялся на этот счет с редакторами и рецензентами. Сейчас считает нужным объясниться публично.
Представим себе дерево, скажем — клен. После созревания на нем семян, соткнутых семядольками двух лопастей, он при малейшем дуновении ветра рассеивает их; и летят, красиво вращаясь, тысячи, десятки тысяч пропеллерчиков — чем дальше, тем лучше. Подавляющая часть их падает на асфальт, на мусор, на камни — пропадает без толку. Несколько попадает и на благоприятную почву. Но чтобы здесь проросло деревцо, мало почвы — надо, чтобы и семя было хорошим, плодотворным.
А поскольку неясно, какой пропеллерчик куда упадет, надо, чтобы, все семена были плодотворны, несли заряд будущей жизни.
Заменим дерево автором (в компании с издателями, разумеется), многие тысячи семян тиражом его книги, почвы — равно и благоприятные, и неблагоприятные — читателями… Дальше должно быть ясно. Да, увы, в большинстве случаев мы сеем на камень. Читатели ждут от книг развлекухи, в крайнем случае — ответа на злободневные вопросы (т. н. «жизненной правды»), а иное не приемлют. Поэтому, если отвлечься от коммерции (а от нее надо отвлечься), книги выпускают большими тиражами — ради того единственного экземпляра, который попадет к читателю-почве; он примет новую идею, совпадающую с тем, что сам чувствовал и думал. Тогда она прорастет.
Для этого и бывают в книгах идеи-семена. Чем больше — тем лучше, чем обоснованней — тем лучше. Обоснование суть удобрение.
Знать бы того читателя, прямо ему и послал бы, а остальное можно и не издавать. Но как угадаешь? Вот и переводим леса на бумагу.
По одному читателю-почве на идею — и цивилизация будет продолжаться. Не станет таких читателей или не станет авторов с идеями — все под откос. Ни кино, ни телевидение, ни иные игры в гляделки книжный интимный механизм оплодотворения идеями не заменят.
…Автор это к тому, что излагаемые ниже размышления Варфоломея Дормидонтовича Любарского, на заданную Пецем тему, смесь гидродинамики и богоискательства, в сюжетную канву романа, в общем-то, не очень вплетаются. Их можно было бы и не давать. Даже, пожалуй, ловчее не давать, выигрышнее. Ну, подумаешь: объяснение тайн мироздания — сложно-простых недетективных тайн… что они супротив трупа в запертой изнутри комнате!
Но ради того единственного читателя — дадим. Прочие же все, если им этот раздел покажется скучным и трудным, могут пропустить его без ущерба для своего пищеварения.
(Но, кстати, о пищеварении и о других процессах нашего организма, кои идут когда хорошо, когда худо; да и не только о биологических.
Чтение и обдумывание некоторых мест «Оды турбуленции» — автор убедился в этом на опыте — помогает самоисцелению от недугов. Уравновешивает. Улучшает житейскую стратегию и тактику, сиречь поведение. Так что смотрите.)
Заметки В. Д. Любарского к докладу «Наблюдаемый мир как многоступенчатая турбуленция в потоках времени».
(Назначение заметок научное, но от одиночества и неуюта Варфоломей Дормидонтович заносил на эти листки и посторонние мысли, свое житейское.)
«Почему издревле любят слушать журчанье ручья? Какой смысл в этих меняющихся звуках, веселых и печальных, звонких и глухих, сложных и простых, повторяющихся и новых?… Наверное, тот, что ручей сообщает нам — полнее всех слов — главную истину о мире и о жизни. Имя этой истины — турбуленция.
…Кипенье струй, их сердцевин. Бурленье в „ядре потока“, как это именуют в гидродинамике. Множество струй и потоков во Вселенском океане материи-действия, кои сами порождены крупномасштабной турбуленцией и которые без кипения-бурления-вихрения в них и обнаружить невозможно».
Академические сведения о турбуленции (только сведения, наукой это не назовешь). Слово «turbulentia» по-латыни означает «бурный», «вихревой» (отсюда «турбина»), «беспорядочный». Большинство реальных потоков жидкости и газа, включая атмосферу, несут в себе турбулентную сердцевину; бывают турбулентны и целиком.
Переход ламинарного (плавного) потока субстанции, имеющей определенную вязкость µ, в турбулентный происходит при увеличении его скорости v или возрастании сечения S — то есть так или иначе при возрастании явления потока. Характеризуют переход знаменитым, уважаемым даже В. В. Пецем (а на мой взгляд все-таки изрядно дутым) критерием Рейнольдса, или числом Рейнольдса:
Re = vS /М = const.
Дутость его в том, что даже в экспериментальных потоках, текущих в трубах или каналах заданного сечения, эта величина далеко не «const», она меняется от двух до семидесяти тысяч. Было бы интересно, если бы моим коллегам-гидродинамикам с такой определенностью отвешивали и отмеривали то, что они покупают в магазинах!.. А для вольных потоков типа струй в реке, ветров в атмосфере или там Гольфстрима, Куросиво Re и вовсе неизвестно. Да и попробуй определи у таких потоков сечение или усредни их скорость.
Так что это не формула, а скорее образ: в потоке при некотором напоре и размерах возникает неустойчивость — бурление-волнение-вихрение. А когда поток ослабевает, все постепенно успокаивается, возвращается к плавности-однородности — в ламинар.
Еще не все. Для начала турбуленции (и для образа ее) важна инициирующая флюктуация — какое-то случайное событие-возмущение. Например, если кинуть в гладкий поток камешек, турбуленция начнется при Re=2300; если не кинуть — оттянется до Re=60 000. Если тот же камешек не кинуть, а осторожно внести, тоже затянется. Если камень крупный — за ним пойдут крупные волны, если маленький — мелкие, и т. п.
…Это можно наблюдать на водосливных плотинах: переваливает через бетонную стенку во всю ее ширь тугая, насквозь прозрачная зеленая полоса — а ударившись о поддон, сразу делается пенистой, шумной, серой, в зыби и водоворотах; совсем другая вода.
Или на берегу моря: идет красивая гладкая волна, а как коснулась галечного дна — запенилась, забурлила…
«Не образумлюсь, виноват». А виноват я в том же, что и Чацкий, смысле: горе от ума… Прибыло решение ВАКа о лишении меня по ходатайству СГУ звания доцента. И как быстро-то! Бумаги о присвоении мне такого звания лежали в комиссии целый год. А здесь в неполные две недели — чик! — и готово. А еще говорят, что в ВАКе сидят бюрократы.
Теперь я сам подскажу Александру Ивановичу, который любит именовать меня доцентом (подозреваю, что более под влиянием фильма «Джентльмены удачи»), уточнение: доцент-расстрига.
Но продолжим о турбуленции. Что существенного удается выжать-обобщить из всех источников? Какую квинтэссенцию?
…что полного математического описания турбулентных процессов нет и не предвидится: все они сложны, как… как сама природа. Теории описывают простенькие частные проявления турбуленции: гармонические волнения — нарастающие, убывающие, интерферирующие — и вихри.
О последних стоит подробнее:
— центральная часть, «ядро» вихря, вращается по закону твердого тела, как целое;
— за пределами ядра скорость вихря убывает пропорционально квадрату расстояния;
— вихревые трубки во взаимодействии завиваются друг около друга; тонкие, естественно, обвивают те, что толще, мощнее.
(Все это так и просится на аналогию с… но не спеши. Ничего, ничего, молчание!)
…что при всем богатстве образов турбуленция не есть хаос — сложные, но устойчиво повторяющиеся картины пульсаций, колебаний, вихрений.
При этом опять выпирают замечательные свойства турбулентного «ядра» в потоке:
— во-первых, при нарастании скорости потока «ядро» стягивается, уплотняется; картина бурлений в нем становится более упорядоченной, периодической; а при уменьшении напора наоборот — «ядро» разбухает, рыхлеет, расплывается;
— во-вторых, запас турбулентной энергии в «ядре» пропорционален квадрату скорости потока.
Это опять ассоциируется с… но молчание, молчание!
…что — и это, пожалуй, самое важное — крупномасштабная турбуленция многоступенчата, и энергия в ней распределяется также многоступенчато:
— наиболее крупные пульсации (волны-струи) получают энергию от несущего потока; когда напор и сечения в них достигают критерия Рейнольдса, то в этих струях возникают свои зоны турбуленции — то есть первичные струи-волны сами оказываются для них несущими ламинарными потоками, питают вторичные ядра и вихри бурления своей энергией;
— самые выразительные и крупные пульсации в этом волнении оказываются несущими гладкими потоками для еще меньших зон турбулентного кипения третьего порядка… и так далее;
— и все это древовидно ветвится во времени и пространстве, дробится на заметные образы в «однородной» среде — до некоего предела. До какого?!
…что, наконец, в информационном смысле взаимоотношения между потоком и турбуленцией таковы, как, например, между магнитной лентой памяти и записанной на ней информацией. А содержание информации, как я отмечал, зависит от вида первичных возмущений потока. Они подобны генам в актах зачатия.
Но последнего я, пожалуй, в докладе не скажу — побьют.
Турбуленция в живом, турбуленция посредством живого… управляемая турбуленция. Это тоже тема. Возьмем, к примеру, духовую музыку: если дуть в мундштук валторны (трубы, кларнета) слегка, без напряжения, — никакого звука не будет. Шипение, сипение — ламинар. А поднаддать дыханием да соответственно сжать губы, да нажать нужный клапан — и пошел музыкальный звук! Да-да: иначе сдвинуть губы, надавить иную клавишу — будет иной звук… но музыка пошла, прежде всего, потому, что превзойден критерий Рейнольдса. И все выпеваемые дыханием звуки-ноты инициированы определенной флюктуацией-затравкой: движением губ, клавишей, клапаном.
Да и не только духовая музыка, а смычковая: скрипки, виолончели, контрабасы! Если вести смычком по струнам легко и слабо, звука нет; так же, если струны слабо натянуты. Ускорил движение смычка, нажал на струны — полился чарующий звук…
Черт побери, а ведь и речь наша — турбуленция! Спокойное дыхание тихо, ибо ламинарно. Что мы говорим и как — это от инициирующих движений гортани и языка. Но сама речь, голос — от того, что дыхание перешло за критическое число Рейнольдса.
Какое, однако, богатое явление!
…Да и храп наш во сне, милостивые государи, от него же. Ведь не зря сей звук исторгается из носоглоток спящих не в начале выдоха, а самой сильной части его, при достаточном напоре.
Впрочем, это уже неуправляемая турбуленция.
Но главное — на размытость числа Re от 2000 до 60 000 не следует негодовать ни мне, ни теоретикам-гидродинамистам и аэродинамистам. Это дар божий для нас, в этой размытости содержатся все наши возможности управлять образами турбуленции. Вот так и получается вся «творенция-турбуленция». Не творение — великий созидательный акт, а именно творенция. Ничего особенного в ней нет.
21 апреля. Подъемы в MB, наблюдения MB становятся нашим бытом. Сегодня поднимались с Валерьяном Вениаминовичем. Наблюдали и сняли замечательное зрелище: разрушение Галактики от внедрения ее в переходный слой, в барьер неоднородностей. Она была спиральная, возникла в юго-восточной части Шара, развилась до звезд — и все время своей эволюции будто падала на нас. Было страшновато. В переходный слой Галактика внедрилась всем ядром — оно разорвалось на клочья звездных скоплений. Дождь звезд падал на нас, как праздничный фейерверк… Но в возросшей неоднородности пространства и они все размохрились в светящиеся кисточки, расплылись в туман, в ничто.
Картина уникальная: не просто кончина звездной системы в результате старения, ослабления напора ее времени-потока, а — катастрофическая гибель ее. Зрелище для богов, цепенящее душу. И снова я смотрел, будто подсматривал, задавал себе вопрос: имеем ли мы, смертные, право видеть это? Не приличней ли нам заблуждаться-самообольщаться, нежели познавать такие истины?
…Ибо мир сей велик и страшен. Он велик и прекрасен. Велик и добр. Велик и беспощаден. И его краса, ужасность, беспощадность и доброта пропорциональны его величию.
А оно — бесконечно.
Немного покалякали об этом с В. В. на спуске. Начали с академических выводов:
— что в неоднородном пространстве миры-цельности существовать не могут;
— что поэтому переходный слой надежно защищает нас от неожиданностей, например, от того, что из MB сюда выскочит звезда;
— и что в глубинах ядра микроквантовое пространство-время однородно…
Но потом съехали на лирику. Валерьян Вениаминович декламировал космогонический гимн из «Ригведы»: «Без дуновения само собой дышало Единое — великая тьма, сокрытая тьмою…» — и перебивал сам себя:
— Знали древние об этом первичном Дыхании Вселенной, порождающем миры и поглощающем их. А, Варфоломей Дормидонтович!..
Я тоже декламировал из Киплинга:
«И Тамплисон взглянул вперед
и увидал в ночи
Звезды, замученной в аду,
кровавые лучи.
И Тамплисон взглянул назад,
и увидал сквозь бред
Звезды, замученной в аду,
молочно-белый свет…»
А на мой вопрос-сомнение (вправе ли?) В. В. ответил вроде бы невпопад:
— Когда Будду спрашивали, конечен или бесконечен мир, — он вместо ответа погружался в созерцательное молчание. Это было красноречивее всех слов. Так и нам надо.
По существу верно. Величие мира — не тема для умствований. В словесах легко заблудиться. Делаем, что можем, вот и все.
Но как мы, двое пожилых и сложных, были близки там друг к другу! Поистине, подлинная близость возможна только перед ликом Вечности.
А с турбуленцией — и натягивать особенно не надо, искать детальные соответствия. После того, что мы увидели в MB, как все различимые образы («проявленное») возникают в стремительном полете из пустого пространства, а затем растворяются в нем же, — нам от этого процесса и деться некуда. И не надо.
Надо лишь преобразовать мысленно (и теоретически) все потоки из обычных трехмерных в четырехмерные, текущие по времени, — а себя, как наблюдателей, отождествить с ним.
А сейчас, милостивые государи, я весь во власти неуправляемой турбуленции. И почему, интересно, так бывает: когда вникаешь в идею, то вживаешься в нее и тем, чем надо и чем не надо? В бронхах скребет, щиплет и колет, температура за 38°, глаза слезятся, нос и того хуже. Хрипло, шкварчу и кашляю. Прохватило на апрельских сквознячках, когда, разгоряченный вышел из башни и прогуливался у реки с открытой шеей. Сижу на бюллетене, Юлия Алексеевна, спасибо ей, отпаивает меня чаем с малиной и медом; Вэ-Вэ вечером по своей рецептуре добавляет в этот чай вина или коньяку.
Сижу, стало быть, на бюллетене и мудрствую.
Ведь что есть данная болезнь (а вероятно, и не только данная!), как не переход в турбулентное состояние моего организма от внешней зловредной флюктуации в виде сквозняка? Из здорового спокойного состояния организма, кое мы не ценим и не замечаем, ибо оно есть ламинар? Сколько сразу мелких, вздорных, неприятных изменений — в легких, носоглотке, во всем теле… Откуда что и взялось! Сколько ощущений, переживаний. Апчхи!.. Аррряяяпчьх!.. Чем не духовая музыка!
Нет, богатое явление.
И недаром, видимо, индусы лечат больных тем, что перво-наперво перестают их кормить — так снижая напор жизненных сил, напор праны. Болезни суть избыточность здоровья.
И еще одно родство турбуленции и болезней: начинается легко и внезапно — тянутся, сходят на нет долго и трудно.
Из доклада В. Д. Любарского на семинаре:
— Мир пространственно четырехмерен. Время — тоже пространство. Только по этому — четвертому — направлению мы движемся-существуем. Разбегание Галактик, заметное в обычной Вселенной по «красному смещению», как раз и подтверждает, что направление времени не всюду одинаково: существование дальних миров в своем времени мы видим как их движение в пространстве. По-видимому, и в нашей Вселенной, как и в MB, это разбегание породил Вселенский Вздох. Наивной механистической интерпретацией его является гипотеза Вселенского Взрыва — попытка утвердить первичность «тел» в материи. Ибо мы сами тела.
Между тем, разбегание Галактик допускает простой вывод: чем они дальше от нас, тем их время ортогональной к нашему. То есть по своему направлению времени все миры мчат-существуют — наращиваются спереди, сникают сзади — с наибольшей возможной скоростью, со скоростью света. Обычное относительное движение тел, кое мы видим, его часть их движения-существования в своем индивидуальном для каждого тела времени, а если проще, то в своих несущих струях. Тела в них — турбулентные ядра.
Больше того, сам факт наличия предельной скорости может быть понят только в теории плотных сред и применительно к малым возмущениям в них. В самом деле, ведь эта скорость, которая нам, малым, кажется чудовищно огромной, — триста тысяч километров в секунду! — во вселенских… да что, даже в межзвездных — масштабах просто мизер. А остальные, кои меньше ее, так и вовсе. Что ж громадная и могучая Вселенная с этим так сплоховала? А то и сплоховала, что в ней это скорость распространения малых возмущений в плотной упругой среде — ни они сами, ни скорость их для нее существенной роли не играют. Не то что для нас. И кстати, эти знаменитые лорентцевские, приписываемые Эйнштейну, множители «1 — V2/с2», от коих в теории относительности укорачиваются стержни, удлиняется время и растут массы — поражающие наше воображение эффекты! — вы всегда встретите в учебниках по газовой и гидродинамике при описании движения потоков и малых возмущений в них. Только под «с» там разумеют скорость звука в газах и жидкостях, а не света в «пустоте».
…По своему направлению движения-существования мы воспринимаем только себя: в одну сторону памятью, в другую, в будущее, — воображением-прогнозированием, уверенностью в продолжении себя и дальнейшем бытии. Для восприятия прочего мира остаются три измерения. Естественно, что в текущих рядом с нами струях времени мы в силу синхронности процессов видим не их и не пенно бурлящие дорожки-сердцевины в них, а некие трехмерные образы в «пустоте». Это еще та пустота.
…Для нас различимый мир значителен и весом, а неразличимо однородная среда — ничто. На самом деле все наоборот: различимое есть малые, не крупнее ряби на поверхности океана, возмущения-флюктуации в очень плотной упругой среде. По представлениям Дирака и Гейзенберга — ядерной плотности.
…Теперь сообщу вам рецепт, как одним простым процессом, вздохом, сотворить Вселенную. Как известно, библейский бог с одной только нашей Землей провозился немало: сначала сотворил небо и землю, отделил свет от тьмы, воду от тверди, моря от суши, создал твари всякие, и траву, и светило дневное, светило для ночи… и так уморился, что весь седьмой день отдыхал. Старик суетился зря. Только необходимо подчеркнуть, что отдельную планету, даже звезду или Галактику, — так нельзя, — а вот Вселенную целиком, запросто. Разумеется, речь идет о Вселенском Вздохе огромных масштабов и немыслимого напора, который мы наблюдаем в MB. Его можно сравнить со взрывом по скорости и напору — но разница в том, что взрыв — событие кратчайшее, а Вселенская пульсация-вздох длится все время существования мира. Конец ее — конец времен. Но самое замечательное все-таки то, что этот простейший процесс породил все сложное, включая уникальных нас.
Итак, поехали. Вдох, выдох, йоговская пранаяма с раскачкой в масштабах Мира. Начнем с экстремальной стадии охвата и напора: пошло растекание от какого-то центра в Меняющейся Вселенной — хоть в нашей, хоть и в той, что в Шаре. Растекание идет радиально, напор, скорость и сечение потока растут… И вот в каких-то местах достигнут и превзойден критерий Рейнольдса. Он, как вы знаете, довольно зыбок: где и какие возникнут образы турбуленции, зависит от местных инициирующих флюктуаций. Во всяком случае, нарушилась устойчивость-однородность в самых крупных масштабах, пошли пульсации, струи-волны, вытянутые всяк по своему времени, а в них вихрения, да и сами струи закручиваются друг около дружки. Все это первичные наметки будущих скопищ звездных вихрей — но звезд еще нет, до звезд надо дожить.
Напор Выдоха между тем растет. Но, поскольку и он — малое возмущение среды, скорость света в порождаемых им потоках превзойдена быть не может. Естественно, энергия расходуется на дальнейшее турбулентное дробление и ветвление их. Разделение — в терминах Валерьяна Вениаминовича. При этом отдельные струйки галактической турбуленции теперь играют роль несущих потоков. В тех из них, где сочетание скорости и сечения выполняет «норму» Рейнольдса, возникают свои бурлящие и вихрящиеся «ядра»: где одно, где пара вьющихся друг около друга, а где и больше. При дальнейшем возрастании напора Вселенского Выдоха они уплотняются. Эти образы, понятно, несравнимо мельче галактических, даже деталей Галактик — это протозвезды, двойные и тройные сочетания их, протопланетные системы.
Остальные же струи галактической турбуленции, где критерий Рейнольдса не выполнился, неотличимы от первичного потока между ними — остаются «пустотой».
…И так по мере роста напора реализуется ступень за ступенью Вселенская турбуленция-творенция. Никто не создает звезд — они сами уплотняются, закручиваются в огненные шары в своих струях незримого времени-действия. Никто не создает и планет, никто не отделяет на них твердь от вод и свет от тьмы. Все это просто проявления турбуленции — самовыделения мира веществ из «пустоты» — и разделения-дифференциации всего на стадии максимального напора, наибольшей выразительности. Так все дробится до некоего предела, меньше которого уже нельзя, строение материи не позволяет.
Думаю, вы догадались до какого: до квантового, когда турбулентно-вихревые образы, несомые мельчайшими струйками времени, состоят из считанных квантов h. Эти образы — атомы, молекулы, атомные ядра, элементарные частицы; поэтому им и свойственна дискретность. В принципе же, разницы между галактическим вихрем, атмосферным циклоном и орбитой электрона в атоме нет. Природа всего одна — турбуленция.
Из протокола обсуждения:
В. В. Пец. Я не согласен с вами в одном существенном пункте, Варфоломей Дормидонтович: что все делает только напор Вселенской Пульсации. Общую картину — да, но не все. Давайте не забывать, что материя — действие. Самореализация первичная. А она одинаково свойственна и Метапульсации, и галактическим струям, и звездным, и планетным… вплоть до атомных. Поэтому так во Вселенной все и выразительно. Мертвая субстанция так не смогла бы.
Корнев. Вы что же, Вэ-Вэ, стоите на ущербных позициях первичности жизни во Вселенной? Ай-ай-ай, почтенный ученый, крупный руководитель… тц-тц!
Пец. А Вселенная, между прочим, ни у кого разрешения не спрашивала, какой ей быть. В том числе и у руководящих работников.
Васюк-Басистов. Ваша гипотеза, Варфоломей Дормидонтович, помимо прочего объясняет и происхождение вихревого и вращательного движения во Вселенной. Гипотеза Первичного Взрыва перед этим пасует, после него все должно разлетаться прямолинейно.
Мендельзон, скептик и эрудит. По-моему, ничего нового, весьма напоминает теорию вихрей Рене Декарта. Я вот только не ухватил, на какой стадии у вас возникают атомы, их ядра — вещество?
Любарский (обаятельно улыбаясь; трубки под потолком лаборатории озаряют его, острый нос и лоснящуюся лысину). Ну как же, Борис Борисыч, это очевидно — на самой крайней. Не забывайте, что вся энергия турбулентных образов происходит из одного источника, из потока времени. Другой в мире нет. Стало быть, чтобы дошло до предельного бурления-дробления — на то, что мы воспринимаем как тела с кристалликами, волокнами, молекулами, доменами, атомами, ионами… короче, как вещества, — надобны наибольший напор и наибольшая энергия. Что бывает далеко не всюду, не всегда — поэтому многие Галактики в MB не дозревают до вещественных звездо-планетных стадий.
Корнев. То есть, Дормидонтыч, вещество, по-вашему, — вроде барашков пены, которые украшают гребни самых крупных волн на море?
Любарский. Да. Только квантовой пены.
Корнев. Да вы смутьян, доцент, карбонарий! Это что же вы с атомами-то сделали?! Сколько веков, от Изи Ньютона, все процессы объясняют через Сцепления и Расщепления атомов и Первичных Частиц… а вы о них — как о пене, как о дискретных мелких подробностях мировых процессов. Да вас за это на костер!
Любарский (польщенно потупясь). Так уж прямо и на костер!..
Мендельзон (вынув сигару из уст и утратив невозмутимость). Но постойте… если атомы последними образуются, то при спаде напора времени они первыми должны и распадаться?
Любарский… Ну, а разве это не так, Борис Борисович? Из всех знаемых нами материальных объектов атомные ядра единственные, которые просто так, за здорово живешь, распадаются. Даже делятся. Ни планеты, ни кристаллы этого не делают. А атомы раз! — и нет. Лопаются, как пузырьки пены на воде.
Пец. А ваша мысль, Варфоломей Дормидонтович, что речь турбулентна и подчинена критерию Рейнольдса, имеет в «Чхандогьиупанишаде» такое обобщение: Вселенная есть речь Брахмо.
Любарский. То есть миры — звуки в дыхании Брахмо?
Васюк-Басистов. Применительно к живому вообще критерий Рейнольдса можно отождествить с явлением пороговости. Допороговое раздражение не ощущается и не действует, а запороговое…
Корнев (грустно доит нос). И выходит у вас, ребята, что никакой принципиальной разницы между простой болтовней или сонным всхрапом и творением миров — нету?… Но ведь, если на то пошло, можно унизиться и дальше: истечение газов с сопутствующими звуками у нас возможно не только через рот. И тоже бывает когда тихо, когда громко…
Любарский (мягко, но настойчиво). Александр Иванович, не увлекайтесь, прошу вас.
Толчея идей, смятение чувств и мыслей от них — тоже турбуленция.
Пена оседает — суть остается.
Несколько дней спустя Зискинд представил, наконец, научно-техническому совету Института долго вынашиваемый и долго всеми ожидаемый проект Шаргорода — седьмой и окончательный проект башни. Исполнение всех предыдущих было скомкано, спутано, незавершено — от «давай-давай», от проблем грузопотока и хозрасчета и, главное, от незнания физических масштабов Шара. Поэтому всегда всплывало, с одной стороны, непредусмотренное, а с другой — запроектированное напрасно. Теперь, когда узнали об MB, вроде и наступило время рассердиться и замахнуться на сверхпроект, который бы решил с запасом насущные проблемы и давал перспективы развития.
Вряд ли, впрочем, только насущность вдохновляла Юрия Акимовича на проектирование Шаргорода с постоянным населением в 110 тысяч человек при среднем ускорении времени 600 (год за полдня). Он был художник — а для всякого художника, строит ли он здания, сочиняет симфонии или пишет картины, его работа есть способ дальнейшего постижения жизни и человека. И конечно, Зискинда, видевшего, как работа в НПВ влияет на людей, меняет представления о мире и себе, не мог не занимать вопрос: а что, если они останутся жить в Шаре оседло, поколениями? Насколько люди изменятся сами, шкала их ценностей, взгляды на жизнь? Что рухнет, что уцелеет, что возникнет?
Архитектурно-конструкторское бюро под его началом трудилось над проектом земной месяц (три рабочих года) и на славу.
В это утро участники НТС усаживались не напротив экранов в новом зале координатора, а расставили свои стулья поодаль от боковой стены, на которой архитекторы крепили саженные листы ватмана и метровые фотографии компоновочных моделей. Зискинд был в черном парадном костюме, при галстуке, тщательно выбрит; даже в блеске его очков чудилось нечто горнее. Он стал с указкой у листов. Рядом, несколько превосходя главного архитектора всеми размерами, высилась хорошо освещенная модель из пенопласта. Она напоминала складывающуюся подзорную трубу, поставленную на окуляр. Возле нее сидел оператор.
— В данном проекте, — начал Юрий Акимович глуховатым от волнения голосом, — мы ставили себе задачей показать возможность длительного, устойчивого, ненапряженного функционирования в Шаре исследовательско-промышленного и житейского комплекса с числом обитателей до ста десяти тысяч человек. Города собственно. Он располагается — пока на бумаге — в диапазоне высот от нуля до шестисот или, при полной растяжке башни, восьмисот метров и в диапазоне ускорений времени от единицы до двух тысяч. При этом мы стремились учесть весь опыт работ и жизни в НПВ…
И опыт был учтен и охвачен, возможность показана. Ах, как он был охвачен, как она была показана!.. Стержнем Шаргорода, его коммуникационным стволом осталась нынешняя, только доведенная до шестисот метров, башня. От нее, начиная со ста пятидесяти метров (а не от земли, как прежде) отслаивались кольцевые ярусы: каждый предыдущий поддерживал последующие растопыренными пальцами бетонных консолей, каждый добавлял в поперечник сооружения свои две сотни метров, и, главное, каждое кольцо посредством уже проверенного зубчато-червячного механизма могло передвигаться вверх-вниз относительно соседнего на свои сорок метров. В сумме и получалось в необходимых случаях наращивание высоты до восьмисот метров.
Ярусы-кольца имели по тридцать этажей — и чего в них только не было! Жилые квартиры и общежития, бассейны и спортзалы, мастерские и лаборатории, библиотеки и видеосалоны, бытовые предприятия, магазины, кафе, поликлиники, родильный дом, ясли и детсадики. Были кольцевые бульвары с велодорожками, спиральные подъемы и спуски, эскалаторы и лифты, оранжереи, где под лампами дневного света гидропонным или обычным способом ускоренно выращивались ягоды, фрукты, овощи; два стадиона — один закрытый, другой на вольном воздухе, водонапорная трасса с накопительным шаром наверху, вычислительные комплексы, автоматические прачечные, аэрарии. Короче, были запроектированы все условия, позволяющие людям в Шаргороде плодотворно и с удовольствием проводить в условиях НПВ месяцы, годы, а если пожелают, то и всю жизнь.
На самом верху находился «мозг города» — информационный и координирующий центр, начиненный ЭВМ и телеэлектроникой. Здесь же в самом центре крыши расположили «энергетическое сердце»: АЭС с урано-плутониевым циклом самообогащения и идеально замкнутой циркуляцией теплоносителя. Мощность станции была умеренной — 80 мегаватт, но с учетом местоположения реально получались многие гигаватты.
Благодаря обилию энергий и замкнутым регенеративным циклам, Шаргород приобретал независимость космического корабля. Все пищевые и бытовые отходы, сточные воды перерабатывались, поступали удобрениями, комбикормами и очищенной водой на воспроизводство запасов пищи. Система вентиляции и кондиционирования очищала, увлажняла, в необходимых случаях обогащала кислородом воздух. Словом, для жизненно важных веществ получался замкнутый, мало зависящий от внешней среды кругооборот.
Но и проблема общения Шаргорода с планетой, доставки людей и грузов также была решена с блеском. Магистрали извне, включая и железнодорожную ветку, сходились, скручиваясь в спираль, под основание башни. Оттуда автоматические подъемники, ленточные эскалаторы, лифты, повинуясь сигналам координатора, распределяли грузы по ярусам, по складам, по магазинам, несли вверх и разделяли по слоям потоки людей. (Бугаев, командир грузопотока, даже руки потер, пробормотал: «Вот, давно бы так-то!») Но венцом разрешения проблем доставки было не это, а новаторское применение наиболее соответствующего ритмам НПВ транспорта — авиации. Двухсотметровая внешняя полоса на крыше, которая вся имела километровый радиус, представляла кольцевой аэродром, способный принимать пассажирские и грузовые самолеты всех типов, кроме сверхзвуковых. С учетом ускоренного времени (и возможности поднять аэродром в еще более ускоренное) пропускная способность здесь оказывалась намного большей, чем у крупнейших аэропортов мира: десятки тысяч самолетов в сутки! В случае опасности так можно было быстро эвакуировать весь Шаргород.
Комплекс в равной мере годился и для постоянного жительства, и для временного обитания тех, кому требовалось поэксплуатировать НПВ и ускоренное время. На отдельном листе Зискинд подал, как блюдо, рациональные «маршруты жизни» в Шаргороде. Сначала человек поселялся в верхних ярусах, что позволяло неспешно, с экономией времени освоиться со спецификой быта и работ, осмотреться. Затем спуск — в комфортабельное жилье на 5-м ярусе, в лаборатории, КБ, мастерские, читальные залы 4-го и 3-го; отдых и развлечения на 2-м, приобретение нужных вещей на 1-м… Для командированных предполагался в среднем шестимесячный срок проживания в Шаргороде, что соответствовало семи-восьми часам нулевого времени: можно отлучиться из дому на обычный рабочий день, выполнить в НПВ рассчитанную на полгода работу, вечером вернуться и поужинать в кругу близких…
Оператор в нужные моменты нажимал кнопочки на пульте: модель удлинялась или складывалась, от внутренних подсветок в кольцевых ярусах ее загорались окна этажей, освещались разрезы. По рукам членов совета ходили красиво переплетенные экземпляры проектной записки, в которой излагались расчеты материалов, денег, затрат труда (с числами, проводившими в оторопь), варианты перехода от нынешней башни к Шаргороду. Зискинд, дирижируя указкой, умело пудрил мозги.
…И, вполне возможно, запудрил бы, если бы перед ним сидела партийно-государственная комиссия — из тех, что одобрили проекты поворота северных рек, превращение Волги и Днепра в многокаскадные море-болота или сооружения самых крупных АЭС около самых крупных городов; люди, вознесшиеся на показухе, державшиеся посредством нее и более всего уважавшие в проектах помпезную, масштабную, возвеличивающую их показуху. Они утвердили бы и египетские пирамиды. Но сейчас Юрия Акимовича слушали те, кого все это касалось непосредственно.
Частные решения в проекте командирам понравились, не могли не понравиться. Бугаев приветствовал вихревой вход. Люся Малюта даже зарумянилась, увидев, что координатор в Шаргороде будет выше всех: правильно, только там ему и место! Но… по мере вникания складывалось общее впечатление — и оно было таково: да, в далекой перспективе (до которой в Шаре еще надо суметь дожить) проект действительно решает все проблемы строительства, работы и жизни в НПВ; но в ближнем плане он куда больше добавит проблем и дел, нежели решит.
— Все, — сказал Зискинд. — Прошу задавать вопросы.
Сидевшие по сторонам сотрудники его АКБ впились ожидающими взглядами в лица членов НТС. Однако лица эти не выражали особого воодушевления.
— А что это у вас ВПП, взлетно-посадочная полоса аэродрома на крыше вроде наклонена внутрь? — Командир вертолетчиков Иванов подошел к модели, закинул руку, провел ею. — Или мне кажется?
— Нет, не кажется. С учетом кольцевой конфигурации и несколько искривленного тяготения так и должно быть. Самолетам придется заходить на посадку на вираже. И взлетать так же… — Зискинд выставил перед грудью ладонь и, поворачиваясь, показал, как должны прибывать в Шаргород самолеты.
— Гм!.. — сделал Иванов и вернулся на место.
Поднялся Шурик Иерихонский — долговязый длинноволосый брюнет с мрачноватым лицом. Он не был членом совета, просто сейчас дежурил в координаторе и все слышал; а задавать вопросы не возбранялось никому.
— Юрий Акимович, — забасил он, — если помните, я в свое время сочинил диаграмму нашей башни в эквивалентных площадях, с учетом ускорения времени. Получилась расширяющаяся труба, которой местный фольклор присвоил название «иерихонской». Понимаете, понятие эквивалента применимо не только к площадям. Ваши сто десять тысяч жителей Шаргорода при среднем ускорении времени шестьсот равнозначны шестидесяти шести миллионам людей в земных условиях, населению довольно крупной страны. Так ведь?
— Да, — кивнул главный архитектор.
Иерихонский смотрел с вопросом, ждал, не скажет ли Зискинд что-нибудь еще; не дождался, пожал плечами, сел.
— А… зачем? — подал голос Бугаев. — Зачем такой город в Шаре? Что там будут делать сто десять тысяч людей, они же шестьдесят шесть миллионов в эквиваленте?
— То же, что и нынче: исследовать, испытывать, разрабатывать. Общий принцип: максимум информации в минимуме материала.
Многие выжидательно посматривали на Пеца и Корнева: в сущности, они должны задать тон обсуждению. Но те оба молчали, потому что в умах и главного инженера, и директора главенствовал один мотив: MB. Меняющаяся Вселенная. Мимолетная, Мерцающая, Событийная… О ней, когда заказывали проект, не знали. «И она игнорирована там, — думал Корнев. — Обыкновенно, как во всех земных начинаниях, даже самых крупных, игнорируют космичность нашего бытия. То, что мы на маленьком шарике-планете мотаемся вокруг горячей звезды и мчим вместе с нею черт знает куда со страшной скоростью. Окажись вдруг, что Земля плоская и стоит на трех китах, у земных архитекторов не изменилась бы ни одна линия в чертежах.
А у нас можно ли так?…»
Александру Ивановичу в общем-то, нравился проект. Он был созвучен его натуре своим размахом, лихой экстраполяцией того, как можно раскочегарить дела в Шаре на основе достигнутого. Он понял и то, что Зискинд рассказал, и то, о чем тот предпочел умолчать. Но… в сущности, и от проекта, от сегодняшнего доклада Корнев ждал-надеялся, что подскажется ему некая идея, как лучше, глубже внедриться в MB, забрезжит что-то от увиденного и услышанного, заискрит… Нет, ничего не забрезжило и не заискрило. Да, разумеется, и на крыше Шаргорода была стартовая площадка с аэростатными кабинами, станция зарядки баллонов, лебедки — странно, если бы этого не было! Но все это не то, не то, не то!..
А Валерьян Вениаминович и вовсе чувствовал себя неловко, избегал встречаться взглядом с Зискиндом. Ведь это он, если и не инициировал, то во всяком случае понукал главного архитектора проекта Шаргорода — и чтоб на всю катушку, на полный разворот возможностей. Более того, это он, Пец, в своей «тронной речи» высказал великий тезис, что именно неоднородное пространство-время нормально во Вселенной, а следовательно, и жизнь в нем. Вот Юрий Акимович и разворачивает — в соответствии с его, Пеца, идеями и понуканиями — картину нормального бытия в Шаргороде. Ну, ясно, что бросать все и приниматься за реализацию проекта — невозможно в любых случаях; но если до открытия MB можно было хоть рассматривать это как перспективу, намечать пути перехода, то теперь… проект просто надо топить. Удушить подушками. Хорошо еще, что он пока на бумаге, не в бетоне. Нельзя дать этой «ереси» завладеть мыслями, пока не разобрались с MB.
«Не с MB, — поправил себя Валерьян Вениаминович, — а с местом в ней всех наших работ и дел, нас самих. Как ни мало мы в нее пока проникли, но увидели что-то такое… Как тогда Александр-то Иванович воскликнул: „Если все так страшно просто, так ведь это же просто страшно!“ А еще этот доклад Любарского о турбуленции… Проект Зискинда всем хорош, кроме одного: он построен — как и почти все в нашей жизни — на абсолютизации человеческой выгоды, человеческого счастья. Что хорошо и выгодно людям, то хорошо вообще. Вот с этим как раз и надо разобраться…»
— Максимум информации в минимуме материала… — повторил, поднимаясь с блокнотом в руке, начплана Документгура. — То есть потребуются работники высокой квалификации, так, Юрий Акимович? А я вот что прикинул. Пусть в вашем Шаргороде половина — гости, командированные, а половина, так сказать, долгожители. Контингент первых сменяется примерно трижды в сутки — и прежде, чем снова забраться в Шар на полгода, люди эти хоть несколько дней проведут на земле. Многие и вовсе не вернутся. Для долгожителей, как ни странно, получается похоже: современный горожанин ежегодно покидает свой город на несколько недель. То есть как бы люди ни были привязаны к Шаргороду и НПВ, по земному счету они куда больше времени проживут не там. А это значит, что для загрузки Шаргорода стотысячным населением надо иметь в штате несколько миллионов работников высокой квалификации. Не объясните ли, где их взять? — И он сел.
— И как доставлять в наши места ежесуточно от трехсот до четырехсот тысяч человек? — снова включился Бугаев. — Да столько же вывозить? Нет, ввод в башню у вас прекрасный и все это пропустит — но Катагань?! Ведь это, я извиняюсь, побольше, чем осиливает Москва посредством восьми вокзалов, четырех мощнейших аэропортов и десятка автостанций. А, Юрий Акимович?
— Послушайте! — Зискинд начал терять терпение. — Я же говорил, что мы исследовали и доказывали возможность. Ваши вопросы выходят за пределы обсуждения проекта. В принципе, можно перепроектировать и Катагань.
— Ну, ясно, — сказала Люся, — товарищи нулевой месяц занимались в свое удовольствие архитектурной фантастикой. Я так и предчувствовала.
— Нет, почему же, здесь есть выход, и я не понимаю, почему вы, Юра, темните, — сказал Корнев. — Атомное горючее регенерируется, стоки и отходы тоже… а демографические процессы в Шаргороде разве нельзя пустить на замкнутый цикл? Есть родовспомогательное отделение, ясли, детсады, школы… Нет проблем для организации техникумов и институтов — и при среднем ускорении 600 те миллионы специалистов, которые волнуют нашего начплана, можно наплодить, вырастить и обучить за земные месяцы…
— Ну, знаете, товарищи! — нервно воскликнул Альтер Абрамович. — Так мы договоримся…
— И опять вопрос: куда потом эти миллионы деть? — не унимался Документгура. — Как в те же несколько месяцев обеспечить их жильем и работой?
— Никуда не девать, — вел свое Корнев, — в Шаре идеальные условия регуляции населения. Чем старше обитатели, тем их перемещать на жительство выше, где жизнь летит все быстрее… И так до крематория при АЭС на крыше. С выдачей пепла на оранжереи. Пятое поколение, десятое,…надцатое — а далее людям Шаргорода и вовсе покажется диким, ненужным появляться на земле, в однородном мире, где все будто застыло, никакого движения мысли, где живы и здоровы друзья и родичи их прапрапрапра… и так далее. — бабушек и дедов. Какой интерес с ними общаться?! Ведь так, Юрий Акимович?
— В конкретных аспектах не совсем, — ответил главный архитектор. — Но в целом… логика освоения НПВ неизбежно приводит нас к нужде в людях, для которых Шар — нормальная среда обитания, а мир вне его пустыня. Уверен, что вы, Александр Иванович, понимаете это не хуже меня.
— Да нет, бодяга какая-то! — главприборист Буров замотал головой, будто отгоняя мух. — Это же социально непредсказуемая ситуация. Они ведь после десятого поколения, а то и раньше, станут на нас смотреть, как на троглодитов!
— Н-да, действительно, Людмила Сергеевна, вы правы, — сказал начплана. — Сады Семирамиды. Нулевой месяц работы АКБ! — Он взялся за голову. — Тут распекаешь людей за потерянные часы…
— Это называется оторваться от жизни, — сказал Бугаев. — И людей за собой повели, Юрий Акимович!
— Не я ли говорила вам, Валерьян Вениаминович, — торжествующе повернулась к директору Люся, — что не следует так высоко помещать архитекторов. Ведь это действительно не проектирование, а научное рвачество какое-то: сотворить на чужих спинах роскошный проект — а там хоть трава не расти!
Это уже был перебор. Сотрудники АКБ возмущенно зашумели. Зискинд выпрямил спину, закинул голову, несколько секунд рассматривал собравшихся — будто впервые увидел.
— Если угодно знать, — сказал он, чеканя звенящим голосом слова, — если угодно знать, то данный проект сохранит свою непреходящую научно-художественную ценность независимо от того, хватит ли у вас таланта его понять и смелости и умения его реализовать! — Он дал знак помощникам снимать листы, затем бросил в аудиторию последнее слово: — Дел-ляги!..
Юрий Акимович никогда не ругался, не умел, но интонации, — с какими он произнес это слово, соответствовали, по крайней мере, трехэтажному мату.
Так тоже не следовало говорить. Теперь завелся и Корнев. Он встал, держась за спинку стула:
— Юра, вы считаете, что вы один у нас умеющий и любящий творить, — а другие так, исполнители, на подхвате? Мы здесь все такие, каждый при своем деле. Иные в Шаре и не удерживаются. И если дела у нас идут трудно, то не из-за отсутствия творческой инициативы, а может, скорее, из-за ее избытка. И еще из-за того, что вот такие, как вы, милый «катаганский Корбюзье», считают, что их идеи должны немедленно подхватывать и реализовать другие. Вам не кажется, что это не по-товарищески?
Затем и Пец поднял руку. Все стихли.
— Я согласен с Юрием Акимовичем, что проект Шаргорода будет иметь непреходящую ценность, ибо он не только квалифицированно, но и талантливо исполнен. Мне лично особенно понравилось решение ввода и въезда и, само собой, регенеративный цикл, автономная энергетика. Думаю также, что все мы должны быть благодарны разработчикам за то, что они показали нам полную и далекую перспективу нормального развития работ в Шаре. Не знаю, как другие, но я лично ее плохо представлял… — Он помолчал, взглянул на Бурова. — Лично меня не очень пугает встреча с представителями десятого или даже двадцатого поколения шаргородцев. Во-первых, как вы знаете, среди нынешних тенденций развития есть и идущие под девизом «Вперед, к троглодитам, вперед, к обезьянам!» — у определенной части молодежи. Они могут проявиться и в Шаре, так что это еще бабушка надвое сказала, кто на кого как будет смотреть. (Оживление. Зискинд глядел на Валерьяна Вениаминовича с теплой надеждой). Во-вторых, в любом случае интересно бы встретиться и поговорить. Но дело не в том. Я подчеркнул, что это перспектива нормального развития: на основе нынешнего уровня знаний, представлений и идей. Но все вы знаете, что такого развития у нас ни одного дня здесь не было, нет и не предвидится — все время новые открытия, факты и идеи отменяют, перечеркивают предшествующие им проекты и начинания. И не только те, что на бумаге, но и воплощенные. А сейчас, когда мы обнаружили над своими головами в Шаре Меняющуюся Вселенную, — Пец указал рукой, — было бы крайне наивно полагать, что оттуда ничего такого к нам не придет и не изменит… — Он снова помолчал, взглянул в упор на Зискинда. — Так что, если бы у нас было два Шара, я был бы целиком «за», чтобы в одном из них построить ваш Шаргород. Юрий Акимович. Но поскольку он один, то связывать этим проектом — пусть даже усеченным! — себе руки и головы, вкладывать в него силы и средства, лишать себя возможности исследовать; маневра… это, поймите, нереально. Кроме того полагаю, вам стоит подумать над упреками и недоумениями, которые здесь высказаны, — независимо от формы их выражения.
Последний и, пожалуй, самый чувствительный удар нанес Зискинду пилот Иванов. Когда совещание кончилось и все потянулись к выходу из координатора, он встал возле модели, выставил перед грудью ладонь, повернулся вокруг оси, изображая вираж, сделал губами: «Бжж-ж-ж…» — потом недоуменно поднял богатырские плечи почти к ушам. Все так и покатились. Юрий Акимович не произносил «Бжж-ж…» — просто показал; тем не менее именно это «Бжж-ж…» с соответствующим жестом и поворотом долго потом служило предметом веселья в Шаре.
Столь сокрушительного разгрома Зискинд не ждал и перенести не мог. Самым неприятным было, что его не поняли и не поддержали Пец и Корнев, люди, которых он ставил наравне с собой.
В последующие два дня Юрий Акимович развил бурную деятельность: побывал на площадках, во всех бригадах монтажников и отделочников, разрешил — даже с походцем на будущее — их вопросы, недоумения, претензии. Он вникал и в другое: часами просиживал в кинозале лаборатории Любарского, где прокручивали первые ленты о Меняющейся Вселенной, разок поднялся с Варфоломеем Дормидонтовичем в аэростатной кабине, рассматривал в телескоп и на экранах колышущуюся сизую муть, которая порождала, а затем вбирала в себя галактические вихри и звездные фейерверки; прочел рукопись гипотезы Любарского и долго ходил задумчивый. А утром 27 апреля явился к директору и положил на стол заявление: «Ввиду расхождения во взглядах на развитие работ в Шаре, из-за чего был отвергнут мой последний, самый серьезный проект, не считаю возможным продолжать здесь работу. Прошу с 3 мая перевести меня на прежнюю должность заместителя главного архитектора города Катагани. Письмо главного архитектора с просьбой о переводе прилагаю».
Пец был неприятно поражен:
— Послушайте, Юра, это мальчишество. Поклевали вас на совете, вы и обиделись.
— Это не мальчишество, и я не обиделся, — возразил тот.
— Так зачем уходить? Ваш проект не отвергнут начисто. Я ведь говорил, что мне нравятся циклы регенерации, энергетика, вихревой ввод… Там куча интересных решений, дойдет дело и до них, дайте срок!
— Не дойдет дело до них, Валерьян Вениаминович, не будете вы ни АЭС наверху строить, ни зону реконструировать. И вообще, архитектор — во всяком случае такой, как я, — вам теперь ни к чему.
— Это почему? — поднял брови Пец.
— Потому что… видите ли, я в самом деле, увлекшись проектом, оторвался от нашей быстротекущей жизни, много проглядел, а теперь наверстывал. Особенно мне хотелось понять, почему даже люди, напиравшие на то, что жизнь в неоднородном пространстве-времени нормальна и естественна, а обычная лишь частный случай ее… почему они отвернулись от проекта, который это и выражал? Другие — ладно, но вы, Валерьян Вениаминович, вы!.. — В голосе архитектора на миг прорвалась долго сдерживаемая обида; но он овладел собой. — Впрочем, все правильно. Это нам казалось, что мы осваиваем Шар для ускоренных испытаний, исследований и разработок. На самом же деле мы карабкались вверх, чтобы увидеть и понять эти… — Юрий Акимович мотнул головой к потолку, — звезды-шутихи и Галактики-шутихи. До проектов ли теперь! Теперь башня лишь бетонная кочка, с которой можно, поднявшись на цыпочки, заглядывать в MB. Кому важна форма кочки? Держит — и ладно. Предрекаю вам, что скоро лаборатория MB подчинит себе все.
— Ну, это вряд ли — хотя новая, и особенно такая область исследований потребует изрядно времени и сил. Но какие масштабы открываются, Юра. какие перспективы! Вы ведь знакомы с нашей спецификой: наперед предсказать все трудно, но… может и так повернуться, что Шаргорода вашего окажется мало.
— Это масштабы не для архитектора, — Зискинд встал. — А перспективы… вам, конечно, виднее, Валерьян Вениаминович, советовать не дерзаю — но мне от этих перспектив почему-то сильно не по себе.
И Корнев был поражен, узнав, что Зискинд увольняется, примчался в его кабинет в АКБ:
— Юра, что вы затеяли, верить ли слухам? О другом я бы подумал, что мало зашибает, стал бы совращать прибавками… но вы же человек идеи, я знаю. В чем дело? Неужели выволочка на НТС так вас сразила?
— Александр Иванович, только не пытайтесь на меня влиять, — поднял руки архитектор. — Вы правы, я человек идеи — и ухожу по идейным соображениям.
— Я и не пытаюсь, просто мне как-то грустно, тревожно: Юрий Зискинд, один из основателей и столпов нашего дела, бросает его… Что же тогда прочно в этом мире? Поделитесь вашими идейными соображениями — может, и я проникнусь и уйду.
— Вы не уйдете, Саша, вам незачем уходить: все идет по-вашему.
— По-моему, вот как! А если бы шло не по-моему, я бы уволился?
— Александр Иванович, — Зискинд передвинул стул, сел напротив главного инженера, — мы с вами одного поля ягоды: мастера дела, любители крупного интересного дела, рыцари дела, можно сказать. Давайте напрямую: если бы вашим занятием было проектирование и строительство, разве вы не сочинили бы сверхпроект типа Шаргорода?
— М-м… не знаю.
— Не хотите согласиться, потому что ваше дело не проекты, а Шар и башня: гнать все вверх, осваивать, подчинить своей мысли и воле как можно больше. Валерьяна Вениаминовича судить не берусь, у него цель может быть обширнее, с креном в познание, — но у вас, Саша, именно такая. И мой совет (вы его не примете, но хоть запомните): не стремитесь туда, в ядро, в MB. Гоните вовсю прикладные исследования, осваивайте Шар… но к мерцающим Галактикам вам лучше не соваться. Как и мне.
— Почему?!
— Да и потому… не знаю, смогу ли передать чувства, какие вчера испытал, когда видел на экранах и в натуре эти светлячки — и вдруг понял, что они такие миры, как и наш! — Юрий Акимович заволновался, говорил сбивчиво. — И… чирк — и нет, растворился в темноте. Понимаете, это знание не для нас!
— Вот тебе на! А для кого?
— Ну… может быть, для тех, из Шаргорода, из десятого поколения. А то и из сто десятого.
— А нам что же, почву для них унавоживать? Нет, хватит. Они сидели друг напротив друга — два южанина, два крепких парня, знающих и любящих жизнь.
— И эта гипотеза Любарского, — продолжал Зискинд, — жизнь, мир — турбуленция, вихрение на потоке времени… и все?
— Юра, разве это первая гипотеза о происхождении миров?
— Нет, все прежние были не то: там через химию, излучения, поля, частицы… сложно. И всегда оставалась приятная уму лазейка. что оно, может, и правильно, но правильно в том смысле, чтобы выучить, сдать экзамен, получать стипендию — а к жизни мало касаемо. Планеты и звезды одно, а мы, люди, — совсем другое. А здесь выходит, что все одно: и Галактики, и атомы, и человек. Теперь ему не отвертеться.
— Ну, Юра, знаете!.. А надо отвертеться? Надо вилять, прятать голову в песок от факта, что мы — материя, что мир наш конечен, смертен? По-моему, это немужественно. И вы, получается, уходите… или, прямо сказать, даете тягу — от возможного разоблачения иллюзий? Пусть серьезных, но ведь все-таки заблуждений — так, Юра?
— Мне нравится моя жизнь, Саша, — помолчав, тихо сказал Зискинд, — такая, как есть, со всеми ее иллюзиями. В этой жизни с иллюзиями я занимаю неплохое место. И вы тоже. Неизвестно, каково это место на самом деле, в жизни без иллюзий. И ваше — тоже. Вы напрасно храбритесь. Хотел бы ошибиться, но боюсь, это знание больно вас ударит.
— Возможно, и ударит, — согласился Корнев. — Но альтернатива-то какая? Дожить до пенсии, до хорошей пенсии, а потом ходить на рыбалку… и все?
Архитектор молчал.
Александр Иванович посидел еще несколько секунд, подоил нос, поднялся с широкой американской улыбкой, в которой на этот раз не было веселья:
— Нет, Юрий Акимыч, видно, не одного мы поля ягоды. А жаль, очень жаль!
Но ему не было очень жаль.
Начкадрами настаивал перед директором, что по законам перевод Зискинда можно оттянуть на недели, а с учетом его важного положения и на месяцы. Но Валерьян Вениаминович вспомнил, как он выдворял из Шара нежелательных работников, и посовестился. Насильно мил не будешь. Да и чувствовал он в этой истории какую-то свою вину: не смог сопрячь одно с другим, MB с Шаргородом, уступил обстоятельствам, стихии… дал слабину.
И два дня спустя Юрий Акимович покинул институт. На прощание он подарил хорошую идею: есть Министерство строительных материалов и конструкций, которое много отдало бы, чтобы узнать в течение года (а лучше бы раньше), как их новые материалы и конструкции поведут себя в сооружениях лет через двадцать — пятьдесят — сто… Корнев, услышав, чуть не подпрыгнул: и как прежде не сообразил! Наилучшее решение строительных проблем: министерство не только обеспечивает материалами и конструкциями, но и специалистов-разработчиков пришлет, денег даст, если надо. «Юра, и теперь, когда рутинные дела посредством вашей идеи будут решены, когда развяжутся руки для творчества, вы?!» — «Александр Иванович, пусть они развяжутся у кого-то другого», — ответил тот.
Толчея идей, толчея людей; кто-то приходит, кто-то уходит… турбуленция.
Глава 16. Гора и магометы
Грешить, злодействовать, а равно и делать добро или совершать подвиги надо без натуги. А если с натугой — то лучше не надо.
Войдя этим майским утром в приемную, Корнев заметил, как Нюся при виде его быстро задвинула ящик стола и выпрямилась.
— Та-а-ак! — зловеще протянул Александр Иванович, приближаясь к секретарше; та покраснела. — Читаем художественную литературу в рабочее время. Ну-ка? Про любовь, конечно?
— И вовсе не художественную и не про любовь, — Нюся открыла ящик, выложила книгу. — Не до любви.
— А!.. «Теория электронно-дырочного перехода в полупроводниках». Понимаю, вы ведь у нас вечерница. Ну, это можно и не прятать, Нюсенька, читайте открыто, разрешаю не в ущерб делам. Повышение квалификации сотрудников надо поощрять. Когда экзамен?
— Сегодня.
— Кровавая штука эта «теория перехода», как же, помню. Дважды сам срезался, пока сдал… а уж сколько я потом на ней невинных студенческих душ загубил — и не счесть! — День только начинался, настроение у Корнева было отличное, Нюся ему нравилась — он придвинул стул, сел возле. — Пользуйтесь случаем, Нюсенька, лучшего консультанта вы в Шаре не сыщете. Над чем вы корпели?
— Да вот… — Оживившаяся секретарша раскрыла учебник из закладке. — Это электрическое поле в барьере — не пойму, откуда оно там берется без тока?
— А… ну, это просто: по одну сторону барьера высокая концентрация свободных электронов, по другую — «дырок». В своих зонах они электрически уравновешены с ионами, поля нет. Но концентрация свободных носителей заряда не может оборваться резко — вот они и проникают за барьер, диффундируют… ну, вроде как запах, понимаете? — Нюся старательно тряхнула кудряшками. — А проникнув, становятся скоплениями зарядов: электроны — отрицательного, «дырки» — положительного. Между ними и поле… Здесь, главное, надо уметь пользоваться этим соотношением, — главный инженер отчеркнул ногтем в книге формулу «n x p = const», — означающем… что?
— Что произведение концентраций электронов и «дырок» в каждом участке полупроводника постоянно, — отрапортовала та.
— Истинно. Из него все и вытекает… — Александр Иванович вдруг с особым вниманием взглянул на это соотношение. — Похоже на соотношение Пеца, на его закон сохранения материи-действия, скажите, пожалуйста!
— А почему это поле меняется от внешнего напряжения? — спросила Нюся. — То расширяется, то сужается?
— Это не поле меняется, а барьер сопротивлений. Барьер! — Корнев поднял палец. — Это запомните, Нюся, на этом часто горят. Когда к переходу приложено напряжение в «прямом направлении», толщина барьера уменьшается, когда в «обратном» — увеличивается, и весьма сильно… Постой, а ведь и в самом деле, — он сбился с тона, — при одной полярности барьер растягивается от напряжения, а при другой… уменьшается! Вот это да! Ой-ой! Как это я раньше-то не усек?… — Он глядел на секретаршу расширившимися глазами. — Вон она, идея-то! Где Вэ-Вэ?
— В координаторе, — Нюся смотрела на него с большим интересом.
— В координаторе… — в забытьи бормотал Корнев, поднимаясь со стула; он побледнел. — И соотношения похожи. У нас ведь тоже барьер, переходный слой с полями… Нюся, вы — гений!
Он взял голову секретарши в ладони, крепко чмокнул ее в губы, выбежал из приемной. Нюся сидела, ничего не понимающая и счастливая, все еще чувствуя горячие губы Корнева и уколы от его щетинок.
Валерьян Вениаминович, сидя на повернутом спинкой вперед стуле перед экранной стеной, предавался необходимому по утрам занятию — вживался в образ башни. Все знали, что в эти минуты его отвлекать не следует.
— Вэ-Вэ! — услышал он вдруг голос и почувствовал на плече руку Корнева — и по жесту этому, по обращению, позволительному только с глазу на глаз, да и то не всегда, понял, что главный инженер в необычном состоянии. — Вэ-Вэ, кончайте смотреть на экраны, смотрите лучше на меня: я нашел! Та-ак… — Корнев огляделся. — Давайте-ка сюда! — Потащил директора и его стул к столу, за которым трудился над программами старший оператор Иерихонский. — Шурик Григорьевич, кыш отсюда! Чистую бумагу оставь. — Тот исчез. Они сели к столу, Александр Иванович нацелился авторучкой на лист: — Значит, так… — Но передумал: — Нет, сначала вы, Валерьян Вениаминович: изложите-ка мне вкратце, но внятно суть вашей теории электрического поля в переходном слое Шара. Я читал, помню, но лучше, если вы освежите. Прежде всего — существование этого поля вытекает из вашего знаменитого соотношения, что произведение числа квантов на их величины в равных геометрических объемах постоянно?
— Вытекает.
— Вот и в полупроводниках вытекает! Из «рХn = const»! — Корнев смачно потер ладони. — Ну, объясняйте, я весь внимание.
Пецу очень хотелось объяснить ему не это, а неуместность, даже скандальность такого поведения на виду у сотрудников. Но — облик Александра Ивановича дышал уверенностью, довольством собой, какой-то счастливой озаренностью; видимо, он и вправду что-то нашел. И Валерьян Вениаминович придвинул лист бумаги, принялся чертить на нем графики, писать символы — объяснять. Сначала сухо, с оттенком вынужденности, но постепенно увлекся: нетривиальный вывод, что в неоднородном пространстве-времени появляется без внешних зарядов (от знаменателя формулы), электрическое поле, был, как мы отмечали, его тайной гордостью.
— Та-ак!.. — нетерпеливо приговаривал Корнев, ёрзая на стуле. — Ага, значит, чем круче градиент, изменение величин квантов с высотой, тем сильнее поле. Вот и в полупроводниковом переходе — чем резче меняется концентрация примесей, тем сильнее напряженность…
— И что же? — не выдержал Пец.
— А то, майн либер Валерьян Вениаминович, что должно быть в НПВ справедливо и обратное: чем сильнее поле, тем круче сделается градиент величин квантов. Ведь как в полупроводниковом диоде? Если приложить обратное напряжение, барьер расширится. Уподобим барьер неоднородности в Шаре такомe р-n-переходу. Только нам надо наоборот: чтобы от приложения внешнего напряжения он сужался…
— То есть не как в диоде? — Валерьян Вениаминович ничего не понимал.
— Да… то есть нет… то есть… ага!.. — Корнев сбился, в недоумении поднял брови. — Гм… нет, диод здесь ни при чем.
— А что при чем?! — Пец начал сердиться.
— Э-э… м-м… понимаете. Валерьян Вениаминович, я ведь, собственно, о том что… ну, это поле Шара — оно ведь не космической напряженности, а так себе… — Александр Иванович окончательно утерял нить и мямлил, выкручивался, лишь бы спасти лицо. — Н-ну, как и у атмосферных объектов таких размеров… геометрических, я имею в виду. Грозовая туча может нести такое же поле. А напряженности в них куда выше бывают, молнии получаются.
— Так что?
— Ну и… — Корнев в отчаянии ухватил нос, отпустил. — Ничего. Мне показалось… — Вильнул глазами, уводя их от спокойно-негодующего взгляда директора. — Сорвалось. Я пойду, Валерьян Вениаминович?
— Минутку, — тот огляделся, понизил голос. — Послушайте, Саша, вы только, пожалуйста, не повредитесь на этой проблеме. Я вас очень прошу. Вот и Зискинд ушел. С кем я работать-то буду?
— Хорошо, Валерьян Вениаминович, я постараюсь, — смиренно ответил увядший Корнев. — Так я пошел.
И он удалился, необыкновенно сконфуженный и раздосадованный: так срезаться! А ведь была идея, была! Рассчитывал, что по пути до координатора она оформится, а вышло наоборот: растряс. Надо же!
Пец после его ухода вернул стул к экранной стене, сел в прежней позиции, положив руки на спинку стула, — но глядел на экраны, ничего не видя. Он был расстроен. «Ну что это такое: главный инженер солидного НИИ, орденоносец… Страшнов недавно говорил, что надо на второй орден представлять, да и есть за что, — а как мальчишка! Примчался, нашумел, оператора с места согнал. И, главное, не продумал идею как следует, а пытался внушать. Полупроводниковый р-n-переход… ну при чем здесь, спрашивается, то соотношение — произведение концентраций! — к моему? Нашел сходство, эва… Да в теориях навалом случаев, когда произведение величин постояннее сомножителей, это основа взаимосвязи. И поле в диоде… что у него общего с полем в Шаре, оно ведь от совсем других причин! Объяснил: если приложить напряжение, барьер расширяется — это он барьер сопротивлений имел в виду. А нам надо, чтобы он сужался, в том вся и загвоздка, молодой человек… О господи!» — Валерьян Вениаминович едва не подпрыгнул на стуле. Мысль оформилась в мозгу так отчетливо, будто кто-то произнес ее громким голосом: «Да ведь потому тот барьер и расширяется, что там поле обычное, а твое, которое „от знаменателя“, будет сужать барьер!»
…Он влетел в приемную, спросил Нюсю голосом, каким кричат о пожаре:
— Корнев! Где Корнев?!
Та вскочила и с испугу — она вообще побаивалась директора, а сейчас лик его впрямь был ужасен — не смогла и слово молвить, только помахала рукой на дверь корневского кабинета; там, мол, там. Валерьян Вениаминович ринулся туда. «Чего это они сегодня как с ума посходили?» — подумала Нюся, оседая.
Главный инженер сидел на краю стола, болтая ногой, вспоминал: что же это мелькнуло в голове, заставило броситься к Пецу — и пропало, будто посмеялось. Когда в дверях появился Валерьян Вениаминович, то он — по лицу директора, торжественно-ошеломленному, по его резвым, молодым каким-то шагам — понял: есть, тот сообразил все. И возликовал. Но Корнев не был бы Корнев, если бы тотчас не взял реванш:
— Нет-нет, Валерьян Вениаминович, не надо так смотреть! — тревожно и предупредительно двинулся он навстречу. — Успокойтесь, все будет хорошо, не надо так переживать, увлекаться идеями и проблемами… а то еще осиротите нас. Позвольте-ка вас сюда, в кресло, не нужно ли воды? Не думайте ни о чем, расслабьтесь, сейчас это у вас пройдет…
— Э-э, злодей-мальчишка! — оттолкнул его тот. — Не пройдет, если мне что приходит в голову, так это прочно, не как у некоторых. Где у вас доска? — Корнев отдернул штору на боковой стене, обнажил черный прямоугольник. — Мел есть?… — Валерьян Вениаминович снял пиджак, зашвырнул его в кресло, закатал рукава. Глянул на Александра Ивановича с видом человека, у которого перехватило дух: — Ну, Саша, если мы это сделаем… — Он не закончил, но у Корнева тоже перехватило дух.
…И неважно было, не имело значения, кто да какую фразу сказал, кто начертал на доске ту или иную формулу, линию, цифру. Они были сейчас будто один человек — одно мыслящее существо. Идея, когда ее четко сформулировали, оказалась настолько простой, что стало понятно, почему они долго не могли к ней прийти, кружили вокруг да около: если изменение величин квантов в пространстве создает поле, то полем можно перераспределять величины квантов. Двенадцать слов — и лишние только запутали бы дело.
— Даю название: регулировка пространства-времени. Не приближение или удаление, не замедление — регулировка, невинное занятие.
— Неоднородного пространства-времени.
— Да-да… Давайте прикинем на местности. Имеется, стало быть, барьер неоднородности, отделяющий нас от MB, от ядра Шара, толщиной в физические мегапарсеки, а геометрически — сотня метров. Задача простая: чтобы он в нужном месте…
— …над башней.
— …утончился до… ну хотя бы до сотен физических километров. В сравнении с дистанциями в MB это ничто. Поскольку для физических расстояний важны не величины квантов, а их число, то его и надо уменьшить здесь…
— …создав более крутой градиент. Чтобы до величин, что имеют кванты действия в ядре, переход здесь сделался куда круче и короче. Прокол.
— По данным Мендельзона, напряженность электрического поля во внешних слоях Шара доли вольта на километр высоты. Небольшая, мы ее и не замечаем…
— Очень большая! Мы можем манипулировать с напряжениями в миллионы вольт, самое большее — в десятки миллионов. Ну, сумеем так убирать… сокращать — дистанции в сотни миллионов километров? В космических масштабах это — тьфу!
— Не забывайте, что в глубинах ядра все выходит на однородность. Стало быть, чем ближе к MB, тем градиент кванта меньше… и теми же приращениями поля можно будет убирать-сокращать многие парсеки, а то и килопарсеки.
— Ага, в этом спасение! Значит, не попусту я молол языком, что по запасу электричества грозовая туча соперничает с Шаром?
— Да… и пустим через трансформатор.
— Не понял?
— Ну, анекдот такой: давится человек в московском ЦУМе в очереди неизвестно за чем, соображает: «Если это большое — ушьем, маленькое — растянем, электрическое — пустим через трансформатор…»
— Хм… ситуация похожая. Только мы знаем, что это электрическое и через трансформатор его нельзя. Поле-то постоянное! — Как же мы добудем такие напряжения?
— Генераторы Ван дер Граафа. До миллиона вольт статического напряжения на каскад… То-то обрадуются в моем родимом Институте электростатики, когда мы у них закупим это старье!
— А каскадов может быть много?
— Сколько потребуется, лишь бы места хватило. Прикинем конструкцию. За основу берем нашу аэростатную кабину. Вообще, все будет висеть на воздусях, но поскольку выше семисот метров атмосфера в Шаре идеально спокойна, аэростаты должны держать не хуже бетона, согласны?
— М-м… не знаю, но от них все равно никуда не деться. Не спешите с конструкцией, надо сначала хорошенько оседлать электрическую идею. Тогда, если и получится шатание в аэростатах или в чем-то еще, всегда сможем подрегулировать полями.
— Справедливо. «Чтоб решение простое дать техническим проблемам, относитесь к ним, как схемам из задачника по ТОЭ». Не слышали эти стишки? Профессор Перекалин начинал у нас ими чтение курса теоретических основ электротехники. Так и будем: нет никаких Событийных Вселенных, Галактик, Шара — схема из задачника по ТОЭ. Вот такая: генераторы на крыше, напряжение от них подается по разнесенным кабелям на… на электроды — с их формой придется экспериментировать — размерами эдак в десятки метров. Кольцевые, скорее всего, с сегментами… Они и будут убирать пространство перед поднимающейся кабиной… Два-три каскада по миллиону вольт и…
— И чепуха выйдет.
— Кто это говорит?! Послушайте, Вэ-Вэ, вы ведь не электрик.
— Все равно чепуха, хоть я и не электрик. Смотрите: этими электродами мы создадим перед кабиной предельно крутое распределение квантов, проколем барьер в пространстве. А время? Разница в течении времени будет определяться отношением величин квантов в MB и в кабине. А оно останется огромным! Звезды и Галактики на уменьшенной дистанции будут проскакивать, как курьерский поезд перед носом стрелочника. Ничего не разглядишь. Стоит ли огород городить?
— А и верно… «Чтоб решение простое дать техническим пробле…» Ага, есть! Золото у меня директор, все замечает, пропал бы я без такого директора. Все просто: кабину надо помещать между двумя кольцами электродов! Нижние электроды выталкивают кабину в область микроквантов и тем регулируют темп времени, а верхние убирают пространство над ней. Слушайте, да мы сможем такой наблюдательный сервис навести, что лучше не бывает: отдельно время регулируем, отдельно пространство, а!
— Разорвет кабину между электродами, неоднородность же страшная. В пыль разнесет, на атомы…
— Не без того, что может и разнести, верно. Надо… надо предусмотреть вокруг кабины систему выравнивающих электродов. Такую, знаете, электрическую колыбельку. Капсулу…
— Не вокруг, а жестко связать их с платформой кабины.
— Да, пожалуй, так лучше… Но вы чувствуете, Вэ-Вэ, к чему мы пришли: немеханическое перемещение тел! Пешеход приближается к городу Б, не удаляясь от города А.
— Гора идет к Магомету.
Внизу за время их диалога в зону въехали четыре машины. Вверху темное микроквантовое пространство-время не раз слепило из себя блистающие диски Галактик, выделило из них огненные мячики звезд, поигралось и растворило все во тьме. А они все теснились у доски: «Нет, Вэ-Вэ, не так, вот дайте-ка…» — «Нет, лучше так…» — отнимали друг у друга мел. А когда получалось удачно, хватали один другого за плечо, толкали в бок, смеялись — два комочка материи, чрезвычайно довольные, что эту самую материю удается крупно облапошить.
Идея — была!
Научный прогресс движет не только воображение, но порой и его отсутствие. Если бы Пец и Корнев с самого начала могли представить, сколько от исходной идеи полевой регулировки НПВ возникнет сложнейших дел, сколько раз от кажущихся неразрешимыми частных проблем им будет мерещиться, что все рухнуло, работа делалась напрасно… да и сколько самой работы-то будет! — эта громада, несомненно, подавила бы их мысли и энтузиазм; и не бывать бы проекту ГиМ (Гора и Магометы), не воплотиться ему в металл. Только то и выручало, что последующие проблемы становились заметны с холма решенных предыдущих, — ничего не оставалось, как карабкаться на новый холм.
Это всегда выручает, движет всеми нами: больше пройдено, меньше осталось… Меньше осталось! Как будто может остаться меньше в соревновании конечного с бесконечным.
ТРИ АКСИОМЫ КОРНЕВА: 1) У нас достаточно места, чтобы сделать все как следует; 2) у нас достаточно времени, чтобы сделать все как следует; 3) (появлению ее предшествовал визит в Шар представителей Министерства стройматериалов и конструкций, во исполнение той прощальной идеи Зискинда: их она тоже пленила, они на все согласились, все обещали — уж когда везет, так везет): у нас достаточно средств, чтобы сделать все как следует.
…Прав оказался мудрый Зискинд, молодой, да ранний Юрий Акимович: не для архитектурных совершенств предназначалась башня, не для технической и коммерческой выгоды — хотя возводили ее, казалось, для этого. Но и неправ, скажем это, забегая вперед, оказался Юрий Акимович на все 100 %: стоило, очень стоило ему не пороть горячку, дождаться возникновения новых идей в Институте — хотя бы только этой одной.
Всю следующую неделю НИИ НПВ лихорадило как никогда. И Бугаев не мог пожаловаться на Альтера за сбои в грузопотоке или на Люсю Малюту за плохую координацию; равным образом и прораб монтажников товарищ Бражников не мог заявить протест, что прораб высотников товарищ Плотников при попустительстве начплана перехватил материалы, переманил людей и т. п. Претензии негде было высказать, так как научно-технические совещания не собирались; их и не имело смысла высказывать, ибо все делалось по распоряжениям сверху — в прямом и переносном смысле слова: директор и главный инженер всю эту неделю ниже двадцатого уровня не спускались.
Даже жене Пеца Юлии Алексеевне пришлось на эти дни перебраться в башню, на самую верхотуру — кормить и обихаживать супруга, а заодно и всю честную компанию: Корнева, Любарского, Васюка-Басистова, Бурова, Ястребова — стихийно образовавшийся штаб проекта. Многие из часто сменявшихся монтажников и наладчиков не знали, что эта улыбчивая простая женщина — жена их директора, член-корреспондентша, думали, что она для того и находится на крыше, чтобы обращаться к ней по обиходным делам: «Мамаша, как насчет чайку?», «Мамаша, зашейте…» и т. п.
Толчея идей, толчея людей — турбуленция… Грузы неслись наверх. На экранах координатора, показывающих, что делается на крыше, в лаборатории MB и экспериментальных мастерских, искрилось расплывчатое, трудно поддающееся контролю мельканье. Проектировщики гнали чертежи для двенадцатого — уже! — варианта системы электродов и экранов. Лаборатория моделирования, спешно развернутая в конференц-зале. Проверяла в ваннах-бассейнах конфигурации алюминиевых лепестков, отбраковывая девять из каждого десятка.
…Поднимался на крышу, распространяя аромат сигары, Бор Борыч Мендельзон, доказывал весомо, что одними полями они не совладеют с барьерами неоднородностей, слишком широк диапазон величин квантов. Под влиянием его сочинили компромиссный вариант — с механическим перемещением наблюдательной кабины внутри «полевой трубы». Он погиб в расчетах, получалось слишком инерционно для того спрессованного до масштаба «год-микросекунда» времени, с которым предстояло работать.
— Все-таки самым безынерционным прибором является электронная лампа, — задумчиво молвил Толюня, когда мудрили-гадали, как быть.
И — сначала в воображении, затем в расчетах, чертежах и модельных прикидках — начал утверждаться образ полутора километровой «электронной лампы» с кольцами и лепестками выжимающих пространство, ускоряющих время, выравнивающих и управляющих электродов и экранов. Только вместо стекла ее ограничивали баллоны аэростатов. Кабина должна была, раз поднявшись, зависнуть в полутора километрах над крышей, а все регулировки времени и расстояний (они уже без содроганий употребляли эти понятия) будут делаться из нее поворотами ручек, нажатием кнопок и клавиш.
…То Варфоломей Дормидонтович начинал смущать народ, что-де они зря не предусматривают заранее возможность поперечной регулировки НПВ — для сноса, слежения. «Верно: и всего-то потребуется легкая система над верхними электродами, несколько дополнительных!» — поддерживал его Буров. «Нет, — осаживал обоих Пец, — сейчас могут пойти в дело только упрощающие предложения, а не усложняющие. Прекрасная идея, но… имейте терпение, мы к ней вернемся». Валерьян Вениаминович старался держать вожжи как можно крепче — иначе обилие инициативы понесет, запутает, опрокинет все.
Наконец приступили к сборке. Громоздкие генераторы Ван дер Граафа не умещались на крыше; для них создали кольцевую галерею. Там же разместили станцию зарядки аэростатов. Смонтированные боки электродов цепляли к баллонам, поднимали над башней, где — согласно 1-й аксиоме Корнева — места было достаточно. Издали верхушка башни теперь походила на малыша с шариками, собравшегося на первомайскую демонстрацию.
Точность монтажа проверяли пробными включениями, а возросшую неоднородность между электродами — бросанием туда разных мелких предметов. Последнее у работающих на крыше даже превратилось в не слишком корректную забаву: швырнуть вверх, в обведенное белым кругом электродов пространство чью-то (разумеется, не свою) туфлю или пластиковую каску — ив нескольких метрах над головами ее бесшумно разрывало в клочья, затем и клочья — в пыль.
Казалось невозможным, что там под напряжением в миллионы вольт уцелеет кабина и люди в ней.
За земную неделю, которую длилась эпопея создания системы ГиМ, для работавших наверху минуло примерно по году: для творческих работников побольше, для исполнителей поменьше. Биологически и по ЧЛВ — год, а психологически все-таки семь дней, в которые они выполнили громадную интересную работу. Никакими бухгалтерскими комбинациями, ни законными, ни сомнительными, невозможно было оплатить сделанное людьми. Да и счет шел не на заработок, не на производственные заслуги — все были охвачены порывом, чувствовали себя чудо-богатырями. Спроси самых рядовых монтажников, зачем они вкалывают во всю силу, выкладываются, они затруднились бы ответить — настолько само собой разумелось, что если у человека есть мозг и руки, знания и мастерство, то для исполнения таких проектов.
…Пошел последний этап: развертка и свертка. Вся система, увлекаемая аэростатами, вытягивалась на полтора километра вверх, к черному ядру, подергивавшемуся мутью «мерцаний». Выглядела она блистательно и дико — как в предутреннем сне интеллигентного пьяницы, по определению Корнева: сверкали в свете прожекторов конусами сходящиеся в перспективу алюминиевые дуги электродов, стеклянные чаши высоковольтных изоляторов растягивались между ними гирляндами, выстраивались в многоугольные фигуры керамические распорные балки, матово лоснились серые бока аэростатных баллонов, от натяжения капроновых тросов вокруг кабины веерами растопыривались выравнивающие пластины. Извивались, тянулись ввысь, как змеи у факиров, синие толстые кабели; пели лебедочные моторы, выпрастывая канаты; вблизи медных шаров генераторов Ван дер Граафа круто искажалось пространство, шипел тлеющий разряд.
Кабина ушла вверх без людей. Все стояли на крыше, задрав головы. Ястребов покрутил шеей, сказал: «Действительно, не дай бог — приснится…»
И было пробное включение. По мере увеличения поля на нижних электродах кабина вместе с несущими ее аэростатами съежилась сначала до игрушечных размеров, затем и вовсе сошлась в точку — и исчезла, не удаляясь. Когда поле ослабили, она так же внезапно, за секунды, возникла из ничего, разбухла до прежних размеров, оттесняя баллонами и прозрачными гранями во все стороны чистую черноту пространства.
Все выходило по расчетам.
Глава 17. «Девчонку звали Дездемона»
Пьянство — самая распространенная в России форма демократии и социального протеста. Самый распространенный в ней способ борьбы за экономическую справедливость — воровство.
Все выходило по расчетам, все было правильно: к ядру должна протянуться «электрическая труба». Громадная — из тех, что порождают молнии, — напряженность поля в ней сделает распределение квантов очень крутым и, соответственно, дистанцию до MB короткой. Внутри «трубы» по пространству-времени будет сновать, не сдвигаясь с места, кабина с наблюдателями… И тем не менее в последний час приготовлений Пец и Корнев избегали разговаривать, даже смотреть друг на друга, чтобы не выдать своих чувств. Оба вдруг утратили уверенность. «Что за нелепость, как это можно убрать пространство — да еще исчисляемое килопарсеками! — подумывал Валерьян Вениаминович. — Теория теорией, но…»
Корнев суетился, что-то проверял, приказывал, прогонял с площадки лишних, шутил и — чего за ним прежде не замечалось — сам первый смеялся своим шуткам. А Пец стоял на краю, смотрел вниз, на дикий пейзаж вокруг башни — с навеки застывшим багровым солнцем, опрокинутыми домами и замершими машинами — и желал лишь, чтобы все скорее осталось позади: успех — так успех, провал — так провал. Никогда он не думал, что может так трусить.
— Ну, — произнес наконец Александр Иванович шатким голосом, — кто в бога не верует, детей осиротить не боится… прошу! Карета подана.
Сказано это было так, для куража, потому что заранее решили, что в первую вылазку отправятся трое: он, Пец и Любарский.
На площадке у контрольных приборов остался Толюня. Возле лебедок с инструментами дежурили Ястребов и два его помощника. У оградки на краю крыши стояла Юлия Алексеевна. На кольцевой галерее похудевший, с опавшими щеками Буров хлопотал у генераторов.
Они поднялись в кабину (которая тоже изрядно усовершенствовалась со времени первых путешествий). Любарский занял кресло у телескопа — он, астрофизик, играл по-прежнему роль главного наблюдателя. Пец сел поближе к экранам — ассистировать. Корнев устроился у пульта ПВР — пространственно-временной регулировки; рядом с ним, по правую руку была панель буровского светозвукового преобразователя.
За полчаса, пока развертывалась по высоте система и кабина выходила к верхней отметке, не было произнесено ни слова. Варфоломей Дормидонтович время от времени подавался туловищем к окуляру, смотрел, откидывался к спинке кресла. Пец регулировал настройку на экранах, где клубились в разных участках спектра пятна и мельтешили точки нового цикла «мерцаний». Корнев следил, как по сторонам располагаются электроды и экраны системы ГиМ; вверху они очертили ребристым светлым кольцом круг тьмы с синевой и вихриками, по бокам огородили кабину стеной с продольными прорезями… но воспринимал все с оттенком нереальности, будто телевизор смотрел.
Наконец покачивания прекратились. «Подъем весь», — молвил Корнев, вопросительно взглянув на астрофизика. Тот нагнулся к окуляру: по известным ему признакам он хотел выбрать «вихрик», который бы дошел до крайней — звездной — стадии галактической выразительности.
Признаками было скорее нарастание яркости и смещение спектров на экранах вправо, к жестким лучам.
— Валерьян Вениаминович, — негромко сказал Любарский, — подстрахуйте меня на правых экранах. Если за секунды переходит от ультрафиолета на ближний рентген, это — кандидатура.
Минут пять сосредоточенного молчания.
Только Корнев нетерпеливо поворачивался то к телескопу, то в сторону экранов.
— Эта подойдет? — спросил Пец.
— М-м… нет, — мотнул головой астрофизик, — велика скорость сноса, не угонимся. Надо такую, чтобы шла на нас.
— Долго вы еще будете возиться? — не выдержал Корнев.
— Но мы же не сами их делаем, Александр Иванович, — кротко заметил Любарский.
Пец хмыкнул. Напряжение в кабине спало.
— Ага! — изменившимся голосом сказал астрофизик. — Это, похоже, она. Как у вас, Вэ-Вэ?
— Вижу на всех экранах, — сказал Пец. — Яркость нарастает.
— Давайте помалу, Александр Иванович. Старайтесь больше временем, чем пространством.
— Сейчас… — Корнев склонился к пульту. — Не ошибиться бы для начала. Включаю.
Он медленно вводил напряжение на верхних и нижних электродах. Валерьян Вениаминович почти чувственно представлял, как кабину с ними спрессовываемая полями неоднородность выталкивает, выносит наверх, в микроквантовое пространство, в MB. И точно: кольца белых электродов, смутно белевшие над куполом, стали быстро расширяться — и сгинули в темноте. Они остались, какими и были, понимал умом Пец, это съежилось пространство-время внутри; кольца теперь охватывают не десятки метров, а миллиарды километров.
Одновременно вверху Меняющаяся Вселенная, вот только сейчас еще представлявшая собою обозримую взглядом область волнующегося светлого тумана с вихревыми вкраплениями, разрасталась во все стороны над куполом, разрасталась величественно и прекрасно. Туман таял, очистившееся пространство открыло головокружительные дали: мириады Галактик мерцали и роились там, будто снежинки у фонаря!
Корнев наддал еще — и вихревое «мерцание» в центре неба, на которое нацелил кабину Любарский, стало стремительно надвигаться и расти. Сначала это было вьющееся — блестящей воронкой в черной воде — переливчатое свечение; от него отделился и сносился влево завиток. По мере нарастания-приближения исчезало впечатление потока с круговертями — образ вихря становился трехмерным, застывшим. Вот сплошное свечение его разделилось, начиная от середины, на множество колышущихся и мигающих в сложном ритме черточек: пошла стадия звездообразования. Теперь сверху надвигался пульсирующий звездный шар с размытыми краями, который обнимали три далеко уходящих в черноту, искривленных и нестерпимо блистающих рукава.
— Временем больше, Саша, временем. — приказывал и молил Варфоломей Дормидонтович.
Тот подбавил поля: черточки наверху из голубых стали белыми, сократились до ярких точек. Вращение вихря прекратилось. Галактика, трехрукавная спиральная Галактика надвигалась на купол из тьмы несчитанными миллиардами звезд, необычным, ни с чем не сравнимым светом озаряя обращенные к ней лица троих.
— Стоп! — сказал Пец (у него сильно билось сердце). — Что на приборах, Саша?
— Еще не исчерпали и половины возможного: на электродах «Время» по четыреста пятьдесят киловольт на каскад, на пространственных — по пятьсот киловольт. Двинули дальше?
— Давайте, — поддерживал Любарский.
— Только помалу, с паузами после каждой сотни киловольт, — дополнил директор. — И… не более восьмисот на каскад.
Корнев тронул рукоятки, стрелки киловольтметров поползли вправо. Электрические поля наращивали и напрягали незримый «пространственный шприц», который теперь прокалывал почти весь барьер неоднородности. Вне «шприца» физические расстояния от них до башни соизмерялись с галактическими. Кабина в верхнем кончике электрической «иглы» воткнулась в MB, в Галактику.
Кабина входила в Галактику — и та теряла образ цельного вихря, растекалась во все стороны необозримо. Унеслось влево ее звездное ядро, отмахнул за купол один рукав. Вошли во второй — и развернулось вверху звездное небо, на первый взгляд чем-то даже подобное видимому над Землей. Как и в обычном небе, здесь тьму разделяла наклоненная и размытая полоса из множества звездных точек: проекция плоскости вихря, здешний млечный путь. Яркие близкие звезды образовали характерные фигуры, хотелось даже поискать среди них Орион, Плеяды, Медведиц, Кассиопею — или, не обнаружив, дать название здешним созвездиям: вот Паук, вон Ожерелье, Ромб, Кленовый Лист, Профиль… Сходство было и в том, что звезды мерцали, меняли цвета от красного на зеленый, от голубого на желтый — будто во влажной послегрозовой атмосфере.
Но так представлялось лишь на первый взгляд. Уже при втором становилось заметно собственное движение звезд, скоплений их и целых участков Галактики. Разрушались иллюзорные «созвездия»: выворачивался Ромб, рвалось на части Ожерелье, искажался Профиль; возникали новые характерные группы. Было в этих движениях миров что-то от половодья, от танца закручивающихся друг около друга водоворотиков на стремительной речной глади.
В ритме с движениями звезды меняли цвет и блеск, пульсировали. Точнее, это Галактика пульсировала-играла частями своего громадного тела, только и видимого наблюдателям благодаря вкраплениям звезд, — изменения в них, как и движения их, распространялись ветровой рябью по темной воде пространства. Большинство звезд меняли яркость и цвета умеренно, немногие — беспокойно, резко; время от времени ликующими аккордами световой симфонии взрывались в рукавах Галактики новые и сверхновые звезды.
Александр Иванович не удержался, включил звуковой преобразователь Бурова. Слышимое из динамиков гармонично дополняло видимое над куполом и на экранах: ближние звезды вели — каждая свою — скрипичные мелодии с переливами, мириады далеких создавали — комариными дольками писка — аккомпанемент; был в звуках MB и смущающий душу ропот пространства, и отдаленное аханье, и перекаты, контрабасовый рокот, шорох, гул… Не просто музыка, не оркестр из миллиардов инструментов — проявляла себя звуками другая сторона Вселенского жизнедействия.
И соединение пространственного образа звездного вихря со сложно-ритмичной картиной изменений в нем, видимой и слышимой, давало впечатление простой, ясной и величественной Цельности. Не мертвый поток нес и создавал в турбулентном кипении Галактики вихри и струи: было во всех струях, всплесках и колыханиях MB нечто превосходящее любые течения и волны мертвой субстанции, что-то подчеркнуто резвое, стремящееся выразить себя — живое. Эти потоки могли течь и в гору, эти вихри сами могли вовлекать, закручивать в себе окрестную среду.
Да и то сказать: если материя не жизнь, значит она — мертвечина. Середины нет.
Они смотрели, слушали, чувствовали и думали — каждый свое.
«Мне повезло, — думал Любарский, — мне необыкновенно, свински, фантастически повезло. Я не фанатик науки, не жрец и не герой — ученый средней руки. Если кто-то, к примеру, попрет на меня с проработочной рогатиной: дескать, твоя теория вселенской турбуленции вредный вздор, а истинно то, что академики вещают, — я отступлюсь. Ради бога, вещайте… Но вот для того, чтобы не лишиться этих наблюдений, чтоб увидеть, как в пространство, будто луна из-за забора, выплывает новая Галактика, закручивает в спиральный хоровод рождающиеся в ней звезды, а они накаляются, пульсируют, меняют „вечные“ рисунки созвездий, — ради этого я дам отрубить себе руку. Потому что это не просто наука — гораздо большее. Это Истина — не записанная и не сказанная, существующая вечно и просто: возникновением, жизнью и распадом миров. Это то первичное Знание, ради достижения которого возникают цивилизации и живут, сами того не сознавая, люди».
«Я много знаю о материи, о мирах, — думал Пец, чувствуя сразу величие и ничтожество, покой и смятение, торжественность и восторг, — по этой части я, пожалуй, один из наиболее информированных людей на Земле. Но — насколько мало это выраженное в словах и уравнениях, снимках и графиках, воплощенное в статьи, монографии, учебники, энциклопедии комариное знаньице перед прямым видением Жизни Вселенной! И — я не смят, не подавлен. Вот когда впервые понял, что находится в Шаре, был подавлен и унижен, — а сейчас ничего. Потому что мы — достигли: поняли и сделали, пришли сюда. Понять и посредством этого сделать — это и есть разумная жизнь. Теперь величие Меняющейся Вселенной — и наше величие.
…Эта истина жестока, как смерть. Потому что подобно смерти она может отнять у человека все иллюзии, а тем и привязанность к миру. Эта истина сильна, как жизнь. Потому что она и есть Жизнь — часть от части которой наша,
И нам теперь надо… просто необходимо! — уметь встать над жизнью и над смертью».
«Пи-у, пи-у!.. — думал Корнев, слушая звучание звезд в динамиках. — Какой простор! Какой необыкновенный простор!..»
Он между тем все увеличивал нижнее поле, приближая время, текущее в кабине, ко времени Галактики. Совсем замедлились собственные движения звезд, сникла голубая составляющая в их блеске, но сами они оставались далекими точками.
— Сколько еще в запасе? — спросил Пец.
— По четверти миллиона вольт на нижних каскадах, чуть поменьше на верхних, — Корнев взглянул на него и астрофизика. — Попробуем? Есть что-нибудь обнадеживающее, доцент?
Речь шла о втором пункте программы: попытаться приблизиться к какой-нибудь звезде до различения ее диска в телескоп.
— М-м… сейчас-сейчас… — Астрофизик приник к окуляру, отсчитывал деления. — Вот эта наискось идет к нам, но… ей еще надо двигаться к нашему, извините за выражение, «перикабинию» тысяч двенадцать лет. В пересчете на наш уровень поменьше, с тысячу.
— Тоже многовато, — сказал директор.
— Теперь для нас это не проблема, — кинул Александр Иванович. — Отступим на семь порядков во времени, через минуту вернемся.
— Только не промахнитесь, упустим, — сказал Любарский.
Повороты ручек на пульте — и звездное небо свернулось в Галактику, она удалилась, играя струйками звезд-штрихов в себе, меняясь в очертаниях. Рукава вихря приближались к ядру, вытягивались вокруг него все более полого, касательно — и вот замкнулись в эллипс. Через две минуты Корнев тронул реостаты: Галактика надвинулась, замедлила вращение, разделилась на звезды и темноту.
— Вот! — торжествующе сказал Варфоломей Дормидонтович. — Первая после Солнца!
В защищенном фильтрами окуляре телескопа он видел белый шарик. Шарик вращался, края его слегка колебались; по диску проходила рябь глобул. На левом краю возник огненный гейзер-протуберанец.
— Эх… нестабильно все-таки, нечетко, — жадно сказал астрофизик.
Валерьян Вениаминович смотрел на экраны, где плясала сине-белая горошина, без подробностей, потом взглянул вверх. Над куполом сияла, подавляя своим светом все окрестное, голубая звезда. «Как Венера после заката», — подумал он.
Это была первая после Солнца звезда, чей диск увидели люди.
— Есть запас в сотню киловольт, — сказал Корнев. — Придвинемся еще?
— Не вижу смысла: нечетко, шатко, — покачал головой директор. — Возвращаемся.
…И только когда кабина приблизилась к крыше, спохватились, что не включили ни кино-, ни видеокамеры. И в голову никому не пришло! «Вот они, эмоции-то! — Пец недружелюбно покосился на Буровский преобразователь. — Когда-нибудь я эту штуку сломаю…»
Кабина опустилась на крышу, они, вышли. Первой к Валерьяну Вениаминовичу подошла жена:
— В чем дело? Что-нибудь испортилось?
И он не сразу сообразил, почему она так решила: по времени крыши они отсутствовали три минуты. Ястребов приблизился к Корневу:
— Ну, Александр Ива, все в порядке? И что ж оно там наверху?
— Как что? Что и предполагали: Галактики, звезды, Вселенная!
Механик странно посмотрел на него, отошел.
Дело было сделано — самое крупное из дел Института. Настроение у всех стало легким.
— Послушайте, граждане, — Корнев обнял нос ладонью, исподлобья оглядел стоявших на площадке, — кто кого, собственно, держит канатами: мы Шар или Шар — нас?
— Правильно, Александр Ива, одобряю! — как всегда, с ходу понял идею Ястребов. — Грех не отметить.
— И расслабиться, — сказал Любарский.
— И вздрогнуть, — уточнил Буров.
И они всем штабом двинулись вниз, а оттуда двумя машинами в ресторан при интуристовской гостинице «Stenka Razin». Только Юлия Алексеевна уклонилась, ее подбросили домой.
…Оказывается, уже началось лето. Отцветала сирень в скверах, все улицы были в сочной зелени. И небо, которое они привыкли видеть у себя под ногами, мутно-желтой полосой вокруг зоны, оказывается, было голубым и огромным; в нем сияло, склоняясь к закату, жаркое неискаженное солнце. По тротуарам и бульварным аллеям шли загорелые люди; женщины были в легких платьях. Ветерок шевелил их волосы, ткани одежд, листья деревьев, воду в реке — ветерок! Они и не думали, что по нему можно так соскучиться.
Они были похожи на сошедших на берег после долгого плавания моряков — после полярного плавания, стоило бы уточнить, взглянув на их бледные лица. В ресторане все как-то сначала застеснялись блистающего великолепия сервизов, белых скатертей, сюрреалистического мозаичного орнамента вдоль глухой стены, величественных официанток. «Ну, граждане, одичали мы, надо скорей поддать, — сказал Корнев. — Шесть бутылок коньяку, девушка, да получше. И все прочее соответственно». И официантка сразу будто осветилась изнутри от доброжелательности.
И верно, когда поддали, закусили, еще поддали — захорошели, освоились, отошли. Коньяк был отличен, еда вкусна, жизнь великолепна — ибо они создали и победили!
— «И внял я неба содроганье!..» — возглашал, подняв на вилке ломоть осетрины, порозовевший Любарский. И тут же, сменив тему, напал на Корнева: — Между прочим, драгоценнейший Александр Ибн-Иванович, тот маневр-отступление не понадобился бы, если бы послушались меня и сразу установили отклоняющие электроды Тогда бы наша «полевая труба» изгибалась и достигала намеченного объекта сразу!.. А если сверху пристроить еще каскад электродов — на предмет образования ими «пространственных линз»… — он сделал паузу, поглядел на всех со значением, — то и видели бы мы все куда четче и крупней!
— Вот народ, вот люди! — весело качал головой главный инженер и наполнял рюмки. — Не успели одно сделать… и ведь какое одно! — им уже мало, подавай другое. Дайте срок, Бармалеич, сделаем отклоняющие и эти… кхе-гм! — на предмет «пространственных». Толюнчик, а? Буров? Сделаем?
Те поднимали рюмки, обещали. «А что… — мечтательно щурился Буров, — раз там звезды, то при них должны быть и планеты. А на планетах и цивилизации, а?» — «За контакт с братьями и сестрами по разуму!» — возглашал быстро хмелеющий Любарский. «Нет, но как же вы запись не включили?! — возмущался, отодвинув рюмку, Анатолий Андреевич. — Сами поглядели — и все. Эгоисты!» — «Забыли, — горячо говорил Корнев, — просто затмение нашло. Да не огорчайся, Толюнчик, нашел из-за чего! Еще наглядишься и наснимаешь, сколько захочешь». — «Нет, но самое-то первое… это же история!» Выпили и за историю.
«Валерьян Вениами… — склонился на другом краю стола к директору раскрасневшийся Ястребов, — а помните, как вы меня с кабелем завернули? Как мне было стыдно, ой-ой! С тех пор, не поверите, гвоздя ржавого не тронул». — «Что ж, это хорошо», — похвалил его раскрасневшийся Пец. «Валерьян Вениами… — наклонился еще ближе механик. — Хоть вы мне скажите: что там такое наверху? Александра Иваныча спросил, так он какую-то, я извиняюсь, несуразицу сплел: звезды, говорит, Галатики…» — «Отчего несуразицу? Он правильно сказал». Ястребов отодвинулся и очень выразительно обиделся: «Нет, ну, может, мне нельзя-а!? Так прямо и скажите: секретно, мол. Я человек меленький, делаю, что велят. А зачем насмешки строить!?» Валерьян Вениаминович принялся доходчиво объяснять, что в ядре Шара именно Галактики и звезды — как в обычном небе. Герман Иванович выслушал с недоверчивой улыбкой, спросил: «Ну, а это зачем?» — «То есть как зачем?» — опешил Пец. «Ну, ускорение времени и большие пространства в малых объемах — это я понимаю: работы всякие можно быстро делать, много площадей, места… А звезды и Галактики — их-то зачем?…» Из дальнейшего разговора выяснилось, что славный механик и бригадир был искренне уверен, что Шар не стихийное явление, а дело рук человеческих. Оказывается, среди работников башни эта версия популярна, расходились только в месте и характере предприятия, выпускающего Шары: одни утверждали, что это опытный завод в Казахстане, другие — что СКБ в Мытищах под Москвой.
А потом разогретые эмоции перестали вмещаться в слова, потребовали песни. Для начала грянули могучими (как казалось) и очень музыкальными (как казалось) голосами «Гей, у поли там женци жнуть…». Ревели, заглушая оркестр, который наигрывал для танцующих, про казацкую вольницу, про гетмана Дорошенко, что едет впереди, и про бесшабашного Сагайдачного, «що проминяв жинку на тютюн та люльку — необачный!»
«Мэ-ни з жинкой нэ возыться», — вел баритоном Корнев.
— «…мээ-нии з жинкой нэ возыться-аа!» — ревели все.
И все, даже смирный многосемейный Толюня, были сейчас убежденные холостяки, гуляки, сорвиголовы; и дымилась туманом вечерняя степь, загорались над ней, над буйными казацкими головами звезды — звезды, которые из века в век светят беспокойным людям.
Подошел администратор, дико извиняясь, предложил либо прекратить пение, либо уйти. «А то интуристы нервничают».
— А, мать их, ваших интуристов, — поднялся первым Корнев. — Пошли, ребята, на воздух.
…Они шли парком, по набережной Катагани: Корнев (баритон) и Витя Буров (молодой сексуальный бас) посередине, Любарский со сбитым набок галстуком и Васюк возле них, Пец и Ястребов по краям. На воздухе всех почему-то потянуло на студенческие песни: «Если б был я турецкий султан…», «Четыре зуба», о том, «что весной студенту не положено о глазах любимой вспоминать». А был как раз конец мая, время любви и экзаменов; под деревьями смутно маячили пары. И они чувствовали себя студентами, сдавшими экзамен.
Ах, вы, грусть моя, студенческие песни! Давно я вас не пел, давно я вас не слышал. Видимо, вытеснили, задавили вас шлягеры развлекательной индустрии. Наверное, и вправду вы не дотягивали в сравнении с ними до мировых стандартов — ни в ритмах, ни в оркестровке, ни в мелодиях: вас сочиняли наспех перед зачетами и исполняли натощак перед стипендией. Но все-таки — ведь было что-то в вас, песни мои, было, раз память о вас до сих пор томит сердце! Где ты, лефортовское общежитие, шестой этаж, бутылка наидешевейшего вина на фанерном столе, влажная ночь и вопли из корпуса напротив: «Да угомонитесь же вы, наконец, черти!..» Где ты, молодость?
Вот и Валерьяна Вениаминовича сейчас размягчили воспоминания о его студенческой поре. Жаль только, песни тогда пели иные, эти, поздние, их и не знают — ни «Гаудеамус игитур», ни «Сергей-поп»… А те, что они поют, не знал он. («У меня для этой самой штуки-штуки-штуки, — залихватски выводил Корнев, — есть своя законная жена».) Васюк, Буров и даже старый хрен Дормидонтыч — все подхватывали, бойко вторили… А Пец, не зная ни слов, ни мотива, маялся. Он подмугыкивал, подхватывал обрывки припева — но это было не то. Душа томилась, душа рвалась в песню, душа хотела молодости!
Отелло, мавр венецианский,
один домишко посещал, —
завел новую Корнев. («Ага, — воспрянул Валерьян Вениаминович, — эту я слышал, помню. Про папашу там…»)
Шекспир узнал про это дело
и водевильчик написал.
Девчонку звали Дездемона,
лицом — как полная луна.
На генеральские погоны,
знать, загляделася она… —
голосили все, и Пец начал неуверенно подтягивать.
Папаша, дож венецианский, —
вел дальше Александр Иванович («Вот оно, ага, вот!» — радостно затрепетало в душе Пеца.)
любил папаша…
И тут Валерьян Вениаминович хватил в полную силу медвежьим голосом:
…г'эх — пожрать!!!
И несмотря на то, что дальше шли замечательные, свидетельствующие об интернациональных чувствах безымянного автора песни слова «любил папаша сыр голландский „Московской“ водкой запивать», — дальше уже не пели. Васюк-Басистов и Ястребов, отвернувшись (все-таки директор, неудобно), держались друг за друга, содрогались и только что не рыдали от хохота. Любарский аплодировал, кричал: «Браво, фора, бис!» Корнев висел на Бурове, глядел на Валерьяна Вениаминовича счастливыми глазами, просил, стонал:
— Папа Пец, еще… еще разок, а?
— Ну, чего вы, чего? — озадаченно бормотал тот.
— Теперь я понял, почему он так взъелся на буровский преобразователь! — радостно орал астрофизик. — Вам же медведь на ухо наступил. Валерьян Вениаминыч, милый!
— Прямо уж и медведь…
Потом они спорили, пререкались. «Нет, но зачем это, зачем?» — кричал Герман Иванович. «А эти — зачем?» — возглашал в ответ Любарский, указывая на звезды над головой. «Эти понятно, природа. А вот в Шаре зачем?…»
— Валерьян Вениаминович, — доказывал Пецу Буров, — а этот способ стоит применить и к обычной вселенной. Ведь если в ней есть области с НПВ…
— О, нет, майн либер Витя, — ответствовал тот, — мало областей с НПВ, надо иметь сильный барьер, где возникает электрическое поле от этого… от знаменателя. В нашей маленькой Галактике Млечный Путь… ин унзере кляйнхен МильквегГалактик диезе нихт геен… это не пойдет, — Валерьян Вениаминович неожиданно для себя перешел на плохой немецкий и обращался не к Бурову, а к шедшему слева Корневу. — Диезе нихт геен!..
— Папа Пец, — отозвался тот, — ты меня уважаешь? Дай я тебя поцелую!
— Нет, но зачем!?.
— «Кому повем печаль свою?…»
Тянуло холодом от реки. Светили звезды. Где-то содрогалась в родовых схватках материя, мелькали эпохи и миры. Они шагали, смеялись, пели, спорили — люди, сделавшие дело, — и Вселенная салютовала им Галактиками.
Глава 18. Отчаяние Толюни
Жил долго. Одной посуды пересдавал — страшное дело. Если бы всю сразу, то хватило бы на машину и дачу. Но поскольку сдавал малыми порциями, то всякий раз едва хватало на опохмелку.
Хроника шара.
1) На место Зискинда (и по его рекомендации) был принят заслуженный строитель, действительный член Академии строительства и архитектуры, автор проектов многих административных зданий, лауреат и прочая-прочая Адольф Карлович Гутенмахер. Деятельность свою он начал с того, что отселил из смежных с кабинетами директора и главного инженера комнат наладчиков радиоаппаратуры из команды Терещенко, а на освободившейся площади создал роскошные туалетные комнаты с ваннами. За одну земную ночь, в порядке сюрприза. Когда же озадаченные руководители, явившись на следующее утро, заметили ему, что это он, пожалуй, перебрал, Адольф Карлович лирически склонил к правому плечу красивую седую, с усами и бородой «а ля Ришелье», голову:
— Ах, Валерьян Вениаминович и Александр Иванович! Вы по малости своего руководящего стажа и не представляете, насколько выигрывает авторитет руководителя от того, что подчиненные не видят его у писсуара или, боже упаси, со спущенными ниже коленей штанами. Даже не говоря о быдловатых номенклатурниках, от земли, от гущи, кои без этого и без персональных машин, в принципе, неотличимы от дворника Васи, — но и людям высокого полета: академикам, научным руководителям — тоже надо немного корчить из себя небожителей…
Житейский и строительный опыт Адольфа Карловича равнялся его словоохотливости; чувствовалось, что он многое мог бы порассказать на эту тему. На Пеца же и Корнева со всех сторон напирали дела — они без лишних слов смирились. Впрочем, поскольку в течение земных суток в кабинетах обретались (с правом главнокомандования) не только они, но и Люся Малюта, Любарский, Бугаев, Б. Б. Мендельзон и сам Гутенмахер — все командиры, новшество не приобрело оттенок советской ясновельможности; к тому же твердо постановили, чтобы каждый убирал за собой. А практичный Корнев, поняв склонность нового архитектора, заказал ему соорудить при гостинице-профилактории «Под крышей» финскую сауну и римскую терму — с номенклатурным шиком, но и с хорошей пропускной способностью; за что тот с удовольствием и взялся.
2) …Тем более что ушедший Зискинд предвидел правильно: строительные дела в Шаре начали затихать, его преемнику оставалось превращать «незавершенку» в «завершенку». Разворачивались дела ремонтные: годы и десятилетия, мелькавшие наверху за месяцы, неумолимо брали свое — от арматуры в стенах, от покрытий, от труб, от лифтов… от всего. Поскольку же самый «ведьминский шабаш» (определение Люси Малюты) творился на уровнях выше тридцатого: испытания, эксперименты, моделирования, — то работники «низа» (Бугаев, Приятель, Документгура, главэнергетик Оглоблин) с грустью убеждались, что обеспечение ремонта выстроенной башни требует не меньше усилий, чем ее возведение.
3) Отдел кадров готовился к торжественным проводам в августе на заслуженный отдых первых своих ветеранов. Кандидатами были бригадир Никонов, очень уж вошедший во вкус работы наверху, и Герман Иванович Ястребов, который, поступив прошлой осенью на работу в Институт пятидесятипятилетним, намотал к июлю пятьдесят девять с половиной зарегистрированных посредством ЧЛВ лет; реально же ему было наверняка за шестьдесят.
4) Варфоломей Дормидонтович, поддержанный Буровым, пробил обе свои идеи: о боковых смещениях «электрической трубы» в системе ГиМ и о «пространственных линзах». По их проекту мастерские изготовили дополнительные электроды, кои команда «ястребов» привесила к новым аэростатам, подсоединила к кабелям и изоляторным распоркам генераторов; теперь предстояло все это испытать.
5) Пец ввел — для теоретических обобщений наблюдаемого в MB — понятие объема события, или «событийного объема». Оно охватывало как пространственные размеры наблюдаемых событий и явлений во Вселенной, так и их длительность. Это простое понятие было удобно, потому что события в Меняющейся Вселенной вкладывались друг в друга, как матрешки: турбулентное «ядро» в свой поток материи-действия, отдельные струи-волны — в это ядро, в них по достижении должного напора возникали турбулентные события-Галактики — и так далее.
Теперь для исследователей MB забрезжила возможность не только выстроить иерархию таких событий (а тем и иерархию причин и следствий во Вселенной), но и дать им количественную меру; чем Валерьян Вениаминович и поручил заняться Любарскому.
А вверху, непричастное к обычному, земному, ядро Шара дышало в метагалактическом ритме, дышало глубоко и ровно.
Утро, будничное летнее утро в квартире Васюков-Басистовых. Подъем-туалет-завтрак, толчея в прихожей, все спешат к своим делам; а тут еще погода испортилась, прохладно и сыро, надо все наперед спланировать… Расставание:
— Значит, договорились: Мишу ты и заберешь?… И я тебя прошу, Анатолий: не дави мне на психику своей растительностью на щеках, что много работаешь и побриться некогда. Я тоже не гуляю. А на щеках у меня ничего не растет по понятным причинам.
Дети переглядываются, пересмеиваются: небритая мама, или даже с бородкой (Анатолий Андреевич, случается, иной раз появляется и таким) — это было бы интересно!
Жена Толюни Саша, Александра Филипповна, — врач-горловик, работает в поликлинике — красивая, уверенная в себе женщина. Анатолий Андреевич ее любит и благодарен, что она его на себе женила; сам бы он не решился. Саша его тоже любит и воспитывает. Правда, происшедшее в Таращанске несколько нарушило установившиеся отношения: для нее оказалось полной неожиданностью, что ее муж, которого она выбрала для нормальной семейной жизни, отважился на действия весьма рискованные и, главное, не в интересах семьи. Но — после переезда в краевой центр, в полнометражную комфортабельную квартиру все восстановилось: получилось, что и это было в интересах семьи. Они никогда не говорят о том эпизоде.
…Не говорят — но Саша помнит. Особенно момент, когда она самым решительным образом преградила Анатолию путь к водонапорной башне, к скобам, схватила за рукав, повысила до крика голос. И — неожиданно получила затрещину. По левой щеке. При детях. «Ну, ты!..» — сказал ей Толюня. (Или «Ну, ты, сучка!»?… Нет, для такого он, пожалуй, слишком интеллигентен, «сучка» осталось в интонациях. Но смысл был такой.) Более всего Саше запомнились не слова, не интонация, а лицо мужа, освещение сбоку багрово-пыльным солнцем: отрешение и спокойно-гневное. Это был не муж, не в том состояло его назначение в жизни: какой-то совсем иной человек. Он будто носком ботинка отшвыривал ее и детей ради чего-то более главного. Настоящего, Первичного. И она на миг действительно почувствовала себя не то сучкой, не то рабыней, готовой все претерпеть и повиноваться.
Об этом не говорили, Саша и детям внушила, что ничего такого не происходило, им показалось. Толюня был прежним, тихим, покладистым, делал все по дому, ходил в магазин, отдавал зарплату. Но она знала, что он может быть совсем иным — и иногда, преимущественно к ночи, ей хотелось, чтобы Анатолий оказался тем, иным. Днем же Саша понимала, что это не для быта — разговаривала с мужем несколько покровительственно, наставительно: сохраняла позиции.
Прощальный осмотр: кто как застегнулся, завязал шнурки. Чмок-чмок — расходятся. Жена провожает в школу Линку — это ей по дороге. Номинальный глава семьи отводит в садик Мишку, это ему по дороге.
Они шагают по тихой улочке, соединяющей жилмассив с троллейбусной трассой; здесь, в трех кварталах, среди одноэтажных частных домов высится здание с Зайцем, Волком и Чебурашкой на кирпичных стенах — Мишкин детсадик. По случаю сырой погоды мама заставила Мишку надеть яркий плащ и новенький берет.
Миша — пятилетний румяный и красивый (в маму) мальчик; плащ и берет набекрень ему очень идут. Он с ревнивым вопросом посматривает на редких встречных: оценивают ли они, какой он симпатичный? Анатолию Андреевичу тоже приятно, что у него растет хорошенький и бойкий пацан, приятно чувствовать его теплую ладошку в своей руке — и держать ее покрепче, когда Мишке захочется проскакать на одной ножке или пройтись по бордюру.
Яблони за заборами гнутся от обилия плодов, вся улица напитана запахом спеющих яблок. Туман осел на листьях и ветках бриллиантовыми капельками.
— А вчера в мертвый час Витька, мой сосед справа, уписался, — сообщает сын. — Лариса Мартыновна потом поставила его в круг и сказала: «Смейтесь над ним, дети, он писун!» Было так весело!
— Что, и ты смеялся?
— Ага!
— А давно ли ты сам писал в постель? Если не ошибаюсь, на прошлой неделе?
— Ну, пап… — Мишка явно недоволен таким поворотом темы. — Это же было ночью!
— А какая разница?
— Как какая? Ночь же длинная.
На это Анатолий Андреевич не находит, что возразить. Помолчав, все-таки говорит:
— Ты так больше не делай. Ничего смешного здесь нет. Ваша воспитательница сглупила. Это… ну, неблагородно, понимаешь?
Путь короткий, вот и садик. Сыну направо, отцу прямо. Прощаясь, Мишка смотрит снизу вверх шкодливыми глазами:
— Па, а можно, я скажу Ларисе Мартыновне, если она опять что-нибудь не так… что она — глупая?
— М-м… нет. Я сам с ней поговорю потом. Дети не должны делать замечания взрослым.
Все, интермедия обычной жизни кончилась. Последняя мысль по пути к троллейбусу, что зря он так отозвался о воспитательнице: еще ляпнет Мишка что-нибудь на свою же голову. Эта шкура Лариса Мартыновна благоволит к детям только тех родителей, которые дарят ей к календарным (а иные и к церковным) праздникам шампанское и коробки дорогих конфет; он этого не делал, не сделает, да и Саша тоже. Не те у них достатки.
Остановка. Троллейбус по-утреннему переполнен. Но все набившиеся в него едут в Шар — теснятся, находят место и для Толюни. Кивки знакомым, поскольку с рукопожатиями в такой давке не развернешься. И — начался, сперва в мыслях, переход от предметно-конкретного обычного мира к настоящему.
…Еще недавно он жил только в обычном. Хорошо, что теперь это не так. Да, у него там жена, дети, знакомые, связи и обязанности — но никогда, с самого детства, он не был там действительно своим.
Он всегда чувствовал себя маленьким, незначительным — меньше и незначительней всех знакомых и близких, уверенно-однозначных, точно знающих, чего они хотят и чего опасаются, а также способы достичь одного и избежать другого. Он уступал им в хватке, в напоре и активности. Да что о них — перед своими детьми он чувствовал себя не совсем уверенно…
«Смирный Толюня», «тихий Толюня», «Толюн не от мира сего» — эти определения следовали за ним с юных лет. Задумчивый худощавый подросток, который всем уступал, не ставил на своем, не доказывал своей правоты, ни тем более — силы. Он отдавал товарищам книги, которые хотел бы сохранить для себя, и отступался от девчонок, которые нравились ему. Родители, друзья-доброхоты, а позднее и жена — все журили его за покладистость-уступчивость, за то, что он пасует перед нахальными дураками, изворотливыми пролазами, что не использует для успеха свои способности и прилежание. Он огорчался выговорами, даже соглашался и обещал, но больше огорчался не течением жизни своей, а тем, что вынуждает волноваться и переживать за себя других. Для него самого было изначально интуитивно ясно: дело не в том. Не нужны ему житейские успехи. Не хотелось так жить, вот и все. И не потому, что слаб, робок, неспособен, нет — просто ощущал он за своей житейской малостью-незначительностью большой и мощный спокойный поток бытия. В этом была его сила — жертвенная, несделочная сила: готовность пойти туда и сделать то, куда не пойдут и чего не сделают люди, слишком уж знающие цену себе и своей шкуре.
Таращанская катастрофа, а затем работа в Шаре и в лаборатории MB все расставили по местам. Анатолий Андреевич понял то, что раньше только чувствовал: не он мал — это его окружающие велики и значительны для себя, лишь потому что отграничили из бесконечно-вечного, глубинно-мощного мира свой, очень крохотный и поверхностный «мирок связей»; да и уверенность-то их держится на том, что они ничего сверх него знать не хотят… Или просто боятся узнать? И покой души его возрастал.
Конечная остановка. Все вываливающиеся из трех дверей троллейбуса и взгляда не бросят на апокалиптическую картину искаженного пространства окрест и над головами — скорей к своим проходным. Толюнина «А, Б, В» крайняя слева. Окошко табельщицы — показать пропуск — отбить на бланке в электрочасах время прихода — вернуть, получить и сунуть в карман запущенные ЧЛВ — турникет щелк-щелк — в зоне.
…Утренняя пульсация: втягивание Шаром и башней людей из конкретно-предметного мира в себя — их действий, сил, знаний, энергии, идей, чувств, мыслей. Вечером будет противоположная: откат, возврат. Все — как там, в ядре, в MB. Все события одинаковы, только кажутся разными.
Крытым переходом к осевой башне, сквозным лифтом до уровня «20», пересадка на высотный, до крыши. В нем Васюк поднимается один: из-за проводов Мишки в садик он всегда опаздывает — внизу на минуты, вверху — на часы. Ничего, Шар своего не упустит; впереди очень долгий «рабочий день», за который успевает отрасти на щеках щетина, а когда и бородка.
В круговом коридоре последних этажей (двери вовне на галерею, к генераторам Ван дер Граафа, внутрь — в лабораторию MB и гостиницу-профилакторий) стены сплошь увешаны метровыми снимками Галактик. Внизу фотографий размашистые надписи: «Правовинтовая Рыба-17», «Фронтальная Андромеда-7», «Малый Магеллан-21»… и так далее. Это проявил себя понятный только самим исследователям жаргон, возникший из необходимости экономить время.
«Рыба» была не рыба, а спиральная Галактика, подобная той, что в обычном небе наблюдаема в созвездии Рыб: с небольшим ядром и обширными, далеко раскинутыми в пространстве рукавами. «Фронтальная Андромеда» походила на знаменитую «Туманность Андромеды» — только ориентирована была к наблюдателям не как та, со «страшным-страшным креном», а фронтом звездного вихря — так сказать, анфас. «Малый Магеллан» походил на бесформенное Малое Магелланово Облако, Галактику-спутник нашего Млечпути.
На стенах красовались «Вероники» — видимые с ребра Галактики, похожие на те что с Земли наблюдает в созвездии Волос Вероники; «Треугольники» — рыхлые спиральные структуры, наподобие имеющейся в созвездии такого названия. А на иных снимках и просто указывали «81-А», «31-Л» и тому подобное — в соответствии с образами Галактик, обозначенных в каталоге Мессье этими номерами. Буквы и дополнительные числа означали, сколько такого вида звездных вихрей довелось наблюдать и заснять в Меняющейся Вселенной.
…И это еще было ничего, если увиденное в очередной Метагалактической пульсации, Вздохе-Шторме первичной материи (или во Всхрапе?…) оказывалось похожим на объекты классической астрономии. А ежели нет, то припечатывали что-нибудь покрепче, лишь бы с маху охарактеризовать запечатленный образ из «Вселенной на раз». Нашли свое место на стенах бесформенные Галактики с подписями «Коровья лепешка-8» или «Негатив кляксы» (типичные картины начальных и самых конечных стадий их жизни); напротив дверей просмотрового зала красовалась двойная Галактика «Очки Любарского» (название дано Корневым, сам Варфоломей Дормидонтович протестовал): два почти эллиптических звездных вихря противоположной ориентации с туманной перемычкой между ними. (Еще одной паре Галактик Александр Иванович присвоил гениальное, по общему мнению сотрудников лаборатории, название «Ягодицы в тумане»; но на снимок налетел Пец, прочел подпись, велел снять. Валерьян Вениаминович вообще не одобрял эту, как он выражался, «картинную галерею» и настрого запретил вывешивание снимков за пределами лаборатории).
Сам Анатолий Андреевич, хотя большинство снимков были делом его рук, названий им не придумывал: они его — а равно и номера или индексы при них — как-то не интересовали. Он держался взгляда, что для восприятия Единого не только не надо присваивать названия новым образам, порожденным им, но невредно и позабыть названия для «Земли», для «Солнца», «времени», «пространства», «жизни»… Зачем этикетки первичному! Впрочем, мысль эту — как и большинство своих получувств-полумыслей — он пока не высказывал.
И жене своей Анатолий Андреевич до сих пор и словом не обмолвился о Меняющейся Вселенной, чтобы она не стала наставлять: что ему там делать и как себя вести.
Он совершил полный круг по коридору, чтобы пропитаться соответствующим настроением.
В просмотровом зале, куда он после этого вошел, настроение ему в два счета испортили, вернули в мелкость, в прозу. Здесь Любарский и Буров прокручивали вчерашнюю добычу в MB.
— Плохо, Анатолий Андреевич! — вместо приветствия встретил его возгласом завлаб. — Просто никуда, зря поднимались. Смотрите сами!
Васюк посмотрел на экран — и почувствовал свою вину.
…Как-то так вышло, что в лаборатории на него сваливали все фото— и кинодела; включая и самые малопривлекательные, многочасовую возню в темной комнате над бачками и ваннами с реактивами, от чьих испарений потом болела печень. Одни напирали — не без улыбки — на историческую преемственность от его подвига в Таращанске: кому же, мол, как не тебе? — хотя, стоит заметить, после школьных лет то был первый фотоопыт Анатолия Андреевича (и аппарата не имел своего, пришлось позаимствовать в универмаге). Другие без всяких улыбок считали само собой разумеющимся, что Васюком-Басистовым можно затыкать любую дыру.
— Но ведь строго-то говоря, Анатолий Андреич, по вашей специальности «механизация животноводства» у нас здесь в самом деле пока ничего нет! — заявил на его робкий протест Буров, который благодаря своим электронным новшествам забирал все большую власть в лаборатории. — А кому-то ведь надо…
А сегодня как раз и выяснилось, что его неопытность и непрофессиональность в данном вопросе обернулись неприятностью: высокочувствительные — и в ультрафиолетовой части спектра, в которой наиболее выразительно проявляют себя вещественные образования в MB, — кинопленки с отснятыми во вчерашнем подъеме Буровым и Панкратовым Галактиками и звездами (в процессе их эволюции!) дали вуаль. На экране сейчас мельтешило бог знает что.
Остановили проектор, включили свет, стали разбираться. И скоро выяснили, что качество обработки пленок Васюком в этой беде не повинно, что причина глупее и постыднее: забыли — и он забыл! — о сроке годности. У чувствительных пленок он короткий, менее года. И за трое суток, минувших с момента, когда Альтер Абрамович, гордый своим снабженческим подвигом, доставил сюда триста пятьдесят километровых кассет («И лучше не спрашивайте, ребята, как я их добыл: шестьдесят тысяч по безналичному расчету, так это, между нами, еще далеко не все!»), срок этот — при ускорении 150 — с лихвой перекрылся. В первые подъемы на них сняли отличные фильмы об MB.
Самое скверное, что пропали и более трехсот неиспользованных кассет. Медленно привыкают люди к новому, косность где-нибудь да просочится: они давно усвоили, что за день наверху можно выполнить работу многих месяцев, что еще выше, в ядре, за секунды сотворяются и разрушаются вселенные… а применительно к хранению фототовара, к сроку его годности, трое суток в умах всех так и остались тремя сутками.
— И в холодильник не догадались сунуть кассеты-то, — раздраженно ворчал Любарский.
— Сначала кому-то следовало бы догадаться обзавестись холодильниками большой емкости, — парировал Васюк. — В те, что есть, бутерброд лишний не сунешь, забиты.
— А что мы теперь Альтеру скажем? — вступил Буров. — Эти надо списывать, просить у него новые… н-да! И зачем он их наверх к нам все припер, кассеты эти? Лежали бы у него на складе…
Они злились сейчас друг на друга, на снабженца — и вообще на жизнь.
— Но главное: с чем мы сегодня вверх поднимемся? — расстроенно потер лысину Варфоломей Дормидонтович. — С пустыми киноаппаратами?
— Это-то как раз ничего, — сказал Буров. — Сегодня у вас испытательный подъем. Освоение боковых перемещений и слежений.
— А «пространственные линзы»? — спросил Любарский.
— А еще не готовы электроды… и схема.
Буров лукавил: с «линзами» и электрическим управлением ими у него все было исполнено. Но он сейчас вынашивал замысел, которым не хотел делиться, — и решил кое-что придержать для себя.
Так они перешли к другому делу. Поднялись на крышу, Витя показал им новые приставки и изменения в управляющем блоке кабины.
— Вот, — говорил он с некоторой горделивостью, — теперь ведущий будет работать, как пилот в реактивном истребителе. Только ногой не газок выжимать, а пространство-время… Левая педаль — пространство, нажать «вперед», отпустить «назад», а правая — время: нажать «ускорение», отпускать «замедление»… Это, понятно, в пределах одного диапазона неоднородности, а переключение диапазонов, как и было, на пульте…
— Надо бы и переключение диапазонов вывести на ручку, как в автомобиле скорости переключают, — вставил Любарский.
— Мелко плаваете, экс-доцент, — не без спесивости ответствовал Буров, — переключение скоростей!.. Вот вам не ручка, а ручища, штурвал боковых перемещений. Ею вы будете смещать кабину наверху… а верней, изгибать «электрическую трубу» в любую сторону, в какую отклоните.
Между педалей из пола кабины торчала теперь штурвальная колонка с сектором, добытая явно с какого-то списанного самолета. Варфоломей Дормидонтович забрался в кресло, понажимал педали, поворочал штурвалом, с одобрением поглядел на Бурова:
— Лихо! Это нужно освоить.
— Можете считать, что я пересадил вас с самолета братьев Райт прямо на Ту-154. Но если вы вернетесь из MB, не обнаружив у этих звезд планету… хоть одну! — я вас больше не уважаю и не обслуживаю. А будут на видеомаге планеты — берусь вас перед Альтером защищать, даже вырвать у него новые пленки.
— Различить планеты без «пространственных линз»… — Любарский поскреб плохо выбритый подбородок, усмехнулся. — Вряд ли.
— Да можно это теперь, Варфоломей Дормидонтыч, можно, — горячо сказал Буров, — раз диски звезд там видим! С «линзами» подробности на планетах будем рассматривать, на это целиться надо.
— Любопытно бы! — мечтательно сощурил глаза завлаб.
Толюня тоже считал, что любопытно и возможно, но помалкивал: как от чувства вины из-за погубленных пленок, так и от сознания своей малости перед Витей Буровым. К тому же он чувствовал, что тот настроен к нему неприязненно.
Тем временем на крышу поднялись еще двое. Сначала, собственно, из люка показались длиннющие, метров по шесть, сверенные из уголков штанги, а затем и те, кто их нес: Ястребов и его помощник. Они сложили ношу у ограды и, разминая сигареты, подошли к инженерам — поздороваться, перекурить, покалякать.
— И что это будет? — кивнул в сторону штанг Любарский, пожимая руку Герману Ивановичу.
— Эт-та?… — Механик достал из кармашка в комбинезоне чертежик, развернул, прочел раздельно: — «Координатный регистратор Метапульсаций». Заказ и эскиз самого Валерьяна Вениами… На концах укрепим сейчас фотоэлементные счетчики, расставим от башни на четыре стороны.
— А! — мотнул головой Варфоломей Дормидонтович. — Давно надо.
— Последняя моя морока, — неспешно продолжал Ястребов. — И на крышу, может, последний раз вылез…
Герман Иванович уже выглядел стариком: погрузнел, поседел, в характере появилось созерцательное добродушие, стал разговорчив. Он все более настраивался на заслуженный отдых. «Пенсия у меня будет под верхний предел, очередь на „Волгу“ вот-вот… Эх, и поезжу по всяким местам! А вы тут дальше вкалывайте без меня».
— Последняя у попа жинка, — поддал его помощник. — У тебя уже который наряд последний-то?
— А может, и так, — засмеялся механик. — Может, еще погуляем в высях.
Когда они отошли, Буров задиристо обратился к Любарскому:
— Что за «координатор Метапульсаций», не могли бы вы мне объяснить?
— А они в ядре возникают всякий раз на новом месте. Со сдвигами. Вот и надо бы хоть по двум измерениям с нашей крыши засекать координаты «штормов», чтобы потом рассмотреть последовательность скачков.
— Хорошо, а почему идея Пеца и заказ Пеца? Для чего здесь вы и для чего мы? Это наша парафия, наше дело! В чем вообще состоит ваше заведование лабораторией? В поддакивании?…
Варфоломей Дормидонтович с минуту ошеломленно молчал. Идею этого регистратора они с директором обсудили вчера за вечерним чаем (он все еще обитал у Валерьяна Вениаминовича) — и если тот первым, пока не забыл, запустил ее в «металл»… ну, так спасибо ему, да и все!
— Хоть вы, Витя, великий труженик, великий изобретатель и… великий нахал, — обрел наконец дар речи экс-доцент, — вам все равно не светит занять мое место.
— Я и не стремлюсь!.. (Лукавил Виктор Федорович, лукавил — стремился. И не только завлабом MB видел он себя в мечтах. На все у него был свой взгляд — и уж он бы показал, как надо). Эта затея относится к электронике. А раз так, но не должна проходить мимо меня. Вы там как хотите, но в своей специальности я поддакивать никому не согласен!
В таких слегка склочных отношениях все трое перебрались с крыши в зал тренажеров. Здесь, на интерпретаторе системы ГиМ, Любарскому и Васюку перед подъемом надлежало научиться делать ногами то, что прежде делали руками: педалировать неоднородность пространства и ускорение времени, — а руками то, чего прежде не делали вовсе, боковые перемещения. Упражнения длились шесть часов (с перерывом на обед и чаепитие), и, разумеется, «тренер» Буров согнал с обоих столько потов, сколько счел нужным. И то сказать: автоматическая точность всех движений и поворотов кабины наверху, в MB, была для них так же важна, как летчикам в сверхзвуковом полете.
«Пилотом» в предстоящий подъем шел Анатолий Андреевич; его Витя натаскивал особенно безжалостно, заставляя заодно с маневрами переумножать или делить в уме трехзначные числа. Любарский сочувственно роптал, что это не дело, не выход и пора все автоматизировать.
Потом была обработка прежних наблюдений в MB, составление отчетов, проверка аппаратуры, исправление разладившейся за ночь… В подобных занятиях минула первая 24-часовая смена, после которой разрешался 12-часовый отдых. За эти часы Анатолий Андреевич посетил новенькую сауну, поужинал, посмотрел видеомультики (жалея, что нет рядом Мишки и Линки, которые получили бы от них куда больше удовольствия) и хорошо выспался в своей комнате в профилактории.
Вторая смена началась с проверки навыков нового управления, отшлифовка шероховатостей — зачет, который принимал тот же Буров. К этому времени в лаборатории, в тренажерном зале, появились супруги Панкратовы, Миша и Валя — пара молодых, но уже изрядно обозленных действительностью специалистов-инфизовцев.
(Да им и было отчего: к обычным трудностям жизни молодых специалистов — осваивание на новом месте, отсутствие жилья, малые заработки, бытовая неустроенность — прибавились еще и специфические, от НПВ. Валя забеременела месяц назад, сейчас ходила на шестом месяце. И поскольку ее — первоначально худенькую и миловидную — разнесло в считанные дни на глазах ошеломленной домохозяйки, та возмутилась и потребовала или двойную плату, или пусть освобождают комнату; а двойная плата — это 120 рэ. Освободили, нашли комнату в пригороде, откуда трудно добираться, — вот и опоздали сегодня на полчаса.
…Нет, не только Анатолия Андреевича ставила на место обычная, конкретно-предметная жизнь-житуха: куда вы суетесь, белковые комочки? Ваше ли дело постигать бесконечно-вечную Вселенную? Питайтесь-испражняйтесь, спаривайтесь, плодитесь, размножайтесь, заботьтесь о сиюминутных успехах — это ваше, а насчет прочего… зась! Не только его, каждого на свой лад.
Тем не менее, когда Корнев предложил Панкратовым поселиться в гостинице-профилактории хотя бы до рождения ребенка… а впрочем, и на любой удобный срок, — они категорически отказались. «Такие опыты надо начинать с кроликов», — твердо сказал глава семьи Миша).
«Зачет» сдали, пора было подниматься на крышу, снаряжаться и отправляться в MB. Но тут Васюк подошел к телеинвертеру, включил, набрал нужный код и, когда на экране возник Приятель, рассказал ему о загубленных кассетах с чувствительной пленкой. Все время, пока он говорил маловыразительным голосом, завснаб спокойно писал — и только потом ронял ручку, замедленно (от чего возникал оттенок театральности) поднимал и поворачивал голову, расширял глаза, раскрывал рот, воздевал руки… И Витя Буров тоже воздел руки:
— Зачем, о господи! Зачем вы это сделали. Толя?! Он же сейчас примчит сюда
Верно, Альтер Абрамович примчался в лабораторию с той скоростью, какую позволили лифты; даже, пожалуй, несколько быстрее.
— Рабочие кефир свой не забывают опустить на веревке на двести метров, когда наверху работают, а вы… ученые люди, называется! — кричал он, стоя в фотокомнате над грудой кассет, ради которых ему пришлось немало хлопотать, побегать и даже поподличать. — Ведь шестьдесят же тысяч! А сколько нервов?!
Буров с целью спасти положение выступил вперед, приложил руку к сердцу, заговорил грудным голосом:
— Альтер Абрамович, лично я вас понимаю, как гений гения. Это действительно…
— Он меня понимает, как гений гения… Сопляк! — Старик возмущенно брызгал слюной. — Бросьте вы эти штучки! У вас когда-нибудь было в кармане шестьдесят тысяч, голодранцы?! Привыкли кидаться деньгами, потому что не свои… Нет, я этого так не оставлю. Сейчас же докладную Пецу — и пусть попробует не принять мер!
И исчез так же быстро, как и возник.
— Ну вот, пожалуйста, — сказал Витя с теми же неизрасходованными задушевно-грудными интонациями, люто глядя на Васюка. — Объясните мне, ради бога, Анатолий Андреевич, кто и зачем вас за язык потянул? Я же обещал все уладить — после вашего удачного визита в MB. Промахи уравновешивают достижениями, это извечный принцип. Показал бы ему новые видеозаписи, ля-ля-ля, то-се, Альтер Абрамович, а знаете, пленочка уже вышла… и было бы хорошо… А теперь…
Любарский тоже глядел на Толюню с недоумением.
— Ну как вы не понимаете, — проговорил высоким голосом Миша Панкратов, худой, сероволосый, с сощуренными синими глазами, — Анатолий Андреевич у нас такой человек. Он ведь отправляется в Меняющуюся Вселенную, а тут… словом, это все равно что умереть, не уплатив за газ и электричество.
— В прежние времена, я читала, — подхватила его супруга Валя, — в подобных случаях надевали чистую рубашку, писали письма родным или заявление: «В случае чего прошу считать меня коммунистом».
Васюк молча улыбнулся. Да что говорить, по существу так и есть.
— Ага… ну, правильно! — Варфоломей Дормидонтович тоже раскумекал, что к чему. — Было бы отвратительно, пошло — подниматься к звездам, искать планеты ради того, чтобы потом Виктор Федорович с помощью этой информации смог ублажить Альтера Абрамовича. На предмет пленок… Тьфу! Правильно вы, Анатолий Андреевич, обрубили этот «хвост», присоединяюсь.
— Вам лишь бы к кому присоединиться, — буркнул Буров, чтобы хоть последнее слово оказалось за ним.
И вот все остается внизу. Любарский и Васюк поднимаются в кабине ГиМ, по сторонам ее разворачиваются электроды и экраны, сиреневый свет над куполом колышется и растет.
Подъем сопровождался монологом Варфоломея Дормидонтовича, у которого всегда на этой стадии пробуждались большие мысли и светлые чувства. Толюня был идеальный слушатель: молчаливый, внимательный и все понимающий.
— Вы обратили внимание, Анатолий Андреевич, что все количественные замеры и съемки мы начинаем со стадии галактик, а события и явления — до них; вселенские штормы, полигалактические струи, весь первичный бурлящий Вселенский хаос — не воспринимаем. Не принимаем всерьез. А знаете почему? От мелкости и недалекости нашей. На Галактики и звезды наш ум натаскан школьными учебниками, популярными статьями, кое у кого вузовской подготовкой… да и то, впрочем, более как на вечные образы в пространстве. А здесь мы воочию видим, что изменения важнее объектов, что Вселенная — и не только в Шаре, всюду — событийна. А коли так, то в самом крупном в ней запрятаны все начала, все причины. Но — не в подъем это умам нашим, мелким и косным… Вот Виктор Федорович недавно вас поддел, что-де в лаборатории нет работы по вашей специальности. И я его уел сегодня на тот же предмет, что и ему здесь не очень по специальности. Эх, да все мы тут не по специальности: ни Пец, ни Корнеев, ни ваш покорный слуга. Все мы телята, задравшие головы к Вечности. Может, и лучше не знать, чем пробираться к сути через завалы специальных знаний. Я вот в астрофизических кругах слыву немалым авторитетом по астрометрии и звездным спектрам. Ну, и что мне прикажете делать с этим багажом и авторитетом здесь, в MB, где расстояния между звездами меняются на глазах, а спектры пульсируют — либо сами по себе, или от шевеления ручек… простите, нынче уже педалей? Что?… Вселенная — на раз, Галактика — на раз, звезды — на раз…
— Я вам сейчас притчу расскажу, Анатолий Андреевич. Даже не притчу… а попалась мне однажды книжица, «Особенности древнерусского литературного языка». И вот автор, кандидат филологических наук Козлов, сравнивает там текстовую достоверность записей в двух летописях известного приказа князя Святополка об убийстве своего брата. В одной сказано: «не поведуючи никому же, шедше убийте брата моего Бориса», а в другой: «где обрящете брата моего Бориса, смотряше время, убейте его». Действительно, не мог же князинька и так, и этак, где-то летописцы переврали. Я читаю, у меня мороз по коже — ведь это же «убейте брата моего»! А кандидат ничего: сравнивает написания, порядок расположения слов «брата», «шедше», «убийте» или «убейте» — и делает вывод в пользу первой фразы… — Любарский помолчал. — Я это к тому, Анатолий Андреевич, что, может быть, и мы такие кандидаты? И наша разнообразная квалифицированная возня соотносится с существом того, что говорит нам Вселенная, примерно так же? Да и все науки, может быть, таковы?… Так что и вправду шут с ними, с этими пленками, съемками и прочими богатыми возможностями подменить расторопной деятельностью необходимость размышлять.
Аэростаты между тем выносили кабину на разрешаемую канатами высоту. Пора было гасить внутреннее освещение. Перед тем, как повернуть выключатель, Толюня скосил глаза на разгорячившегося доцента, подумал: «Лет через двадцать я буду похож на него, такой же морщинистый и лысый. Разве что не столь разговорчивый. Почему он каждый раз на подъеме выступает, Бармалеич? Наверное, ему — как и мне — страшновато здесь. Или хочет хотя бы высказыванием мыслей компенсировать ту нашу телячью малость перед миром?…»
— Признаюсь вам прямо, Анатолий Андреевич, — продолжал доцент, — не действий и результатов ради поднимаюсь я сюда. Да и не ради исследований остался в Шаре. Количественные знания можно наращивать до бесконечности — и ничего не понять, история цивилизации тому подтверждение… А вот запретное, крамольное понятие «религиозный дух» для меня ныне, как хотите, содержательно! Нет-нет, я атеист, усталый циник. Всегда, знаете, с усмешкой воспринимал сказочки, как кто-то — Будда, Христос, Заратустра — начали что-то такое проповедовать, и люди отринули богачество, семью, посты, пошли за ними. За человеком я бы никогда не пошел, чтобы он ни вкручивал. А вот за этим побежал, отринув все. Как бобик.
Индикаторные лампочки на пульте показали Анатолию Андреевичу, что электродная система развернулась целиком и готова к подключению полей.
— Что же касается количественной стороны, то, как вы знаете, Валерьян Вениаминович поручил мне составить Вселенскую иерархию событий и образов. На основе своего — и удачного, должен сказать — понятия «объем события». Там любопытно…
— Все, — молвил Васюк-Басистов. — Начали работать!
И Любарский умолк на середине фразы.
Но он был прав: накаляющееся и растущее в размерах облако Вселенского шторма над головой было для них облаком, а когда Метапульсация вошла в стадию образования Галактик, то и они — мириады размытых светлых пятнышек размерами со снежинки — выглядели в их восприятии снежинками у фонаря. Разум подсказывал, что разворачивается сверхкрупное вселенское событие, которое в нормальных масштабах распространяется на мегапарсеки и тянется сотни, если не тысячи миллиардов лет, что в обычном небе все это выглядело бы огромным, застывшим в неизмеримых далях… Но чувства и воображение начисто отказывались сочетать числа и наблюдаемое с тем, что за время Шторма можно затянуться сигаретой.
По совету Любарского Толюня полями устремил кабину в самый центр Шторма, где более вероятно развитие турбулентного потока материи-времени до вершин выразительности; там он нацелился на «фронтальную Андромеду» (коей присвоили номер 19), включил видеомаг. Но и этот туманный вихрь воспринимался сначала как-то книжно; по размерам и виду он уступал развешанным в кольцевом коридоре снимкам.
И только когда размытая вихревая туманность вдруг (в масштабе миллионов лет в секунду это получалось именно вдруг) конденсировалась, начиная от середины ядра и глубин колышущихся рукавов, во множество пульсирующих, набирающих голубой накал комочков, а те сворачивались в точечные штрихи, когда этот цепенящий души процесс распространялся до краев Галактики, когда все вращающееся над куполом кабины облако будто выпадало дождем звезд, а они надвигались, распространялись во все стороны, становились небом, застывали во тьме пульсирующим многоцветным великолепием, — вот тогда они чувствовали, что находятся во Вселенной — огромной, прекрасной и беспощадной. Не было «мегапарсеков» — обморочно громадные черные пространства раскрывались во всю глубину благодаря точкам звезд. Не было «мерцаний», «штрихов», «вибрионов» — были миры. Понимание масштабов и прежние наблюдения прибавляли лишь то, что эти раскаленные миры — конечны.
Миры, как и люди, жили и умирали по-разному. Они мчались в потоке времени, метапульсационного вздоха, взаимодействовали друг с другом, разделялись или сливались, набирали выразительность или сникали. У одних звезд век был долгий, у других — короткий: они позже возникали-сгущались-уплотнялись, раньше разваливались в быстро гаснущие во тьме фейерверки. У одних характер был спокойный: они равномерно накалялись, ясно светили, величественно и прекрасно взрывались на спаде галактической волны, оставляли на своем месте округлую яркую туманность, иные неровно мигали, меняли яркость и спектр, размеры и объем — то вспухали до оранжево-красных гигантов, то съеживались в точечные голубые карлики.
Жизненный путь многих звезд на галактических орбитах протекал в спокойном одиночестве — они отдавали свой свет, никого не освещая, испускали тепло, никого не согревая. Другие коротали век в компании одной или двух соседок: завивали друг около друга спирали своих траекторий, красовались округлостью дисков и их накалом, протуберантными выбросами ядерной пыли, светили одна на другую — я тебя голубым, ты меня — оранжевым.
На стадии звездообразования из светящегося прототумана возникало гораздо больше звезд, чем потом оставалось в зрелой Галактике. Самые мелкие сгустки быстро отдавали избыток энергии в пространство и гасли; в двойных и тройных системах они превращались в темные спутники светил, в большие отдаленные планеты — и так жили незаметно до сникания галактической волны-струи, до финальной вспышки и расплывания в ничто.
Миры, как и люди, жили и умирали по-разному.
Миры, как и люди, рождались, жили и умирали.
Буровские новшества работали отменно. Любарский указывал цель, интересную чем-то звезду; Анатолий Андреевич, уверенно дожимая педали и поводя штурвальной колонкой, приближался к ней до различимого в телескоп и на экранах диска. К одной могучей, размерами, вероятно, с Бетельгейзе, но куда большей плотности, звезде он подогнал кабину так, что на них повеял ее жар. И сам Толюня, и Варфоломей Дормидонтович сейчас чувствовали себя не пилотами, даже не космонавтами — какие космонавты могут так переходить от звезды к звезде, листать Галактики в пространстве и времени! — а скорее, небожителями. Богоравными.
И мир для них, богоравных, был сейчас иррационально прост; без земных проблем и человеческой запутанности в них: поток и волнение-вихрение на нем. Да и сложность жизни приобретала простой турбулентный смысл: это была сложность виляний отдельной струйки бытия существа под воздействием всех других в бурлящем потоке. Такое нельзя увидеть в MB ни в телескоп, ни прямо — но они понимали это.
— Та-ак… держитесь этой толстухи, мадам Бетельгейзе, Анатолий Андреевич, — приговаривал Любарский, уткнувшись в окуляр. — Не нравится… а вернее — очень нравится мне ее траектория. Интригует. Следуйте за ней, сколько сможете. По-моему, мадам беременна планетами.
Действительно, было в беге расплывчатого бело-голубого диска над ними что-то чуть вихляющее. Васюк медленно вел штурвал влево. Диск звезды сплюснулся, выпятился одной стороной, завихлял заметнее.
— Флюс, флюс! — возбужденно шептал Любарский. — Животик! Ну, сейчас…
Огненный «флюс» оторвался от звезды (ее уменьшившееся тело сдвинулось в противоположную сторону), растянулся в пространстве сияющим кометным хвостом. Хвост разделился на три части: дальнюю, серединную и ближнюю к звезде. Каждый обрывок изогнулся, завился вокруг светила дугой эллипса. Эти дуги-шлейфы величественно поворачивались около звезды; ближняя быстрее, дальняя медленнее всех. Светящийся туман переливался и пульсировал в них, тускнел, уплотнялся… и вот в каждой наметился сгусток-смерчик. Смерчики росли, наматывали на себя шлейфы тумана, втягивали его — и одновременно остывали, уплотнялись. Вскоре они были видны только в отраженном свете звезды. Так возникли планеты.
Васюк приотпустил правую педаль «время»: миллионы лет снова спрессовались в минуты. Нажал, вернулся — теперь вокруг уплотнившейся звезды с четким и очень ярким диском мотались три шарика. Они оказывались то серпиками, то полудисками, а при прохождении между светилом и кабиной — черными пятнышками на огненном фоне.
— Ай да мы! — удовлетворенно откинулся в кресле Любарский. — Исполнили больше, чем задал нам Буров: запечатлели образование планет! Все, Анатолий Андреевич, можно отступать.
…Отдалялась, сникала до точки «мадам Бетельгейзе» с искорками планет. Затерялась среди звезд. И все звездное небо стянулось в Галактику, теперь эллиптическую, с ярким ядром. Вот и она, голубея и съеживаясь, оказалась одной из многих; неразличимы там более звезды — да и во всех ли есть они?… Мириады светлых вихриков, расплываясь на спаде Метапульсационной волны, кружились над куполом кабины снежинками у фонаря. Мир снова был иррационально прост: поток и турбуленция в нем.
— Так я о Вселенской иерархии событий, — продолжал Варфоломей Дормидонтович с того места, на котором его прервали; но говорил он теперь без напряжения, благодушно-спокойно. Работа сделана, кабина опускается, можно и покалякать. — Она любопытна не только тем, что в ней последующие вкладываются в предыдущие, вмещаются в них по размерам и длительностям, но и тем, что предыдущие всегда — причины. Причина-поток. Подробно я об этом доложу на семинаре, а сейчас вот вам, Анатолий Андреевич, некоторые оценки масштабов… Ну, самое первое, Метагалактическая пульсация, Вселенский вздох. Количественные рамки события: порядка ста миллиардов световых лет в поперечнике и тысячи миллиардов лет по длительности — вам вряд ли что скажут, это далеко за пределами наших представлений. Просто примем этот событийный объем — 1045 световых лет в кубе, помноженные на год, — за единицу. Тогда событие второй ступени, Вселенский шторм, который вот сейчас гаснет над нами… он на порядок короче по всем размерам — составит по событийному объему одну десятитысячную от него. Отдельные волны-струи в этом турбулентном ядре, события третьей ступени, причины и носители Галактик или скоплений их, составляют не более одной тысячемиллиардной доли от Шторма, то есть порядка 10–16 от пульсации…
Любарский помолчал, усмехнулся сам себе:
— Нет, это без таблицы и указки невозможно. Не буду глушить вас числами, просто перечислю ступени. Следующая, четвертая, это Галактики-события — турбулентные ядра в струях. Пятая — звездо-планетная струя, возможный носитель… да и создатель — звездо-планетной системы, или просто звезды, или двойной-тройной системы их, как получится. Шестая — возникновение-существование-гибель… то есть просто жизнь — звезд и планет, небесных тел. Далее все ветвится, но применительно к планете пусть седьмая — существование биосферы, восьмая — существование животных, девятая — существование человечества… и, бог с ними, с промежуточными: существованиями народов, государств, эпох — пусть сразу десятая ступень, следствие десятого — всего лишь! — порядка от Вселенской Первопричины это жизнь человека. Наша с вами жизнь. Самое главное, главнее не бывает, — для нас. Так знаете, как количественно ее событийный объем соотносится с Метапульсацией?
— Как? — спросил Толюня.
— Как единица просто и единица с девяносто тремя нулями. 1093.
— О!.. Это даже и сопоставить невозможно.
— Если поднатужиться, то возможно, дорогой Анатолий Андреевич, — с удовольствием возразил доцент. — Это соотношение событийного объема какого-нибудь искусственного атома… ну, там менделеевия, курчатовия, кои доли секунды живут, — с существованием нашей Земли, шара размером в двенадцать с лишним тысяч километров, прожившего уже пять миллиардов лет и рассчитывающего еще на столько же. Как мал человек!.. Но и это не все: событие «познание человеком мира» еще порядка на три меньше — а у кого и на четыре, на пять, на шесть. Много ли, действительно, мы времени на это расходуем, большую ли часть организма этим загружаем? Слух, зрение, немного руки да кора головного мозга. И получается, что малую долю своего события-существования этот «короткоживущий атом» человек может узнать то, что другие такие «атомы познания»… или, может быть, вернее, «вирусы познания», а, Анатолий Андреевич? — узнали о мире и жизни, добавить кое-что от своих наблюдений и раздумий — и объять мыслью всю Вселенную! Как велик человек!
— Это если правильно, — подумав, сказал Васюк-Басистов.
— Что — правильно?
— Если он правильно понимает мир и свое место в нем. Тогда это действительно событие.
И когда под вечер он возвращался, мир для него — спокойно-гневного, со Вселенской бурей в душе — был иррационально прост. Планетишка без названия моталась вокруг звезды без названия — да и не она, а смерчик квантовой пены, взбитой и закрученной бешеным напором времени. И город был лишь местом дополнительного бурления на планете, турбулентным ядром какой-то струи, все, что перемещалось по улицам, поднималось, опускалось, вращалось, звучало, испускало запахи и отражало свет, — все было искрящимся кипением в незримом тугом потоке.
И чувства все, которые обычно руководили им, как и другими, в делах житейских, сейчас обесцветились, обесценились: за ними маячил иной смысл — недоступный словам, неизреченный, но не такой. Он не переживал их сейчас — восходил над ними; делалась понятной содержательность молчания, многозначительность невысказанного, мощь смирения и стремительность покоя — сущности Бытия. И все освещало отчаяние, великое космическое отчаяние того, кто знает, но изменить ничего не может.
Так было, пока не доходил до ворот детсадика, где его уже выглядывал Мишка, пока теплая ладошка сына не вкладывалась в его руку. Тогда Анатолий Андреевич замечал, что день во второй половине разгулялся, светит солнце, по-июльски жарко — плащ сыну ни к чему.
— Снимай, давай сюда.
Тот радостно снял, отдал и берет. Поглядел снизу на отца:
— Па, а тебе опять будет?…
Толюня потрогал щеки: да, действительно. И не то чтобы времени не было побриться, хватало наверху времени на все — в голову не пришло. «Если Саша не вернулась, успею дома».
Мишка был невесел.
— Пап, — спросил он, — а как в твое время дразнились?
Вопрос был неожиданный.
— А что такое?
— Да понимаешь… там у нас одна девчонка, она дразнится. А я ничего не могу придумать для нее.
— Как она тебя дразнит?
— Та-а… — сын отвернулся, произнес мрачно: — «Зубатик-касатик, кит-полосатик»…
«Самое обидное в детских дразнилках — их бессмысленность, — думал Анатолий Андреевич. — Ну, ладно — зубатик: у Мишки крупные длинноватые передние зубы, их он унаследовал от меня. Но почему — касатик? кит? полосатик?…»
— А как ее зовут?
— Да Танька.
— А, тогда просто: «Танька-Манька колбаса, кислая капуста!»
— Ну, пап, ты даешь! — разочарованно сказало дитя. — Так в малышовке дразнятся, а я с сентября в старшую группу перехожу!
И Толюня почувствовал замешательство и вину перед сыном.
Глава 19. Триумф Бурова
«Люби ближнего, как самого себя». Для этого надо прежде всего как следует научиться любить самого себя. Эта наука настолько разнообразна и увлекательна, что осваивается всю жизнь — и на любовь к ближнему времени не остается.
Внизу была ночь — время, когда работы в башне сходили почти на нет. В зоне и в самых нижних уровнях еще что-то шевелилось, делалось, а вверху было пусто. И выше, над башней, в ядре Шара была Ночь, пауза между циклами миропроявления, — та вселенская Ночь, во время которой, по древнеиндийской теории, все сущее-проявленное исчезает, чтобы затем турбулентно проявить себя снова при наступлении вселенского Дня.
Посредине между ночью и Ночью находился Буров. Он поднимался в кабине к ядру Шара, поднимался один и потаенно, даже выключив подсвечивающие прожекторы на крыше, чтобы не всполошить охрану. Ничего бы они там, внизу, не успели сделать, если б и заметили — едва хватило бы им времени на подъем. Ни с кем Виктор Федорович не желал делить ни радость победы, радость реализации выношенного замысла, ни горечь возможного поражения. (Когда идея пришла в голову, он больше всего боялся, как бы она не осенила еще кого-нибудь, скорее всего быстрого на смекалку Корнева. И необходимые заказы в мастерские выдал сам, и решил не откладывать опыт на завтра, после того как испытал сегодня — в компании с Мишей Панкратовым — «пространственную линзу»).
Не следовало бы, конечно, подниматься без напарника и страховки внизу — ну, да ничего. Они здесь многое делали так, как не положено. В приборах он уверен, почти все они — его детища. Он лучше других знает, как из них побольше выжать.
Исследования MB разрастались; в последние дни кабину ГиМ приспособили для долгой работы наверху. В углу положили застеленный простынями поролоновый матрас, подушку — можно прилечь отдохнуть, расслабиться; рядом холодильничек для харчей и напитков. А в закутке стояла герметичная пластмассовая посудина для мочи. Живая тварь — человек, что поделаешь, все ему надо. Сейчас все это было кстати. Кроме бутербродов. Буров прихватил термос с кофе. Виктор Федорович был полон решимости не возвращаться, пока не исполнит намеченного.
Главным, однако, был иной, совсем новый предмет в кабине: привинченная шестью винтами над пультом управления прямоугольная панель со многими клавишами, кнопками, тумблерами и рукоятками; провода от нее разноцветным жгутом тянулись за пульт. В схеме панели наличествовали не только электронные датчики, но и микрокомпьютер.
Кабина вышла на предел, система ГиМ развернулась и застыла. Вверху разгорался очередной Шторм, вселенский День. Буров включил поля, но не спешил внедряться в MB; только, поглядев вверх, наметил цель: клубящуюся интенсивным сиянием сердцевину Шторма, наиболее перспективное по обилию образов-событий место. Надо заметить, что Виктор Федорович и всегда-то (кроме, может быть, самых первых подъемов в MB) не был склонен впадать в экстаз-балдеж от развертывавшихся над кабиной космических зрелищ, а сейчас и вовсе он смотрел на них оценивающим, практическим… или, вернее даже, техническим — взглядом: Вселенная там или не-Вселенная, мне важно привести ее в соответствие со своей электронной схемой. В заглавных буквах пусть это воспринимают Другие.
«Итак, первая ступень, первая остановка — Шторм. Это будет клавиша 1, левая… — Буров достал фломастер, склонился к панели, поставил над белой клавишей слева единицу, щелкнул тумблером. — Пространственно-временная сердцевина его, куда мы всегда стремимся, — клавиша 2… — Он нарисовал над соседней клавишей двойку, щелчком тумблера задействовал и этот каскад. — Наметим сразу и остальные: Галактика-пульсация — клавиша 3, протозвезда или звездопланетная пульсация — четыре, планетарный шлейф или планета около — клавиша 5. Пока все, теперь можно внедряться…»
Он вводил кабину в Меняющуюся Вселенную, сначала в сердцевину Шторма, затем в избранную Галактику — но вводил по-новому: нажимал клавиши, подрегулировал дистанцию и ускорение времени педалями, затем фиксировал положение поворотом рукояток на панели, пока стрелки контрольных приборчиков не возвращались на нуль; настраивал схему на MB.
После клавиши 3 (Галактика-пульсация) остальные пришлось перенумеровать, иначе скачок от Галактики к звезде в ней оказывался слишком уж головокружительным. Четвертую клавишу и соответствующий каскад схемы он назвал «участок Галактики»; подумал, стер надпись на алюминии, дал проще: «небо».
Внедрился в звездное небо, перебрался к телескопу и заприметил по курсу рыхлую протозвезду с характерными — имени В. Д. Любарского — вихляниями траектории. Вернулся за пульт, подрулил к ней, пока диск на экранах сделался величиной в половину солнечного, зафиксировал положение. Но нет, не получилось: звезду сносило. Виктор Федорович повел вслед за ней рулевую колонку, затем щелкнул еще тумблером на пульте — запел сельсин-моторчик, колонка пошла сама, а ему осталось, посматривая на звезду на экранах, подрегулировать приборы, чтобы смещение было в самый раз по направлению и скорости.
— Ну вот! — Выбрался из пилотского кресла, с удовольствием вздохнул полной грудью, потянулся; налил из термоса стаканчик кофе, добыл из пластиковой сумки кругляшок-кекс, пил и закусывал, поглядывая все время то на протозвезду, то на приборы; они вели кабину и «трубу», все делалось без него. Буров навинтил на термос пустой стаканчик, произнес, адресуясь, скорее всего, непосредственно к Меняющейся Вселенной: — Электричество, между прочим, может все!
«Электричество может все» — этот тезис Виктор Буров исповедывал, без преувеличения, с малых лет. Детство его прошло в старом доме, настолько старом, что там еще сохранилась внешняя электропроводка на фарфоровых роликах, а лампочки ввинчивались в допотопные металло-керамические патроны с выключателем на цоколе — ненадежные и опасные. Нет ребенка, которому не нравилось бы включать-выключать лампочки, но Вите родители строго-настрого запретили это делать. Естественно, пятилетний пай-мальчик ждал момента, когда родителей не окажется дома. Дождался. Стал на стул, с него коленками на стол — и взялся левой ручонкой за патрон свисавшей на шнуре лампочки, а правой за выключатель на нем, чтобы повернуть и зажечь.
И случилось чудо, хоть и не то, которое Витя ждал: красивая медно-белая штучка, неподвижная и холодная, вдруг ожила и так чувствительно стеганула его по пальцам, что он свалился на пол. Такое приключалось со многими детьми, в этом Витя не был исключением. Но то, что он предпринял дальше, несомненно, было для пятилетнего малыша делом исключительным, Буров потом не без основания ставил это себе в заслугу. Отхныкав и потерев ушибленные коленки, он снова взобрался на стол, снова — хоть и боязливо теперь — взялся за медный патрон, а другой рукой за выключатель… И его снова шибануло электрическое напряжение. Это был его первый грамотно поставленный исследовательский опыт: с повторением и подтверждением результата. Лампочку тогда он так и не зажег. Но с тех пор и поныне тяга ко всему электрическому, интерес к наукам, устройствам, материалам и деталям, имевшим в названии слово «электро-», наполняли ум и душу Виктора Федоровича. В зрелом возрасте первый тезис дополнился вторым: «Электричество, как и искусство, надо любить бескорыстно».
(А ведь и в самом деле: что это за сила такая, овладевшая за полтора века миром настолько, что исчезни электрический ток — и пропала цивилизация? Сила, с одной стороны, математически ясная, подчиняющаяся законам, кои по строгости соперничают с теоремами геометрии и механики, а с другой — весьма таинственная в универсальном умении облегчать, ускорять, даже упрощать все дела людские, которых она коснется…) Во всяком случае, Виктор Федорович чувствовал свою причастность к ясности, мощи и универсальности этой великой силы. Став инженером, он осознал свои немалые возможности делать новое в этой области — и значительное: выразить себя в электрических и электронных схемах, как композитор в музыке, а литератор в словах и фразах. Работа в Шаре, в НПВ, давала такие возможности изобильно, поэтому Буров и не хватался за первую попавшуюся, не разменивался на мелочи, а искал и ждал большой идеи, большого дела.
…Когда Пец и Корнев объявили об изобретении полевого управления неоднородным пространством-временем и о проекте системы ГиМ, Виктор Федорович был огорчен ужасно, просто сражен. Ему, влюбленному в электричество, чувственно понимающему его, должна была прийти в голову эта идея, ему, ему! А не пришла. И казалось от досады, что вертелось что-то в голове, маячило; не поспеши эти двое, он бы дозрел и высказал… Ничего, он свое возьмет! Способ Корнева-Пеца был примером того, как можно развернуться в НПВ.
Как и Толюня, Буров чувствовал себя маленьким человеком в НИИ НПВ — только на иной лад: ему хотелось если не сравняться с такими гигантами, как Пец, Корнев и Любарский, кои нашли, сделали, открыли столько потрясающего (потрясного), то хотя бы приблизиться к ним. Да не только к ним — был и Зискинд, сотворивший башню и проект Шаргорода, а затем самолюбиво ушедший; даже за плечами рохли Васюка подвиг в Таращанске. А у него, Бурова, почти ничего — кроме устройств, которые в этих условиях сочинил бы любой квалифицированный смекалистый электронщик.
И вот час пробил. Сначала возникла проблема, а затем и разрешающая ее идея.
Проблема выражалась одним словом: планеты. Прав был Варфоломей Дормидонтович — даже более, чем сам бы того хотел: не только Метапульсацию, Шторм и полигалактические струи ум исследователей MB принимал спокойно, с прохладцей, но и — хоть и в меньшей степени — сами Галактики, звездные небеса, даже приближенные до различаемого диска звезды. Во всем этом все-таки было многовато учебникового, к извечному опыту жизни людей мало касаемого. По теории Пеца, пространство-время есть плотнейшая среда и мощный поток, а для нас безжизненная пустота. По гипотезе Любарского, вещество суть квантовая (вырожденная) пена в этом сверхпотоке материи-времени, а по опыту жизни то, из чего состоим; по крайней мере, нам кажется, что мы из этого состоим. Иное дело планеты. И неважно, что не только в теории, но и по прямым наблюдениям они едва различимые точки в пустыне мироздания — для нас это огромные миры, кои нас породили, взрастили, на коих обитаем. Да и практика космонавтики (впрочем, и теория, и даже фантастика) нацеливает нас, что именно это самое важное: Луна, Марс, Венера, далекие планеты, астероиды, кометы — небольшие, несветящиеся, прохладные тела. Они для нас свои.
Именно это интуитивно продиктовало, что после описанного выше подъема Васюка-Басистова и Любарского, первыми заснявших планеты Меняющейся Вселенной, обнаружение и наблюдение планет далее как-то само собой стало главной целью. Но — даже после введения в дело «пространственной линзы» рассмотреть удавалось, в основном, начала и концы. Различные начала жизни планет одинаково впечатляли:
— и выделение шлейфов вещества из бешеного огненного вихря протозвезды (что наблюдали Варфоломей Дормидонтович и Толюня).
— и захват крупной звездой в свою круговерть окрестной остывшей звездной мелочи (планет типа Юпитера или Сатурна).
— и даже возникновение планетарных шаров как бы из ничего, путем аккреции, стягивания и слипания мелких метеоров.
Кончины миров были не менее интересны: иногда планеты поглощала и сжигала раздувшаяся в «новую» мамаша-звезда (обычно на стадии галактического спада), иной раз сама планета вдруг быстро разбухала, накалялась и расплывалась в облако — при полном благополучии светила и остальных тел. Нередко выбрасываемые звездой новые протопланетные шлейфы уничтожали миры на ближних орбитах. Во всем этом, если смотреть в крупном масштабе и ускоренном времени, проявляло себя единое для участка Галактики (а то и для всей Галактики) волнение пространства; мерцания яркости и вспышки звезд, выбрасывания шлейфов в нем были подобны бликам на воде. В самых выразительных и долгоживущих Галактиках иные звезды много раз выделяли из себя свиту планет (а крупные среди них — и свиты спутников), поглощали их, выделяли снова иные…
Но все это было не то. Две крайние стадии соотносились с длительным существованием планет, их неспешной эволюцией, как рождение и смерть человека соотносятся с его жизнью. А именно картины формирования облика миров, подробности строения и изменений его оказывались малодоступны: уж больно юрко планетишки шмыгали по орбитам около светил, освещаемые ими то так, то этак, а то и вовсе никак; далекие, медленно плывущие в пространстве оказывались тусклы, да и вращались все, да и прикрывали лик свой атмосферой с облаками, а то и сплошь в тучах… С помощью «пространственной линзы» удалось ухватить у некоторых вид полушария, моментальный снимок; для далеких, «вечных» шаров Солнечной системы — Урана, Нептуна, Плутона — это было бы событием; а для «миров на раз» из MB — пустым, невоспроизводимым фактом, кои наука отметает. Изменения объектов важнее объектов.
В том и был азарт проблемы, чтобы существам размерами в одну десятимиллионную от поперечника своей планеты, живущим в сто миллионов раз меньше ее, охватить подробными наблюдениями, постичь всю миллиарднолетнюю жизнь сложного громадного мира! Да и не за жизнь свою, а за малость, за часы. Да хорошо бы не одну планету так изучить, а сравнить десятки, сотни, тысячи… Сама постановка задачи как бы подчеркивала невозможность ее разрешения.
А теперь Буров знал, как ее решить: импульсной синхронизацией.
Он вернулся в кресло пилота и, перейдя на ножное управление, отпустил правую педаль — отступил во времени: чтобы из выброшенных протозвездой, пока он пил кофе, двух эллипсоидных шлейфов поскорее образовались планеты. Так и вышло, упрощенно и быстро, будто в мультике: ядро протозвезды уплотнилось в накалившийся до голубизны карликовый шар, шлейфы, быстро остывая, разорвались на дуги: ближний на три куска, дальний на пять, а те стянулись в закрутившиеся (тоже с мультипликационной быстротой) объемные вихри-комья. Вскоре они были заметны только в отраженном свете звезды и быстро уплотнялись — мечущиеся по орбитам, меняющие цвет и форму серповидные искорки.
«Какую выбрать? Ну, по аналогии с Землей — третью… Вряд ли она окажется землеподобной, это невероятно. Может, марсоподобной или похожей на спутники Юпитера, на Меркурий, в конце концов? А если в густых тучах, вроде Венеры или Юпитера? В ускоренном времени инфралучи, которые проникают сквозь облака, дают видимый свет, что-то все равно увижу. Итак?…»
Нажатием педалей Буров приблизился во времени к звезде и намеченной планете. Но не слишком, чтобы последняя совершала годовой оборот вокруг светила за полминуты: так удобней оценить параметры ее движения. Планетка-искорка неслась в кромешной тьме, разрасталась до крошечного полудиска без подробностей, вблизи купола кабины становилась серпиком, который перекатывался слева направо через полярную область, — и юр кала вправо во тьму. Виктор Федорович наметил место в правой части орбиты, куда он будет выходить на планету, там она хорошо освещена. Сделал необходимые подсчеты на компьютере, поворотами ручек и нажатиями клавиш перенес числа в свой прибор. «Ну?…» Он снова глубоко вздохнул; сейчас как-то само дышалось во всю грудь. То, что Буров делал до сих пор, было присказкой; теперь начиналась самая сказка. Ткнул пальцем черную пипку на щитке, включил импульсный режим. Как раз в момент, когда планетка пришла в облюбованное им место.
Пошло импульсное слежение-сближение. Шмыгнул прочь «белый карлик», застыло звездное небо над куполом. Пингпонговый шарик планеты вдруг замедлил бег по орбите, вяло пополз от намеченного места вперед, в область худшего освещения. Но Буров чуть шевельнул рукояткой «Частота»: планета остановилась, будто в нерешительности… и вернулась в намеченное место! Замерла там, отчетливо видимая над куполом кабины во тьме и на всех экранах.
— Вышло! — азартно выдохнул Витя.
Это был всего-навсего эффект импульсной синхронизации — того типа, что применяют в осциллографах и телевизорах, чтобы не дрожало и не плавало изображение. Требовалась изрядная дерзость, чтобы примерить идею, реализованную для электронного лучика в вакуумной трубке, к километровой электродной системе ГиМ, к ее мегавольтовым полям и, главное, к просторам и образам Меняющейся Вселенной. Труднее всего было преодолеть гипноз пространств, оторопь космического путешественника, внушить себе, что он, Буров, просто настраивает изображение на экране телевизора. Только находится с кабиной внутри «электронной трубки» ГиМ, всего и делов.
Импульс — пауза, импульс — пауза… Поля электродной системы в импульсе выбрасывали кабину максимально близко к планете — как в пространстве, так и по времени, а в паузу — откат кабины к малому темпу. За неощутимый для Бурова интервал в тысячную долю секунды планета совершала годовой оборот — и к новому импульсу оказывалась на том же месте, освещенная своим солнцем.
«Теперь — пространственная линза…» Виктор Федорович щелкнул другим тумблером на панели и поворотом рукоятки увеличил поле на самом верхнем, ажурном венчике электродов над кабиной; это и была «пространственная линза». Сам глядел вверх: планета разрасталась в размерах, на ее дневной стороне обозначились полосы с размытыми краями; граница между атмосферой и тьмой космоса была зыбкой.
«Планета еще формируется?… Нет, дело не в том — не только в том. Она вращается… И ее сутки не укладываются в годовой оборот целое число раз. Она оказывается в моей точке орбиты всякий раз со сдвигом — вот и выходит видимость бешеного вращения, когда все сливается в полосы. Как быть?… Ага! Надо задать с той же частотой импульсы бокового сноса кабины. Причем не в одну сторону, а то туда, то сюда по орбите… с интервалом в сутки планеты. А какие они?… Это можно нащупать».
Устроился в кресле с закинутой вверх головой, левая рука на штурвале, правая на панели, расположение клавишей, рукояток и тумблеров он знал — принялся нащупывать. Сначала планета растянулась по орбите в ярко-желтую сардельку, боковые очертания расплылись. Но вот «сарделька» укоротилась, очетчилась в шар — снова планета более никуда не удалялась, ниоткуда не появлялась, висела над кабиной; только теперь с заметным рельефом теней, с темными и светлыми пятнами, с контрастной линией терминатора посреди диска. Все это чуть дрожало: точной работой рукояток Виктор Федорович устранил и дрожания.
«Туда-сюда, туда-сюда!..» — мысленно приговаривал он, представляя, как кабина снует вверх-вниз и вправо-влево, как с каждым ее броском импульсно включается «пространственная линза». Это было не совсем так, сновала не кабина — «сновало», круто меняя свойства, пространство-время.
Для закрепления методики Буров повертел рукоятки. От изменения фазы «снований» планета медленно уплывала вперед или назад по орбите, менялось ее освещение и положение. А от шевеления рукояток суточной настройки вышло совсем чудесно: планета плавно поворачивалась в ту или иную, зависящую от сдвига ручек сторону, показывала невидимую ранее поверхность. Получалось, что легким движением пальцев Витя вертел, как хотел, огромным миром. Он чувствовал себя сразу и богом, и настройщиком цветного телевизора.
Напоследок он поорудовал рукоятками полей «линзы». На предельном увеличении планета имела размеры Луны; дальше начинались дрожания и искажения.
Буров записал положения рукояток. Включил свой старенький свето-звуковой преобразователь: от планеты пошли шумы. Поднялся из кресла, лег на матрас в углу. Оттуда планета смотрелась неудобно; вернулся к пульту, подправил положение кабины рулевой колонкой. Снова улегся на матрас, закинул руки за голову, а правую ногу на согнутую в колене левую. Вот теперь было хорошо: он в комфортных условиях смотрел и слушал уникальную «передачу». Самоутверждался.
…И посылаемое сюда планетой излучение было большей частью не обычным светом, а смещенными инфракрасными волнами: и в динамиках звучал не шум бурь, обвалов и иных происходящих на планете процессов, а преобразованный фотоэлементами тот же «свет-несвет» из разных участков планетного диска. Тем не менее шла прямая трансляция Жизни планеты — в четких картинах, в цвете и стерео звучании. Сто раз в секунду выхватывался суточный кадр из каждого годового оборота планеты; отметались кратковременные случайные, события в атмосфере и на тверди, выделялось устойчиво повторяющееся из года в год.
Кадр-год, кадр-год — и ревела, грохотала, рычала формирующаяся планета. Кадр-год, кадр-год — все отчетливее вырисовывается рельеф за раскаленно-дымной оболочкой: пятна с рваными краями, овражные трещины. Там, где они уходят за терминатор, заметен в ночи бьющий из них огонь. Твердь зыбка и тонка.
Кадр-год, кадр-год… В считанные минуты (то есть за немногие миллионы лет) потемнела ночная сторона, не раскалывают ее огневые расселины. Мерцает еще там сыпь малиновых, алых, желтых пятнышек и точек — но и они редеют, гаснут (так сгорает соринка на раскаленной плите). Кадр-год, кадр-год… обездымливается, яснеет атмосфера, отчетливо вырисовываются под ней ломаные контуры пятен и грубых теневых провалов. Светлое большое пятно напоминает льдину; другое выгибается по низу полушария Африкой, край его уходит за горизонт. Неспокойны пятна, возникает на них рябь всплесков, пузырьков на пределе различения (то есть размерами порядка десятков километров). Но год от года мелчает и сникает эта рябь. Неспокойна и атмосфера, горячая муть ее искривляет рельеф на боках планеты; закручиваются на многие века-секунды пылевые вихри…
Буров смежил уставшие глаза, с минуту слушал только шум в динамиках. Он стихал — перешел в шорох. Что такое? Виктор Федорович открыл глаза… и понял, что надо подниматься, что-то делать.
Планета успокоилась: окончательно прояснилась атмосфера, контуры и расцветки выступов и плато, равно как и теневые провалы впадин, застыли, не менялись более за века-секунды.
Он вернулся в пилотское кресло. Шевелением ручки боковых сдвигов поворотил планету над куполом другой стороной: там тоже был установившийся рельеф выступов, плато и низин. Затем взялся за переключатель, который до сих пор не трогал; над клювиком его на панели шли по дуге числа «1:1–1:10 — 1:100». Его Буров предусмотрел в своей схеме только потому, что такой наличествует в осциллографе: уменьшать или увеличивать в десять и сто раз усиления по вертикали и горизонтали; а вот и пригодился.
Он повернул черный клювик от «1:1» к «1:10». Теперь импульс поля выносил кабину к планете один раз на десять оборотов её вокруг светила: пауза, откат к еще меньшим темпам времени, неощутимо съедала и такой интервал. Пошел режим «кадр-десятилетие».
…И планета ожила. Твердь ее еще не твердь, она дышит, волнуется, ходит ходуном. Вспучиваются, вырастают из темных впадин свищи-вулканы — и опадают. Налезают друг на друга материковые плиты, вздыбливаются горными хребтами. Те еще не нашли своего места, ползут по материкам каменными ящерицами, перебирают лапами-отрогами. Морщат лик планеты ветвистые провалы-ущелья.
Вот за немногие тысячелетия-секунды полушарие покрывала, распространяясь от экваториальных широт, серая дымка. Очертания суши расплылись, темные впадины сглаживались, наполнялись ровно. «Ага, — понял Буров, — планета охладилась, влага сконденсировалась в тучи — и тысячелетние дожди там сейчас наполняют моря!» Кончился «сезон дождей», очистились небеса над планетой, отдав влагу. Во впадинах и низинах образовались моря и океаны — ровная темно-серая гладь. К ним с разных мест тянутся извилистые темные полосы, ветвятся древовидно — речные долины.
Снова картина стабилизировалась, мелькание тысячелетий-секунд мало что меняло. Буров повернул клювик переключателя к «1:100» — режим «кадр-век», десять тысячелетий в секунду. По нашим меркам жутко быстро, а для планеты не очень: миллиард ее лет — если они сравнимы с нашими — растянется на тридцать часов, Виктору Федоровичу ни кофе, ни харчей не хватит.
И снова ожила поверхность застывшего, успокоившегося было мира: росли, отбрасывая все большие тени вблизи терминатора, новые горные страны, а в других местах твердь опускалась. Замкнутые «водоемы» (вода ли была в них?) переползали туда, как амебы, шевеля ложноножками-берегами. И един был во всем темп изменений, миллионолетний ритм дыхания суши.
Виктор Федорович поддался гипнозу MB, смотрел увлеченно и с удовольствием. Нет, слабы были по впечатляющей силе Галактики и звезды в них — блестки на новогодней елке! — против зрелища творящей свой облик планеты, большого настоящего мира! «А ведь и наши моря когда-то так переползали-переливались, и Каспий, и Черное, и Балтика… А их бывшее дно выпирало Кавказом или Скандинавским хребтом».
Но — и этот ритм замедлился, сник за десяток минут. И звучание в динамиках опять стихло до шелеста, до шипения. Под стать звукам что-то чуть подрагивало в самых мелких деталях гор, берегов, островков на планете; то ли это было от дальнейшей жизни шара, то ли сказывались неточности импульсного снования кабины ГиМ.
Буров решил не досматривать «передачу» о жизни планеты до конца. Отступил во времени и пространстве — и понял, что и не смог бы ее досмотреть: слишком далеко снесло звезду-светило вместе с планетами от оси «электрической трубы», дальше изгибать эту ось полями было рискованно. Он выключил свой импульсный режим, плавно опускал кабину. Уходила в черноту, уменьшалась до горошины, до голубой искорки, сникали в ничто планета с материками и морями, огромный живой мир; удалилось, сворачиваясь в яркую точку, и ее благодатное солнце, включилось в общий хоровод звезд. Вот и все звезды сблизились, небо из них свернулось в галактический рукав, а он впал в великолепно сверкающее шаровое ядро. Галактика удаляется, голубея, сближается с другими — и видно теперь, что все они не сами по себе, а искрящиеся метки-вихрики в потоке материи-времени.
Зрелище философское, отрешающее, грустное. Вспомнив о закончившей свой жизненный путь в глубинах Меняющейся Вселенной планете, своей первенькой, Виктор Федорович вздохнул.
Он отступил вниз по «полевой трубе» как раз настолько, чтобы многие миллиарды лет новой Вселенской Ночи уложились в несколько часов — для отдыха. Включил в кабине свет — забыл, что надо конспирироваться. (Свет засекла охрана, была легкая тревога, происшествие попало в сводку.) Впрочем, теперь это не имело значения: он сделал, что наметил, достиг, победил. Буров добыл из холодильника бутерброды, термос, бутылочку «Фанты», поел, запивая и расхаживая по свободной диагонали кабины из угла в угол. Погасил свет, растянулся на матрасе. Рассчитывал поспать, но сон не шел — просто глядел, как над куполом кабины колышется сиреневая муть. Воображение вместе с памятью недавнего опыта подсказывало, что мир, который он синхронно наблюдал, равновеликий с земным, — точка в этом объемном волнении MB; а жизнь его — краткий миг, не дольше вспышки молнии. От таких мыслей не очень уснешь.
Отдохнул, встал. Зарядил видеомаг и кинокамеры, нацелил их объективы в центр купола. Сел к пульту, включил поля — кабину вынесло в начинающийся Шторм, День Брахмо. Вошел в него, затем в формирующуюся Галактику; выбрал беременную планетами прото-звезду, включил импульсный режим — и сноровисто, без ошибок повторил опыт, снимая жизнь планеты на пленки.
…И случился эпизод, о котором Виктор Федорович потом вспоминал: когда планета над головой, над кабиной формировала свой самый выразительный и прекрасный облик — приспичило по малой. Пи-пи. Да так, что, подкручивая верньеры настройки, Буров едва не пританцовывал. Наконец освободился, достал банку, с наслаждением помочился — и при этом не только умом, но и всей спиной, щекоткой в позвоночнике сознавал, что гремящий громадный мир над ним пережил за это время не одну геологическую эру…
И был же триумф на следующее утро, когда Витя Буров, дождавшись, пока соберутся все, да пригласив еще Пеца, Александра Ивановича и Люсю Малюту (на которую имел особые виды), показал на экране отснятое ночью!
Был восторг, аплодисменты и даже поцелуи — к сожалению, только мужчин. Такого никто не ожидал, об этом не думали и не мечтали: увидеть то, что невозможно нам, эфемеридам, прямо наблюдать ни для своей Земли, ни для иных миров Солнечной Системы, — всю жизнь планеты. Да и услышать — потому что Виктор не забыл запустить в просмотровом зале и пленку со звуками от своего преобразователя: бурлила, шумела под аккомпанемент Вселенского моря материи формирующаяся твердь: видимое и слышимое находилось в единстве.
Когда включили свет, Александр Иванович подошел к Бурову, торжественно выпрямился, одернул пиджак.
— Виктор Федорович, Витя, — сказал он проникновенным голосом, — я был к вам несправедлив: драил, шпынял и снимал стружку. Сознаюсь в худшем: когда вы не слишком удачно дебютировали в лаборатории приборов для НПВ, я подумывал от вас избавиться. Сейчас мне противно вспоминать, какую глупость я мог совершить! Так не понять вас, не понять, что вы человек исключительных идей — крупных и смелых, стремящийся действовать на главном направлении, не размениваться на поделки. И то, что вы сопротивлялись моему напору и напору других командиров, теперь не роняет вас в моих глазах, а напротив — возвышает. Теперь я вижу: это было потому, что вы шли впереди нас. Впереди — а мы, считая, что вы отстаете, дергали вас назад!..
Витя Буров тоже стоял выпрямившись возле проектора. Широкие щеки его (и уши, хоть и прикрытые шевелюрой, но заметно оттопыривающиеся) румянились, губы неудержимо растягивала довольная мальчишеская улыбка.
— Поэтому, Виктор Федорович, — продолжал так же проникновенно Корнев, — не держите на меня зло. То, что вы сделали (как впрочем, и сделанное другими), несомненно заслуживает Госпремии. Но, увы, это пока никому из нас не светит: по обычному счету наше НИИ работает только восьмой месяц. В метрополии рассмеются, если мы сунемся с такими претензиями… Поэтому мы почтим вас тем, что в наших силах: во-первых, снимем тот выговор… Сняли, Вэ-Вэ? — повернулся главный инженер к директору. Тот кивнул. — Во-вторых, поскольку человеку без взысканий не возбраняется премия, то — двойной оклад. Даем, Вэ-Вэ?
— Да, — подтвердил тот.
— В-третьих, когда будем кое с кого снимать три шкуры за загубленные кинопленки, — Корнев многообещающе покосился на Васюка и Любарского, — вас это не коснется. Ну и лично от себя… — Он сощурился, подоил нос. — В ближайшие три дождя обещаю переносить вас через лужи на закорках. Можете приглашать телевидение и фотокорреспондентов.
Все с улыбками поаплодировали такой речи.
— Ну, Александр Иванович, — сказал Буров, обеими руками тряся руку главного, — вы сказали такое… дороже всяких Госпремий!
Лукавил Виктор Федорович, лукавил: конечно, Госпремия была бы лучше. Ну, да ведь все равно не светит.
На этом чествование окончилось, разговор перешел на дальнейшие дела и проблемы.
Перво-наперво все приветствовали успешное испытание в импульсном режиме «пространственной линзы» — и поддержали предложение Бурова устроить над первой еще и вторую, тем создать сверхсильный «пространственный телескоп», а обычный максутовский из кабины долой.
— Только на ручном управлении теперь мы там все не вытянем, — сказал Виктор Федорович. — Столько приборов, ручек, клавишей, переключателей… недолго и запутаться. Надо автоматизировать не только наблюдения, но и поиск объектов в MB. Возможно это, Людмила Сергеевна?
Та подумала:
— Ну… если ваш шквал новшеств в системе ГиМ уже весь… Весь или не весь, говорите прямо?
Буров ответил:
— Допустим, весь.
— Ох, сомневаюсь! — подал голос Любарский. — Надежнее исходить из того, что не весь.
— Вот видите. Тогда… тогда вам нужна очень гибкая автоматика. С возможной перестройкой схем… — размышляла вслух Люся, — с запоминанием новых образов, с учетом опыта — самообучающаяся! Персептронная. На микропроцессорах. — Она оглядела всех несколько свысока. — Заказывайте, но имейте в виду: это только очень состоятельным людям под силу.
Хроника шара
Как оно, право; бывает: Анатолий Андреевич Васюк-Басистов считал себя маленьким, будучи на самом деле человеком великой души. Витя Буров стремился вырваться из своего ничтожества, но каким был, таким и остался. Однако именно его изобретение закрутило в лаборатории MB, да и во всем Институте, такой вихрь новых дел, проблем, идей, открытий, мнений, переживаний, что для описания его автору впору самому изобретать какой-нибудь такой метод импульсного выхватывания — если и не «кадр-год», то хотя бы «факт-час», «реплика-совещание», «возглас-ситуация»… Но если стать на эту дорожку, в конце ее окажется ведический возглас «Ом!» или «АУМ!», в котором, по индуистским верованиям, заключена вся жизнь мира. Может, оно и так — но все-таки слишком уж кратко. Поэтому остановимся на проверенном со времен Карла Двенадцатого методе хроники.
Но доминанта и в ней — изобретение Бурова. С него, с импульсной синхронизации наблюдений MB началось самое драматическое время в истории Шара. Таков вклад в жизнь мира маленьких людей, но больших специалистов своего дела; вспомним, к примеру, атомную бомбу.
1) Для системы ГиМ начали сооружать второе, самое высокое кольцо электродов — под пространственную линзу-объектив. Делать его приходилось очень легким, поскольку «линза» внедрялась в столь разреженные слои воздуха в Шаре, что аэростаты едва тянули. Здесь действительно исследователи выходили на предел. «Следующим шагом, — заявил Корнев, — может быть только прямой космический полет в MB».
2) Попытка администрации Института в лице Корнева и Пеца снять с начлаба Любарского и начгруппы Васюка три шкуры за безвременно состарившиеся кинопленки стоимостью в шестьдесят тысяч — после поданной озлобившимся Приятелем докладной — с треском провалилась. Дело в том, что эти люди (как и все работники в Шаре) до сих пор получали зарплату по земному счету времени; обещание зампреда Авдотьина выработать специальные инструкции для НПВ набирало бюрократическую силу в столах инстанций, работающих солидно и на века. Но коли для работников лаборатории минуло от момента получения кассет с пленками три-четыре рабочих дня, как могло оказаться, что для самих пленок минуло полтора-два года?… Юридически — для взысканий и вычетов — это невозможно.
Больше того, дальнейшее развитие этой логики привело руководство — в лице Корнева и Альтера — к необходимости совершить безнравственный (хотя и выгодный для Института) поступок. Поскольку работники лаборатории MB не виноваты, чисты, как ангелы, а пленки все-таки дают вуаль, то повинен кто? — поставщик. И кассеты в сопровождении протокола о рекламации и грозного письма отправили в Шосткинское объединение «Свема» самолетом. Тем нечем было крыть, обратным рейсом в НИИ НПВ прибыла партия кассет со свежей пленкой.
— В конце концов, Альтер Абрамович, Земля нам тоже подкидывает свинство за свинством, — сказал Александр Иванович.
Тот только пробормотал: «Мерзавцы!» — но разъяснять, кого имеет в виду (не себя же, высказавшего — по долгу службы — предложение о рекламации), не стал.
3) Обобщение Любарского. «Во всех образах-событиях, которые мы наблюдаем в MB, можно выделить пять четких стадий:
возникновение (синонимы: появление, проявление, выделение из однородной среды…),
дифференциация (формирование, разделение, выделение подробностей, набор выразительности…),
экстремальная (максимальная выразительность, наибольшее разделение, устойчивость),
смешение (спад выразительности, расплывание, размазывание подробностей…) и
исчезновение образа как целого (распад, разрушение, растворение в среде).
При этом замечательно, что образы следующего порядка возникают на стадии дифференциации-разделения предыдущих: протозвезды — на стадии дифференциации Галактик, планеты — на стадии разделения протозвезд на звезду и шлейфы, материки на планетах — после формирования в них твердой оболочки и газовой атмосферы и так далее. Соответственно и исчезают образы-следствия на стадии смешения образов-причин».
Это обобщение Варфоломей Дормидонтович доложил на семинаре в лаборатории — после многих подъемов в MB и импульсных наблюдений за планетами. Потому что главным вопросом было: а на сколько их-то, подобных нашим миров жизнь отлична от прочего в Меняющейся Вселенной, в четырехмерно пульсирующем океане материи? И, несмотря на обилие живописных подробностей, оказывалось: по-крупному, для теории — ни насколько. Возникновение-исчезновение, разделение-смешение. Посредине между тем и другим стадия выразительного устойчивого существования в волне-потоке. Иногда более выразительного, чем устойчивого, иногда наоборот. И все.
А так хотелось, чтобы было свое, отличное…
4) Обобщение Люси Малюты, сделанное ею при создании поискового автомата ГиМ. Довольно простое и, может быть, не шибко оригинальное — но важное: «Во всем наблюдаемом мы выделяем, во-первых, цельный образ, во-вторых, его детали (подобразы) и, наконец, предельно различимые подробности. Импульсную синхронизацию Бурова в MB следует подбирать так, чтобы образ в целом был выразителен и устойчив, а средние детали изменялись заметно, но не размазанно, с сохранением отчетливости. Второе: скачки пространственно-временного приближения должны быть таковы, чтобы средние детали-подобразы переходили в цельные образы и замирали, а их средними — и меняющимися — деталями оказывались прежние „предельно различимые подробности“.
Пример. Цельный образ — планета Земля. Средние подобразы: материки и крупные острова, океаны и моря, горные страны, приполярные области оледенения — все размерами в тысячи километров. Предельно различимые детали (порядка десятка километров): мелкие острова и крупные озера, отдельные хребты и ущелья в горных массивах, широкие речные долины, ледники, полуострова, плато, заливы и проливы.
Как „оживить“ это во времени? Нынешняя скорость дыхания земной коры — от одного сантиметра в год (в Скандинавии) до 5 см/год в Средней Азии. То есть в среднем около 3 сантиметров в год. Горизонтальное движение материковых плит примерно такое же. С учетом того, что от вертикальных изменений рельефа происходит перемещение морей, таяние или возникновение горных ледников, а у терминатора и многократно усиленные изменения в картине теней, — это дыхание земной коры, будь оно на планете MB, можно прямо увидеть в режиме „кадр-век“ (десять тысячелетий в секунду). Горизонтальные движения материков и изменения их форм менее заметны, для них потребовался бы „кадр в тысячелетие“.
На следующей ступени ПВ-сближения цельным образом оказывается, например, выразительная часть материка с внутренним морем или горной страной, средними подобразами — горные хребты, речные долины, однородные плато, озера, и т. п.; предельно различимы детали порядка километра. Поскольку мелкие объекты, как правило, быстрее изменяются, здесь подходят режимы от „кадр-век“ до „кадр-год“».
…Эти суждения Людмилы Сергеевны примечательны примеркой нашей родимой планеты к условиям MB. В десятках первых наблюдений исследователи не уловили ни одной землеподобной планеты; первая, чем-то близкая, на которой Буров отрабатывал свой метод и не заснял, полагая, что таких будет навалом, оказалась уникальной. Но в умах у всех было: а как бы наша Земля выглядела там?… И популярны стали в лаборатории MB альбомы снимков земной поверхности из космоса. Их рассматривали внимательно, но и с разочарованием: уж больно незаметны оказывались даже из ближнего, заатмосферного космоса города, гигантские стройки и промышленные комплексы, аэродромы, морские порты — все, что в силу важности для нас кажется нам таким значительным в цивилизации. Действительно, детали на пределе (а часто и за пределом) различимости: если не сверить с картой, не поймешь, что это такое.
5) Не только это было в их умах. Люди начитанные в фантастике, они — правда, больше в перекурах, в сауне или после еды для пищеварения — обсуждали и возможности приключенческого плана. В духе серий «Детлитературы» и «Молодой гвардии». Вот-де они еще что-то изобретут для системы ГиМ — и смогут посредством ее сигать на планеты MB. Каким-нибудь таким импульсом, без ракет. А уж там-то — ого-го! оля-ля!.. И тебе встречи с низшими по развитию существами, которые на наших покушаются и пленяют, но наши освобождаются и тех благородно воспитывают. И тебе встречи с высшими цивилизациями, где наши сначала ни хрена не понимают, но потом усекают и всех благородно воспитывают. И пикантные инопланетянки для порции здорового секса. И душераздирающие ситуации… Вот, на выбор, одна, сочиненная Мишей Панкратовым, по молодости своей более других увлеченным фантастикой: как после высадки на живописную дикую планету мужественного Васюка и энтузиаста поиска «братьев по разуму» Любарского в импульсной системе забарахлило реле, управляющее задними электродами, кабина отскочила в медленное время. Подгорел контакт. И за минуту, пока зачищают контакт, на планете протекают десятилетия, наши герои терпят невзгоды, но не теряют надежды. Раз в неделю они приходят на место, где их высадили, ждут: вот-вот в просвете багровых туч появится кабина… А ее все нет, зачищают контакт. Любарский теряет очки и гибнет, сослепу приняв за «брата по разуму» молодого носорога. Толюня питается кореньями и ходит к месту высадки. От мучительной жизни он забыл, зачем наведывается сюда, кто он, чего ждет от небес, — это превращается в дикарский ритуал. Наконец исправили реле, кабина рванула к планете. Ее встречает изможденный дикарь в плавках, с седыми патлами и бородой. Глаза его блуждают, он ритуально помахивает авоськой с черепом Любарского и поет «Если б был я турецкий султан…» Толюню моют, стригут и возвращают в лоно семьи.
Но, натрепавшись, навеселившись, докурив сигареты, они возвращались к приборам и расчетам, к проекторам и реактивам, к наблюдениям и съемкам — к нормальному исследованию Меняющейся Вселенной. Наибольшая драма заключалась именно в нем.
6) …и в частности, в ОБОБЩЕНИИ КОРНЕВА: «В зависимости от режима наблюдений образы Меняющейся Вселенной могут выглядеть:
— наиболее заметными деталями (метками) пространственно-временного потока материи — в самом крупномасштабном и слитном режиме.
— самостоятельными меняющимися живыми цельностями в пустоте — в согласованном режиме;
— неподвижно застывшими мертвыми объектами — в обычном для нас восприятии мира».
В отличие от других Александр Иванович не спешил объявить о своем открытии на семинарах. Процесс познания мира, начатый им, как и всеми нами, для других: для получения хороших оценок и похвал, затем для стипендии, диплома, повышения по службе, диссертации… — теперь все более становился необходим ему самому. И Корнев проверял, подтверждал свое открытие-обобщение в каждом подъеме в MB. Сидел в пилотском кресле, работал педалями, переключателями, штурвалом, рукоятками на пульте Бурова, смотрел на экраны и в небо за куполом — и видел:
нажатие левой педали выносит кабину к облаку «мерцаний»; оно размахивается фейерверком ярких вихриков-галактик и псевдогалактик; подход к ближней — она разворачивается сверкающей воронкой над куполом…
Но нажать правую педаль «время» — и остановилась, застыла галактика, живет теперь сама по себе; скручивается, маша рукавами, во все более тугой вихрь, конденсирует свой светящийся туман в точечные сгустки звезд, в огненные дождинки; теперь они вихляют вихриками света на несущих их незримых струях…
А дожать еще педаль «время» — и застыли они: отдаленное звездное небо, в кое можно внедриться дожатием левой педали… дожать ее, переключиться на пульте Бурова: разбегается по сторонам звездная мелочь, нет Галактики, есть участок тьмы с десятками ярких вихревых точек; они несутся в потоке пространства, кружат друг около друга, меняют яркости, вихляют — по недоступному для математического описания, но очевидному для глаз закону турбулентного волнения…
Переключениями на пульте максимально приблизить свое время ко времени того пространства — и очищается от блеклой мути тьма, гаснут радиозвезды, подлинные светила накаляются, уплотняются до точек, замедляют бег. Нет потока — есть небо в определенных фигурах созвездий, присыпанное сверху золотым песочком Млечного Пути; нормальное звездное небо, подобное тому, что наблюдаем мы, наблюдали наши предки и предки этих предков, когда поднимали воющие, чавкающие или рычащие морды вверх. И сразу спокойно-торжественно на душе — как и подобает при созерцании сделанного навсегда мироздания.
Новые повороты ручек, нажатия педалей, переключения — выделилась звезда с планетами. Все всерьез: пылающий диск светила греет лицо, кабину чуть пошатывает гравитационное поле мечущейся по орбите большой планеты. Но нет, без синхронизации и звезда не звезда, и планета не планета: все погружено в туманный вихрь светящейся пыли, светило — лишь яркий центр этой воронки пространства; планеты, окутанные ионными шлейфами, водят хоровод круговертей около нее: ближние — быстро, дальние — медленно…
Но переход на согласованный импульсный режим Бурова: висит в черной пустоте солнцеподобный шар, застыла на орбите в нужном месте планета — и только живет, меняет свой облик, плотнеет, очетчается выразительно…
А переключиться на большую частоту снований «кадров» — и все мертво застывает: планета — неподвижный прочный мир-фундамент.
Повороты ручек, нажатия клавишей и педалей, щелканье переключателями… В одну сторону — от потока к убедительно неподвижным объектам-мирам, в другую — от мертвых миров через наблюдение их эволюции-жизни к простому и цельному потоку материи-времени. В одну сторону от Единства к разнообразию, в другую — от разнообразия к Единству.
И зыбок становился для Александра Ивановича обычный мир, когда он покидал башню; смотрел он на него все более тревожно и недоверчиво. Волна, меняющая под собой и в себе воду на пути к берегу, умеет выглядеть неподвижной. Воронка воды и пены над сливом в ванной тоже имеет определенный рисунок.
Истина одна? Кто знает… Истина бывает и многолика.
Глава 20. Саша + Люся =?…
Как мы с милкой целовались,
целовались горячо.
Она мне шею своротила,
я ей вывихнул плечо.
Отрывки из диалогов:
………………………………………………………………
— Куда летит Земля?
— Ну?
— Что — ну?
— Ну, дальше? Вы же хотите рассказать анекдот? Слушаю.
— Какой анекдот, Вэ-Вэ: мы живем на космическом теле, которое вместе с породившей его звездой движется во Вселенной. Между прочим, с довольно серьезной скоростью, 250 километров в секунду. С учетом массы это столь громадное движение-действие, что все остальные на планете против него ничто. Так вот: куда летим? Укажите направление или хоть сообщите ориентиры. Неужто не задумывались?
— Не приставайте к занятым людям, Саша. Мне бы ваши вопросы.
………………………………………………………………
— Может быть, вы, Витя: куда летит Земля?
— Если я заблуждаюсь, Александр Иванович, пусть меня поправят, но, по-моему, к чертовой матери. Скажите мне лучше, когда Людмила Сергеевна выдаст свой персептрон?
………………………………………………………………
— Бармалеич, куда летит Земля?
— Детский вопрос: в направлении между Цефеем и головой Дракона. Это в общегалактическом вихревом потоке. Кроме того, есть еще движение местной группы звезд, включающей Солнце, — к апексу, в созвездие Геркулеса. Правда, его скорость невелика, 19 км/сек. А что?
— Укажите, где это.
— М-м… ну, так сразу я не могу в Шаре-то. Я отсюда вам и Полярную звезду не укажу. Если примерно, то вверх Земля летит. Северным полушарием вперед. А что случилось-то?
— Пока ничего… Толюня, укажи направление ты. Тот подумал, поднял руку вверх и в сторону: туда. Любарский потом уточнил положение звезд для конца августа и этого времени суток — оказалось довольно верно.
— Толюнь, ты что — чувствуешь?
Васюк промолчал. Да, он чувствовал; для него единой была Меняющаяся Вселенная — та, что в Шаре, и окрестная.
………………………………………………………………
— Мы называем это «ускорением времени», «коэффициентом неоднородности», «сближением в пространстве-времени»… но почему не назвать прямо: увеличением? Система ГиМ — пространственно-временной микроскоп, вот и все. Микробы видны при увеличении в сотни раз, вирусы — в десятки тысяч раз, планеты в MB — при увеличении в сотни миллиардов раз. А чтобы различить на них подробности наших размеров, придется нарастить увеличение еще в десяток тысяч раз, только и всего.
— То есть, по-вашему, Анатолий Андреевич, человек — не «вирус познания», а еще гораздо мельче?
— А, это что! Жизнь наша есть «бжжж…» на потоке времени.
Больше того — наблюдаемая Вселенная есть такое же «бжжж…» на нем, только в крупных масштабах. Хуже того — все вещества и тела, из них состоящие, в том числе и наши, есть то же самое «бжжж…», но на квантовом уровне. Система ГиМ не пространственно-временной и не оптический, а — философский микроскоп. Каково?…
Разговор происходил в сауне между сменами. Участвовали Васюк, Любарский и Миша Панкратов. Попутно потели, хлестались вениками и пили чай.
— Жизнь не «бжжж…» — это «способ существования белковых тел, и этот способ существования заключается по своему существу в постоянном обновлении их химических составных частей путем питания и выделения», вот так-то. Энгельс, «Анти-Дюринг», страница такая-то.
— Ррравняйсь! Смирррна! На крраул!
— Стиль не очень: «способ существования заключается по своему существу…»
— Ну, это у переводчика.
— Постойте. «Жизнь есть способ существования заводов, и этот способ существования заключается по своему существу в постоянном обновлении станочного парка путем ремонта, закупок нового оборудования и списания старого». Чем это определение хуже? Или: «жизнь есть способ существования автомобилей, и этот способ существования заключается по своему существу в постоянном потреблении бензина с маслом и выделении отработанных газов». Таких определений можно настрогать десятки.
— А в милицию? А в самый высокий дом, откуда Сибирь видно?!
— Да погоди ты! Я о том, что питание-выделение, ассимиляция и диссимиляция не определяют существо жизни. Любой цельный объект как-то соотносится с окрестной средой, что-то приходит в него, что-то уходит…
— А я читал, что все жизненные процессы определяет разница в коэффициентах диффузии ионов калия и натрия в нашей крови. Ну, через мембраны клеток. Не было бы разницы, не было бы и жизни.
— Черт знает что! Чувствами мы хорошо знаем, что есть жизнь и где ее больше, где меньше. Здесь, в MB, мы видим первичную жизнь-активность. А когда пытаемся выразить в словах, получается еле-еле смерть, объективистская мертвечина.
— Жизнь есть активность. А поскольку это слово синоним деятельности, то жизнь есть действие. Материя-действие…
— И выходит, что квант h суть элементарный носитель жизни? Да здравствует квантовая механика — прародительница биологии!
— Жизнь есть стремление к выразительности. Через рост, через силу, влияние, богатство, потомство, созидание — но выразить себя.
— Жизнь есть стремление… ну, знаете! Стремление суть чувство. Значит, вы уже договорились до первичности, первопричинности чувств, поздравляю! Еще шаг, и у вас получится, что сознание первичней материи! А шаг влево, шаг вправо — считается побег.
— Ну вот, он опять многозначительно позвякивает наручниками в кармане!
— У Алексея Толстого в какой-то статье есть фраза: «Выхватив, как пистолеты, цитаты из Ленина и Сталина…»
— Хорошо, обсудим: «Материя есть объективная реальность, данная нам в ощущении» — так? В ощущении! А оно принадлежит субъекту. То есть материя есть объективная реальность, воспринимаемая нами субъективно. А коли так, то чем измеряется ее первичность и объективность, ее реальность, если на то пошло, — как не ощущением? Чем?!
— Ну, братцы, знаете… я пошел. Дозревайте без меня. За вами придут.
………………………………………………………………
— Александр Ива, а чего вы, вправду, ко всем вяжетесь: куда летит Земля да куда летит Земля; Летит себе и пусть летит.
— Ну, как бы это тебе попроще… Возьмем, к примеру, ядерную энергию, которой мы жутко боимся, но обойтись без нее не можем. Это нормальная космическая энергия. Самая заурядная во Вселенной. Так чтобы нормально, правильно использовать ее, людям необходимо космическое мышление. А с этим у них туго.
………………………………………………………………
— А я вам говорю, что свето-звуковой преобразователь нужен, чтобы хоть как-то ощутить невидимую составляющую излучений. Хоть ушами, если нельзя глазами!
— А что толку? От Галактики шум — и от планеты похожий. От звезд «пи-у! пи-у!..» — и от метеоров, попадающих в атмосферу, «пиу-пиу!» И даже псевдомузыка похожая…
— Так это же хорошо: общность. Вы мне вот что объясните: эта псевдомузыка… Во-первых, почему, собственно, «псевдо»? Ею бы многие композиторы-полифонисты гордились. Во-вторых, откуда она берется в MB, в экстремальных образах Галактик, звездных скоплений, даже планет? Музыка без композиторов, оркестров, дирижеров?…
— А откуда вообще берется музыка в мире? И что такое музыка? Я имею в виду серьезную, не тум-ба-тум-ба. Симфонии, фуги, хоралы, скрипичные и фортепьянные концерты, реквиемы?…
— Из головы.
— До наших наблюдений можно было считать, что из головы. Но теперь… Ведь что такое наша «музыка сфер»? Звуковая — для нас — составляющая максимальной выразительности галактических образов. Звезды и туманности ведут мелодии, общность изменений задает ритмику. Музыка как максимальная звуковая выразительность мира!
— Что-то не то, Бармалеич. Почему же наилучшим образом музыку Вселенной понимали и выражали композиторы XVIII и XIX веков: Бах, Моцарт, Бетховен, Гайдн, Чайковский, Шопен, Бородин… ну, прибавим еще несколько из начала нашего века: Рахманинов, Шостакович? А сейчас, когда цивилизация победным маршем пошла не только на поля, моря и горы, но и в космос? Когда музыкально грамотных людей больше, чем во времена Баха и Моцарта вообще было населения на планете? Вон в Союзе композиторов СССР, я читал, одних только композиторов тысяча шестьсот — а музыка где? Да и желающих слушать серьезную маловато, все предпочитают эту самую «тум-ба-тум-ба»: роки, буги и шлягеры. Для многих и вообще самая пленительная музыка в выхлопах моторов с отрегулированным зажиганием — в звуках, между прочим, по своей природе непристойных… Как вы это объясните?
— Объяснить нетрудно, только вы опять испугаетесь. Понимаете, восемнадцатый и девятнадцатый века замечательны тем, что, с одной стороны, развивалась музыкальная техника, открывала новые возможности… Ну, как несколько позже теплотехника, металлургия или электричество — а с другой, в людях еще не угас религиозный дух.
— Ох, Бармалеич, не кончите вы добром! Мало вам, что вас расстригли как доцента — так ведь могут и остричь… Ведь если выразить вашу мысль на простом языке, то получается, что наши славные современные композиторы и замечательные современники деградируют в музыкальном отношении, потому что бога забыли! Ну, знаете!..
И неважно, где велись эти разговоры: в сауне, в лаборатории, в гостинице или в кабине ГиМ. Неважно, кто что сказал и что ему ответили. Главное, что они не могли теперь не думать и не спорить о таком: потому что по мере совершенствования системы ГиМ, методов наблюдений проблема познания мира все более перемещалась по эту сторону от объективов, окуляров, экранов и пультов. Вопросы типа «что такое Вселенная? что такое материя, время, жизнь… и даже музыка?» — возвращались в измененном виде: а что такое ты, человек?
Люся Малюта и Корнев поднимались к ядру в кабине ГиМ — первая сдать, а второй принять систему автоматического поиска в MB заданных образов, от Галактик определенного типа до планет и до частей планеты. Дело происходило во второй половине рабочих суток, после многих смен, в течение которых систему собирали, устанавливали, прозванивали и отлаживали.
Людмила Сергеевна была уверена в своем детище и сейчас, сидя рядом с главным инженером в откидном кресле перед белым параллелепипедом с выступом клавиатуры и экраном дисплея (взамен прежнего пульта и штурвальной колонки), спокойно объясняла, что создан не просто автомат, действующий по жестким программам, а — персептрон-гомеостат с обобщенным распознаванием образов и самообучением: если чего он и не умеет сейчас, то, осмотревшись в MB и поднабравшись опыта, сумеет потом. По сторонам кабины во тьме разворачивались белые пластины электродов. Корнев слушал, вникал, кивал.
— Программы как таковой в нем вообще нет, вы задаете цель. Целевой образ — на что должно быть похоже то, что вы ищете. Можно ввести его клавиатурой; номер и индекс согласно каталогам знакомых нам образов MB. Можно — и даже лучше, наглядней — нарисовать на экране… Ну вот, — Люся поглядела вверх и по сторонам, затем на индикаторы. — Система развернулась, можно включать поля. Какой образ будем искать?
— Давайте для начала планеточку, — сказал Корнев.
— Для начала… иголку в стогу сена! — Людмила Сергеевна скосилась на Корнева иронически и несколько высокомерно. — Ах, Александр Иваныч, Александр Иваныч, жестокий вы человек! Вот Любарский или Валерьян Вениаминович никогда бы не позволили себе поставить даму в столь трудное положение. Сразу планету, шестую ступень вселенской иерархии, шутка ли!.. Хорошо, какую: марсоподобную, юпитероподобную, лунного типа, венерианского… какую желаете?
— Юпитероподобную.
— Полосатенькую, значит… — Люся сверилась с каталогом, поиграла пальчиками на клавиатуре: на экране дисплея электронный луч вырисовал зеленый размытый шар — чуть сплющенный и в широких полосах вдоль большей оси. — Подойдет?
— А почему размыто?
— Так это и есть обобщенный образ. Если показать в точности Юпитер, автомат будет искать именно его… пока не сгорит. Вряд ли в MB окажется точно такой образ. А машины — существа добросовестные. Конкретная планета не будет размытой, не волнуйтесь.
— Хорошо, давайте.
— Внимание! — Людмила Сергеевна нажала клавишу «Поиск»……и из тьмы над куполом кабины, оттеснив смутную клубящуюся синеву Вселенского шторма, сразу возникла планета. Она была на три четверти освещена голубым светом незримой звезды. Планета была заметно сплющена между полюсами, полосы вдоль экватора — зеленовато-голубые, одни светлые, другие темнее — поуже, чем у Юпитера, но зато просматривались почти до полярных синих сегментов-нашлепок. Одновременно включился пульсирующий шум из динамиков, а на него накладывался женский голос — ее, Люсин, — повторявший с паузами: «Кадр-год… кадр-год…» Планета жила: приэкваториальные полосы ее пульсировали по толщине, белый вихрь газов, отчетливо заметный в нижней из них, в «южной», увеличивался в размерах и смещался к ночной части.
Корнев смотрел, задрав голову; у него сам по себе раскрылся рот.
— Здрасьте! — растерянно сказал он планете. Людмила Сергеевна развернула свое кресло, смотрела на Александра Ивановича — наслаждалась эффектом.
— Ну, Людмила Сергеевна, — главный инженер постепенно приходил в себя, — это уж слишком!
Это действительно было слишком: упрятать в неощутимую паузу отката в импульсных снованиях все маневры (сначала сближение со скоплением Галактик, потом с одной из них, потом с ее участком, с протозвездой…) и поиски. Ведь наверняка персептрон-автомату довелось «перелистать» немало звездо-планетных систем, чтобы найти шар заданного облика. И все за нечувствуемый миг! А он-то рассчитывал смутить Малюту трудным заданием.
— Так ведь микропроцессоры, электронное быстродействие, — развела та руками. — В сотни тысяч раз быстрее, чем смекаем мы с вами. Могу так вывести и на следующие две ступени сближения: часть планеты типа «материк» и часть типа «горный хребет».
— Люся, вы сами понимаете, что это перебор, вы ведь человек со вкусом. Это уже не автоматизация, а, извините, какой-то кибернетический разврат. В обычной-то Вселенной пока только на Луну высадились, автоматические станции к дальним планетам ушли. Мало того, что мы системой ГиМ выделываем в MB, что хотим, сигаем в пространстве и во времени, так теперь совсем… Я знаете кем себя почувствовал? Будто сижу в подштанниках перед цветным теликом, левой рукой брюхо почесываю, а правой нажимаю дистанционный переключатель — перехожу с хоккея на «Лебединое озеро», с него на футбол, затем, позевывая, на МВ-планетку… и скучно мне, хоть вой.
Людмила Сергеевна расхохоталась звонко и от души, даже ухватила Корнева за плечо:
— Ой, Александр Иваныч, вы просто прелесть!.. Хорошо, этот кибернетический разврат… хи! — я устраню элементарно, вводом простой команды, — она положила пальцы на клавиши дисплея, но выгнула в раздумье брови: — Вот только надо ли? Сразу на цель выходить проще, рациональней. Может, привыкнете — как привыкли граждане смотреть в подштанниках «Лебединое озеро»?
— Надо, Люся, надо. («Что ей объяснять: что иррациональное первичней нашего куцего рационализма, выведенного из пользы? Что надо постоянно держать в уме вселенские цельности, помнить, что мы — малая часть их, подробность? Поток, живой образ, застывшее мертвое — три облика одного и того же…»)
— Что ж, пожалуйста! — Малюта поиграла пальцами: исчезла заданная модель на экране и сразу вслед за ней — планета над кабиной. — Какую вы теперь заказываете?
— Давайте… что-то между землеподобной и марсоподобной. Кстати, Люся, я вас спрашивал, куда летит Земля?
— Спрашивали, Александр Иванович. — Она посмотрела на Корнева с ироническим любопытством. — И я тоже срезалась. Кстати — куда?
— Вверх. Вперед — и выше.
— Кто б мог подумать!
(У Людмилы Сергеевны тоже было немало своего в мыслях и чувствах, в подтексте. Этот ее стиль «запросто»… Она не чувствовала себя здесь запросто, нет. Всякий раз при подъеме в Меняющуюся Вселенную душа ее съеживалась и трепетала; хотелось скорее обратно, вниз, в нормальный мир. Не такой он и там нормальный, тоже НПВ — но все-таки… И сейчас Люся старалась скомпенсировать эту, как она считала, бабью неполноценность не только демонстрацией наведенного ею в системе ГиМ электронного сервиса, но и кокетливой бойкостью. Звезды звездами, миры мирами, а она еще молода, хороша собой, женственна. Во Вселенной только тогда все в надлежащем порядке, когда мужчина — интересный, надо признать, мужчина! — это восчувствует. И оживет. И увлечется. И вообще…)
Теперь автоматический поиск планет в MB выглядел приличней. Скопление Галактик — Галактика — ее развертывание в звездное небо — протозвезда или звезда с планетами (и та, и другая имели характерные биения траектории) — все это появлялось и сменялось над куполом кабины хоть и быстро, подобно необязательным начальным кадрам в кинофильмах, идущим под титры, но все-таки наличествовало. Правда, придирчиво отметил про себя Корнев, импульсные основания кабины в пространстве-времени автомат подобрал настолько размашистые, настолько приближал наблюдателей ко времени объектов, что все они, от Галактик до планет, приобретали привычный учебниковый вид: застывшие мертвые образы. Но говорить об этом Людмиле Сергеевне не имело смысла: повинен не автомат, а школярский взгляд на Вселенную ее и других разработчиков; перепрограммировать надо их. «Ладно, сообразим потом что-нибудь сами».
…Только в девятнадцатой попытке автомат нашел планету подходящего облика — четвертую от светила. Наверно, благоприятствовало то, что Галактика вступила в своем развитии в экстремальную фазу, когда все космические образы приобретают наибольшую выразительность и устойчивость. Четкий, даже на взгляд плотный шар, слегка затуманенный по краям сизой пеленой атмосферы, повис над кабиной. По рельефу освещенной левой стороны он более походил на Марс и Луну, нежели на Землю: хребты с розово-белыми ребристыми спинами, серые плато все в округлых воронках «цирков»; их края отбрасывали неровные тени. Автомат сам изменил частоту синхронизации, прокрутил планету, показал шар со всех сторон: нигде не оказалось гладких пятен водоемов и белых циклонных вихрей в атмосфере. Только бело-розовые нашлепки на противоположных сторонах планеты стали понятней: это были приполярные области.
— Редки землеподобные-то, — разочарованно сказал Корнев, — а нам их более всего и надо.
— Надеюсь, это претензии не ко мне?
— Не к вам, Люся, не к вам. Ко Вселенной.
В режиме «кадр-год» планета выглядела неподвижной. Автомат сам переключился на «кадр-десятилетие» (эти слова так же с паузами говорил из динамиков Люсин голос): поверхность чуть оживилась, но снова застыла. «А какой у нее год?» — задумчиво спросил Александр Иванович. «Может, меньше земного, а может, и больше — кто знает. Оборот вокруг светила, и все… И про ее сутки мы знаем не больше». Застывание повторилось и в режиме «кадр-век». И только когда пришпорили время до «кадр-тысячелетие», ощутимы стали миллионы лет-оборотов планеты по орбите — они неоспоримо увидели живое тело в космосе MB: рельеф шара дышал, то вздыбливаясь горными странами, то опадая, шевелился, будто под кожей планеты напрягались и расслаблялись бугры и свивы мышц, пульсировали потоки-жилы протяженностями в материк.
Темп оживления нарастал, автомат вернулся к «кадрам в век», затем к «кадрам в десятилетие» и к «кадрам в год». Утолщалась и мутнела атмосфера планеты, твердь ходила ходуном, пузырилась, в теневой части возникли и множились блики света… Затем и в годовом темпе все смазалось. Автомат отдалил кабину: планетный шар съежился в освещенную серпиком горошинку, в искорку, показалось бело-голубое светило. Последнее, что они увидели до полного отката: как оно разбухает в сверхновую, охватывает всепожирающими выбросами ядерного огня орбиты планет.
И хоть далее снова пошли финальные «титровые» кадры звездного неба, удаляющейся Галактики, но впечатление о виденной только что жизни и гибели большого мира-планеты ими не смазалось. Такое невозможно смазать, к такому невозможно привыкнуть.
Несколько минут они сидели молча, ошеломленные. Автомат продолжал отводить кабину, в ней становилось сумеречно; над куполом угасал очередной Шторм-цикл.
— Так-с… — Александр Иванович первым овладел собой. — Надо продумать автоматическую синхронизацию чаще кадра в год. Это сложно, я понимаю, планета меняет места на орбите. Но… иначе мы много интересного упустим, особенно в максимальных сближениях.
— Хорошо, Александр Иванович, — со вздохом сказала Люся. — Дождемся сейчас нового Шторма, попробуем. Ну, а вообще-то как?…
— Замечательно, Люся, о чем говорить! Если схватить первого попавшегося ученого-астронома, дважды лауреатного, трижды заслуженного… фамилию забыл, как говорит Райкин, — и поместить в нашу кабину, то он или умрет от черной зависти, или тронется рассудком. Только что пощупать звезды не можем, а так — почти все.
— Во-от!.. — удовлетворенно сказала Малюта; голос ее повеселел. — А не намекнула, то и не похвалил бы, не догадался. Ох, какие вы все затурканные!.. Вот у нас час времени до нового Шторма — что нужно вам делать?
— Что, Люся?
— Ну, хоть поухаживать, что ли! Сидим, как неродные… Не мне же за вами! Ну, мужчины нынче пошли — головастики!
Главный инженер повернул кресло, с любопытством посмотрел на Малюту. Рядом сидела красивая — и к тому же прелестно разгорячившаяся от своей храбрости — женщина. Сумерки в кабине скрадывали морщинки и тени, которые могли бы повредить ее облику, но зато выигрышно выделили профиль с прямым четким носиком, капризным изгибом губ, высокую прическу над выпуклым лбом; во всем этом колеблющийся, зыбкий полусвет MB как-то усилил женственную воздушность, недосказанность, интим. Александр Иванович вспомнил, что не раз при встречах любовался фигуркой главкибернетика, всегда умеренно обтянутой джинсами, свитером или халатиком, ее походкой («Идет, как пишет»), даже хотел подбить клинья, да все отвлекали дела. Вспомнил и про то, что с женой опять нелады, а замену ей — из-за той же предельной занятости, будь она неладна! — он не сыскал… короче, вспомнил и почувствовал, что он мужчина. Не головастик — или, точнее, не только головастик.
(Не в одном этом, если доискиваться до глубин, было дело. В кабине сейчас находился не прежний Корнев, научный флибустьер, хозяин жизни и всех дел в Шаре, а человек сомневающийся, несколько растерянный — ослабевший. Трудами, идеями и подвигами в освоении Меняющейся Вселенной Александр Иванович подсознательно стремился утвердить то же, что и в других делах, — свою исключительность. Не только, впрочем, свою, не такой он был эгоцентрист — и товарищей по работе, вообще умных, знающих и даровитых людей. Но получилось не так: Меняющаяся Вселенная в Шаре, заманив его сначала интересностью проблем и наблюдений, теперь больше отнимала, чем давала. Сокрушала — одну за другой — иллюзии обычного видения мира, обычной жизни; в том числе и такие, терять которые было больно и страшно… Поэтому утверждение себя — пусть самое простое — было ему позарез необходимо).
— Люся, — с добродушным изумлением промолвил главный инженер, — а ведь вы хорошенькая!
— Та-ак, уже теплее!.. — Людмила Сергеевна тоже повернула кресло к нему. — Что дальше?
— Дальше?…
Что могло быть дальше? Корнев перегнулся, сгреб женщину в объятия, перетащил к себе; с удовольствием почувствовал, что свитер и джинсы не обманывали — тело действительно было упругое, теплое.
— Александр Иванович, вы что?! — Люся ошеломленно уперлась в его грудь ладонями. — Я вовсе не это имела в виду!..
— А я это. — Он запустил правую руку под свитер, левой притянул к себе Люсины плечи, искал губами ее губы — и нашел. Потом поднял и понес ее в угол кабины, где лежал застеленный матрас; пол слегка покачивался под ногами.
Людмила Сергеевна вела себя достойно — сопротивлялась, отнимала руки. Но поскольку, кроме их двоих, теперь здесь присутствовал и некто третий по имени Взаимное Влечение, то получилось так, что ее суматошные отталкивания помогли Корневу быстрее и легче освободить ее от одежды, чем если бы она не противилась. Так бывает.
В черноте ядра тем временем голубовато накалился новый Вселенский Шторм. Персептрон-автомат прицельно и не спеша повел кабину вверх, выбрал среди множества новых вихриков-Галактик одну, приблизился к ней — и она развернулась в обильное звездами небо.
…И под этим небом, под согласованно мерцающими, переливающимися звездами Меняющейся Вселенной послышалось то, что бесчисленное число раз слышали обычные звезды, луна, облака, кусты, деревья, берега рек, луга и поляны, слышали на всех языках человечьих, птичьих и звериных:
— Ну, Люся… ну, Люсь!..
— Ох, ну не нннадо… не надо, Александр Иваныч миленький, Саша, Сашенька! О… аххх!..
Не было более главного инженера и главкибернетика, отмелись вместе с одеждами имена и различия. Осталось главное: Мужчина и Женщина, Он и Она — что было, есть и да пребудет во веки веков. И было хорошо весьма.
Во втором заходе Люся научилась (Саша научил) нежно оплетать ногами его мускулистые ноги.
Автомат между тем начал поиск планеты, целевая модель которой осталась в его памяти: приближал звезду, она увеличивалась до диска, в кабине ночь сменялась минутным днем. Звезда уплывала в сторону — опять сумерки, ночь — возникала над куполом планета и светила, как ущербная луна. Но мир сей не подходил под заданный образец, автомат браковал его, а затем, просмотрев и показав всю звездную систему, устремлял кабину к иной… Они, отдыхая, лежали, смотрели: Люсина голова на плече Александра Ивановича.
— Нет, это не то! — Она поднялась, подошла к пульту, нажала несколько клавишей. Звездное небо сгустилось в Галактику — теперь весь косо накренившийся вихрь из миллиардов сверкающих точек помещался над куполом. Свет его — слабее дневного, но ярче лунного — волшебно лился на нагое стройное тело Люси.
Корнев глядел, любовался: нет, эта женщина не с Земли сюда поднялась — опустилась из Меняющейся Вселенной. Сгустилась из света звезд.
Она вернулась, легла к нему. Он склонился над ней:
— Ты чудесная женщина, Люсь. Девушка со звезды. И как мы подходим друг к другу!
…они все не могли насытиться. Чем-то их простое и радостное занятие, действие ради чувствования, было родственно делающемуся в MB. Корнев это ощущал спиной. И шорох их движений, звуки поцелуев, негромкие стоны Люси как-то очень естественно сплетались с ниспадающим на них из динамиков многоголосым ритмичным шумом вселенских процессов, временами переходящим в симфонические аккорды, — как первичное с первичным.
«Действие ради чувствования… — думал затем Александр Иванович, лежа на спине и глядя на Галактику, которая все набирала накал и блеск выразительности, сворачивалась в ярчайший эллиптический диск. — А что, если и там все так? Ведь невозможно оспорить, что этот мир — живой, что жизнь-активность лежит в начале всех причин. Но раз так, то чувство существует в природе наравне с действием, это две стороны чего-то изначального. И мир, сам себя делая, выпячиваясь из небытия, сам себя и чувствует — с непредставимой силой воспринимает всю полноту бытия, созидания и разрушения, разделения и смещения… Поэтому и получается в нем такая выразительность: пустота — и огненные точки звезд. Сама материя-действие необъективна, поэтому каждое образование в ней стремится к долгому устойчивому бытию, к действию-существованию ради чувства своей жизни. Своей! Свет звезд — это и радость их, тысячеградусный накал ядерной страсти. И планеты они рождают-выделяют из себя в счастье и муке. И космический холод суть ужас, и вспышки сверхновых, происходят в экстазе самоотдачи… Но если эти чувства соразмерны объемам, массам, давлениям, скоростям и температурам, всем происходящим в звездах и Галактиках процессам, какова же их мощь, глубина самопоглощения, масштабы, сила?! И что против них наше комариное чувствованьице — хоть плотью своей, хоть посредством приборов? Что есть наши попытки выдавать самих себя за единственных чувствующих и познающих объективный мир существ?
Но если так… как же мы заблудились!»
Мысль была страшная. Она осела на другие трудные мысли, которые последнее время все больше одолевали Корнева, мешали работать и жить. Он вдруг почувствовал себя маленьким, слабым, напуганным — ребенком. И, как ребенок, приник лицом к груди Люси.
Та почувствовала перемену, погладила, спросила тревожно:
— Что, Александр Иванович?
— Ох, Люсь, знаешь… я вроде перестаю понимать все. И если бы только я!.. Мы стремимся сюда, исследуем… Ну, ученье — свет, знание, стало быть, тоже. А если не свет — огонь? И мы бабочки, летящие на него?… Ведь дело не в том, что почти никто не знает, куда мчит Земля и Солнце, а — никому дела нет до этого. И мне еще недавно не было дела…
Он говорил не столько ей — себе. Люся не все и поняла из его бормотанья, но — обняла, гладила, целовала:
— Ну, Саша… вы просто устали. Нельзя так влезать в дела — всеми печенками. Нужно уметь отвлечься. А то ведь даже о том, что он мужчина, забыл, бедненький, пока я не напомнила. Мой славный, хороший мужчина!..
И голос у Людмилы Сергеевны был не такой, как обычно, — резкий, с командными интонациями, а тонкий и немного детский от нежности. Она очень любила сейчас и хотела, чтобы ему — прежде всего ему, Сашеньке, — было хорошо и покойно.
И он снова воспрял, и утвердил себя, и почувствовал покой и уверенность.
А Галактика над куполом плыла во тьме, упруго подрагивая краями. Колебания яркости цвета звезд распространялись по ней от ядра согласованными переливами. Она снова раскручивалась из эллипса в вихрь — только звездные рукава теперь простирались в другую сторону. И кто знает, шло ли это от несущего ее потока материи-действия, или образ сам выбирал свою форму и изменения, чтобы наилучше выразить себя и насладиться бытием; наверное, не без того и не без другого.
И по краям Галактики, в рукавах, все чаще вспыхивали и растекались светящимся туманом сверхновые.
— Послушай, я кое-что понял, — Александр Иванович лежал, закинув руки за голову. — Четвертая координата не время, а ускорение времени. И необъективность нашего взгляда на мир начинается с того, что мы видим все в своем темпе изменений… а что он для вселенских событий! Понимаешь, если так видеть в пространстве, то нам были бы доступны только предметы наших размеров. По вертикали этаж, а не все здание, по горизонтали опять-таки один балкон. Или окно. Не лес и не деревья в нем, а ствол одного дерева. Или ветка. А на далеких дистанциях и вовсе ничего: камень неразличим, гора необозрима… Во времени мы слепее кротов, понимаешь?
— Понимаю… — Люся приподнялась на локте, посмотрела на Корнева, вздохнула. — Я так понимаю, что нам пора вставать. Петушок пропел давно… — Она вдруг приникла к нему, обвила теплыми руками, целовала грудь, шею, лицо, глаза. — Послушай, почему мне так жаль тебя? Вот ты сильный, умный, а жалко до слез!
И верно, в голосе ее чувствовались слезы.
— Баба, вот и жалко, — отстранился Александр Иванович. — Так вы, женщины, устроены: чтоб вы жалели и чтоб вас тоже. Подъем!
Опустившись на крышу и выйдя из кабины, они сдержанно (поскольку на людях) распрощались. Корнев направился в профилакторий, Люся в координатор — и больше между ними ничего не было. Людмила Сергеевна была не шибко везучим в любви человеком, Александр же Иванович, пожалуй, напротив; но оба понимали, что с ними случилось самое сильное любовное переживание в их жизни: любовь, слившаяся с познанием мира. Повторить такое, уединяясь где-то для жалкого счастья физического обладания, невозможно; а подниматься снова в MB ради этого было бы и вовсе пошло. Не такие они люди.
Только встречаясь на совещаниях или по делам, они иногда обменивались короткими взглядами — и чувствовали вдруг такую близость, что на секунды исчезало вокруг все.
Хроника Шара
1) Б. Б. Мендельзон сделал открытие. Поднялся с папкой в лабораторию MB, начал спрашивать:
— Кабина в импульсном режиме сближения с планетами вибрирует?
— Уже нет, — ответил Буров. — Отрегулировали полями.
— А почему это было, поняли?
— Тяготение планет, чего ж не понять.
— На пальцах, — или считали? — Бор Борыч попыхивал сигарой и с высоты своей эрудиции и нового знания глядел на сотрудников лаборатории (присутствовали еще Толюня, Любарский и Панкратов), как на насекомых.
— А что считать, и так ясно!
— Считать всегда полезно… — Мендельзон раскрыл папку, разложил на столе рисунки и листки с расчетами. — Сами по себе планеты так кабину не могли тревожить. А вибрации и потряхивания, любезные, были оттого, что ваши пространственные линзы концентрируют гравитационные поля наравне с оптическими! — И он с удовольствием посмотрел на раскисшие лица собеседников.
Действительно, могли бы и догадаться: что пространственные линзы — не стекла, не зеркала, просто области сильно деформированного полями пространства — не могут обращаться с силовыми линиями поля тяготения иначе, чем с идущими от планет световыми лучами. Но естественно и то, что первым смекнул это давно изучавший гравитационные искажения Мендельзон, а не «эмвэшники», для которых данный факт был лишь помехой в основных исследованиях.
Далее у Бориса Борисовича получалось, что можно подобрать такие поля и импульсные режимы, что зона гравитационного равновесия: ниже ее тянет Земля, а выше исследуемая планета — окажется очень близко от кабины ГиМ. «Из рогатки можно в MB запулить!»
Это было приближение к тому, о чем мечталось в перекурах, в саунном трепе; фантастика подсказала возможность своей реализации. Необязательно, конечно, забрасывать на планеты MB Толюню и Любарского, а потом зачищать контакт — но зонды-то можно! Тем более что планетные зонды имелись, их испытывали на надежность в хозяйстве полковника Волкова; заполучить их в обмен на дополнительные комнаты наверху не представило труда.
И как дружно, охотно, рьяно включились в это дело сотрудники лаборатории MB! Здесь было над чем поломать головы: как запускать? — не рогатками, конечно, даже и не теми, что применяют для планеров; лучше электромагнитную катапульту соорудить над куполом — «электричество может все». Как программировать зонды: что им в атмосфере планеты «щупать», что на тверди, в жидкости? Как кодировать радиосигналы, как принимать их, если будут — а будут! — сдвиги темпа времени? Как тянуть импульс сближения с планетой?… Как программировать датчики и анализаторы?… Как?… Как?…
И соорудили вчерне катапульту, запустили через спирали ее на марсоподобную планету пробный зондик с парашютиком, с простейшей установкой искрового анализа и средневолновым радиопередатчиком. И приняли от него морзянку радиосигналов (сместившихся в УКВ), по коей поняли, что упал зонд довольно мягко на почву кремнисто-глинистую, но без воды… Сам факт, что от них, с Земли, ушел в Меняющуюся Вселенную весомый предмет и там вместе с планетой сгинул, но перед тем известил, что и в MB справедлива таблица Менделеева, произвел сильное действие на умы. Идеи, замыслы, проекты у «эмвэшников» понеслись вскачь:
— измерять химический и электронно-ионный состав атмосфер планет, их плотности, влажности, температуры, движение ветров;
— изучить магнитные поля, радиационные, электрические… все, какие обнаружатся;
— обнаружить радиоактивность пород, сейсмические колебания на разных стадиях эволюции планет;
— поискать азотосоединения, бактерии, споры, микрофлору…
…и все требовало новых ухищрений, новых зондов, новых инженерных решений, методик, расчетов, программ. А результаты, буде их получат, тоже потребуют интерпретаций, обсуждений, графических и табличных иллюстраций, теоретических обобщений, дискуссий, возражений, а затем проверочных зондов и замеров, новых обработок результатов, уточнения или ниспровержения теорий. Словом, впереди намечалось нечто необъятное и на всю жизнь. (Миша Панкратов в далеких закидонах мысли все-таки задумчиво посматривал на Васюка и Любарского: как их в случае чего возвращать-то? Реле, конечно, всюду поставим бесконтактные, электронные…)
В считанные дни (впрочем, равные месяцам) это увлечение настолько овладело умами и настроениями, что вытеснило из памяти сотрудников лаборатории первичную, охватывающую несчитанные миллиарды лет, все масштабы, образы, эпохи и эры Реальность вихревого волнения, от которой робела душа и которая в силу наглядности не допускала двух толкований. Забыли, что исследуют так — копируя обычные космические изыскания — микроскопическую часть Единого.
Первым опомнился Васюк-Басистов.
— Послуш-те, — сказал он задумчиво-удивленно, — послуш-те… а ведь мы, похоже, подменили проблему «понять» проблемой «сделать». Ну, намеряем зондами тысячи чисел давлений, температур, концентраций, напряженностей, влажностей, активностей… и что из этого?
На него сначала окрысились: как — что? как — подменили?! Более других неистовствовал, выдвигал контрдоводы увлекшийся новым направлением Любарский. Анатолий Андреевич посмотрел на него удивленно и с сожалением:
— Ну… от вас, Бармалеич, я не ждал. Такие широкие взгляды. Неужели непонятно, что это и есть тот случай, когда посредством грамматики исследуют фразу «убейте брата моего»?
Присутствовавшие при споре не слышали тот монолог астрофизика и не поняли что к чему. Но зато все смогли наблюдать, как умеет краснеть их славный зав Варфоломей Дормидонтович: от шеи и по самую лысину — ровненько. Буров даже сказал: «Ого!»
И к зондированию охладели. От него осталось знание, что вещества, квантовая пена Любарского, в мирах MB такие же; да еще более точное, ювелирное владение системой ГиМ. Теперь они могли приближать к себе планеты до «спутниковых» дистанций — до таких, на которых участки земной поверхности фотографируют со спутников и околоземных космических кораблей.
2) Под это дело в лаборатории MB возникла проблема дешифровки того, что можно увидеть при подобном сближении с землеподобными планетами Меняющейся Вселенной. Натаскивали себя с помощью атласов фотографий, сделанных со спутников серии «Космос», орбитальных станций «Салют», пилотируемых кораблей «Союз». Заметнее всего отличались от суши моря-океаны, крупные водоемы — темные ровные пятна. Выразительно выделялись горные кряжи и массивы; даже рельефно ветвистые очертания ледников на их спинах невозможно было спутать с облачными грядами. Легко узнавались серо-желтые пятна пустынь, сизо-зеленые лесов; ветвистыми прожилками, как в древесном листке, выделялись на равнинах долины рек — а на самых отчетливых снимках и крупные реки виднелись темными тонкими линиями; местами они разделялись на рукава, затем сходились.
Но вот самое-то самое, ради чего и вникали: объекты и особые признаки цивилизации, разумной деятельности — почти все оказывались за пределом различения. То ли они есть, то ли их нет. Это было даже обидно. Ну, хорошо: Камчатка, Средне-Сибирское плоскогорье, район Байкала — относительно дикие места, претензий нет. Но вот юго-западная часть Крыма, участок сто на сто километров этого обжитого полуострова на снимке с масштабом 5 км/см — тот именно участок, где и стольный град Симферополь, и героический Севастополь, и Евпатория, и Ялта, и Алушта, весь берег в санаториях, домах отдыха, портах, виллах с военизированной охраной, миллионы отдыхающих и миллионы жиреющих на них местных жителей… и ничего! Севастопольская бухта есть — Севастополя нет. Крымские горы вдоль ЮБК есть, а ни Ялты по одну сторону, ни Симферополя по другую не видать. Облака же над Ай-Петри и по обе стороны от него, напротив, хорошо заметны.
Только в степной части Крыма цивилизация обнаружила себя километровыми прямоугольниками сельскохозяйственных угодий — подобные таким же на снимках Кулундинской степи и Киевской области (где сам Киев, мать городов русских незаметен).
Логически (и даже математически) все было понятно: предметы городской и промышленной цивилизации, в которых мы обитаем, работаем, среди которых мечемся с портфелями и хозяйственными сумками, имеют размеры в десятки, в крайних случаях немногие сотни метров; да и сделаны они из материалов, коих полно в природе. Но в плане психическом это выглядело издевательством.
— Послушайте, как же так? — волновался Витя Буров, — Вот я инопланетянин, я прилетел. Ищу место, где бы сесть и вступить в контакт. Я же в Кулундинскую степь сяду! На поле кукурузы, которую посеяли, чтобы отрапортовать, а потом забыли убрать…
— А если там еще не победил совхозно-колхозный строй? — поддавал Миша Панкратов.
— Где — там? — поворачивался к нему Буров. — Где это, по-твоему, мог не победить колхозный строй?!
— На планете, откуда ты прилетел, — Панкратов указывал вверх, в MB. — Или проще: у тех разумных существ Эвклидова геометрия не в чести, поля они разграничивают по естественным извивам рельефа — как у нас границы государств. Как тогда опознать их цивилизацию?
— Черт знает… — Варфоломей Дормидонтович задумчиво тер лысину ладонью. — Достигли такого могущества, что сто раз можем уничтожить самих себя и все живое. Грозим всей планете экологическим кризисом, потопом от таяния Антарктиды… А с минимальной космической высоты, с двухсот километров — и поглядеть не на что. Существует ли наша цивилизация? Существуем ли мы?!
— Существовать-то она существует, — Толюня смотрел куда-то вдаль и вбок, — просто — не выделяется.
…Они были разные люди: с разными характерами и жизненными обстоятельствами, знаниями, опытом, убеждениями; и дела они исполняли различные, взаимно дополняющие одно другое. Но при всем том чем далее, тем более работники Шара — если и не все, то по крайней мере ведущие — становились именно они. Люди в крайних обстоятельствах, в которых, как известно, то, что отличает одного от другого и разделяет, отступает на задний план по сравнению с общим, объединяющим всех. Двойственность НПВ и системы ГиМ, где только километры пронизанной полями тьмы отделяют от мечущихся в непокое материи-действия вселенных, где легкие повороты ручек и касания клавишей на пульте равны путешествиям через мегапарсеки и миллиарды лет, интервалы вечности… и не пустые мегапарсеки и интервалы, а содержащие все акты мировой драмы: возникновение, жизнь и распад миров, — двойственность эта равняла и смешивала то, что равнять и смешивать нельзя: обычных людей — и вселенные, рассчитанный на тысячелетия путь познания с одним актом наблюдения. Да, они наловчились мять неоднородное пространство-время, как пластилин, как глину. Но и Меняющаяся Вселенная силой своих впечатлений давила на их психику и интеллект, деформировала, испытывала, как ответственные узлы и детали ракет: на изгиб и кручение, на растяжение и сжатие, на удары, вибрации, едкие среды, скачки температур, на усталость… главое, на усталость.
Они возвращались из трехчасового путешествия к ядру с остекленевшими глазами, осунувшиеся, психически напряженные — и отходили с трудом. У одних повышалась раздражительность; другие, наоборот, впадали в отрешенность, в транс. Впечатления от видеопленок, заснятых в автоматическом поиске и прокручиваемых потом в просмотровом зале, были не столь сокрушительны (спасибо вам, кино и телевидение!), но и после них требовалось время и покой, чтобы прийти в себя.
И зыбок был мир, когда возвращались в город, домой. С сомнением глядели они на ровную степь за рекой, на застывшие на краю ее горы: не застыли горы-волны, катимые штормовым ветром времени, да и гладь степи может возмутиться в любой момент.
И неправдоподобно выглядело ночное небо над Катаганью — скупое звездами, к тому же в большинстве тусклыми, в рисунках созвездий, не сверкающее радиозвездами, новыми и сверхновыми.
А поверни рукоятку — и все оживет, заходит ходуном, заблистает, проявятся держащие наш мир мощные силы. А потом рукоятку обратно — и все застынет в новой обычной реальности.
Обычная реальность была теперь для них не только одной из многих — но и неглавной. Она не могла казаться им главной.
У Валерьяна Вениаминовича, бывалого человека, в те редкие минуты, когда удавалось смотреть на все отстраненно, их положение в этой стадии исследования MB ассоциировалось с июнем 41 года, с началом войны, которое для многих сразу и начисто отсекло проблемы обычной жизни, попятило неповторимые индивидуальности, объединило в одной цели: воевать и победить.
Только здесь было серьезней, чем на войне. Там люди противостоят людям — они столкнулись со сверхчеловеческим, беспощадным к иллюзиям Знанием. На войне ясно, как добиться успеха: числом, уменьем, техникой, умом, отвагой, выносливостью, трудами, наконец; здесь же неясно было, в чем окончательный успех их исследований, не к поражению ли ведет каждый новый результат, вывод и факт? На войне известно, что может потерять сражающийся: кровь, здоровье, жизнь, — здесь не было известно что, но уже ясно становилось, что гораздо больше.
Укрепи свой дух, читатель! Ты будешь сражаться вместе с ними.