— Ну?
— Как эдельвейс.
Бела дернула плечом.
— Нет, не понимаешь, нежная такая, гладкая.
Она дернула плечом снова, улыбнулась.
— Когда я был в Беланских Татрах на Глупом, я там нашел такой нежный эдельвейс, чистый бархат, велюр.
Брат Белы, Мило Блажей, нетерпеливо ждал дома у окна и смотрел в квартиру первого этажа на другой стороне узкой Смарагдовой улицы, где старая женщина, открыв окна, взбивала перины и раскладывала их на столе, по стульям и креслам. В руке Мило держал закопченное стекло и не мог понять, что есть люди, которых совершенно не интересует это почти полное солнечное затмение. Может, некому было рассказать ей, что сейчас произойдет, а может, она и знает, да не обращает внимания — мало ли что на свете бывает, ей какое дело! Мило пристально смотрел, как старуха сует подушки в окно. Вот бы Бела была вроде нее! — подумал он. Плюнула на затмение и вернулась с крыши домой!.. Он боялся, что лунная тень уйдет и все кончится. Беспомощно посмотрел на черное стекло в руке.
— Как погода?
— Хорошая, мама!
— И солнце светит?
— Пока да, но свет уже слабеет.
— Слабеет, в самом деле?
— Да, слабеет.
— Мило, а как там, на улице? Расскажи мне! Я когда-то слыхала, что, когда вот такое затмение, свет становится серым, потом желтым, затем фиолетовым, а по земле, по стенам, бродят какие-то тени.
Мило взглянул в окна на другой стороне Смарагдовой улицы и повернулся к матери.
Она сидела у столика, выпрямившись, как будто вот-вот хотела подняться, уйти и взяться за работу.
— Нет, мама, — сказал он. — Ничего такого я не вижу.
Он опять повернулся к окну, посмотрел на разложенные перины.
— Ничего, мама, только везде как-то серо. — Улыбнулся при виде белой простыни, на которой темнело продолговатое коричневое пятно. Там тоже, наверно, был фантастический протуберанец!
— Но затмение еще не дошло до кульминации, правда?
— Да что ты, мама! Конечно, нет. Куда там! Сейчас половина девятого, а кульминация наступит только без десяти девять… — Он взглянул на мать.
Она сидела у столика, все так же выпрямившись, и тихо постукивала своими белыми пальцами.
Лицо ее показалось ему грустным, губы горько сжаты.
— Да, мама, да, — сказал он весело, — в самом деле, все уже именно так, как ты говорила. Вон по стене бродят какие-то тени, желтые и фиолетовые пятна.
— Правда?
— Ну конечно, мама! — соврал Мило и сам испугался своей новой, странной лжи, ведь смотрел-то он на белые подушки на другой стороне Смарагдовой улицы. — Это потрясно!
— Я очень рада!
— Чему, мама?
— Что ты это видишь!
В блажейовской гостиной темнело. В ней стояли серые сумерки, как в темный декабрьский день, насыщенный туманом и влагой, готовой излиться на землю мелкими каплями дождя.
— Так тени уже появились?
— Да.
— Как здорово! Будто я их вижу!
— У солнца, наверно, уже появилась хромосфера и, наверно, уже есть протуберанцы, — сказал Мило по-научному, чтобы еще больше обрадовать мать. — От солнца высоко вздымаются столбы пламени, вздымаются со страшной скоростью, мама, до семисот километров в секунду, и на страшную высоту или глубину, до миллиона семисот тысяч километров… Мама, а чего Бела не возвращается? Что, только ей нужно смотреть на затмение, а мне нет? Отсюда ничего не видно, вижу только одни подушки в окне напротив да какую-то старую бабу, и простыню, а на ней, мама, коричневое пятно… У кого-то получился изрядный, просто фантастический протуберанец… И — и огоньки на стене… Стало очень темно… Мамочка, прошу тебя!
— Что?
Мило поколебался.
— Мило! Что ты сказал? Что ты там бормочешь?
— Мамочка, извини! — робко попросил Мило. — Я разозлился на Белу. Знаешь, что? Я дам тебе шарф, пальто, сам оденусь — и пойдем на крышу, туда, наверх! Пойдем, пусть Беле будет стыдно, что она не вернулась, как обещала!
— Я, Мило? На крышу?
— Ну да!
— Каким же образом?
— Очень просто, мама! Ты только не бойся! По лестнице легко, лестница там короткая, а крыша ровная как мостовая, как пол в квартире. Я буду смотреть и рассказывать тебе, какое затмение.
Он осторожно положил закопченное стекло на стол, побежал в переднюю и принес матери шарф и пальто.
— Мама, встань!
Он сунул ей в руку шарф, помог надеть пальто, сам надел теплую куртку и повел мать из передней в коридор, запер квартиру, провел ее к лифту и нажал кнопку, чтобы вызвать кабину.
— Ишь ты, как гудит, гремит машина! — сказал Файоло, прислонившийся спиной к будке машинного отделения. — Ишь, гудит, гремит… — Он прижался к Беле.
Бела прижалась к нему.
Они вместе смотрели через очки на солнце.
А от солнца с левой стороны остался уже только длинный сияющий серпик яростного света, под ним коричневый жидкий туман, в тумане — город, серый, коричневые крыши, черные трубы, отдушины, тонкие линии телевизионных антенн, проводов, город, из которого словно бы ушла жизнь. Только дым тихонько валил из труб, голуби и те не летали над крышами. По крыше дома медленно и неслышно, осторожно ставя передние лапки, кралась кошка, похожая на тусклое темное пятно.
Двигатель смолк.
— Елки зеленые! — сказал Файоло. — Посмотри! Город тихонько отдал концы — вот тебе, дорогой Голландец, и опустилась на лицо завеса печали… — От волнения Файоло выдвинул вперед нижнюю челюсть. Летит твердый мяч, шар, летит шар, набитый всякой «мутью» — его надо отбить!.. — Ты у меня как теплая змея.
Бела отпрыгнула от Файоло, ткнув его локтем в ребро.
— Ой, что будет, Файоло?
— Что случилось?
— На крышу поднимаются мама и Мило, — шепнула она. — Слушай! Господи!
Правый глаз Файоло был черным от сажи.
Высокая фигура Белы стала еще выше. С перемазанным сажей левым глазом она тоже выглядела комично.
А их лица выражали смутное беспокойство.
В приоткрытой нижней челюсти Файоло забелели зубы. Если бы мама Белы хоть не была слепой.
По сухому песку крыши зашуршали шаги. Недалеко от машинного отделения Мило Блажей, держась за кривые боковины лестницы, следил за матерью и радовался, что она поднимается по лестнице. Он ее жалел, он ей сочувствовал, глядя, как осторожно она движется, как боязливо хватается за железные ступеньки, за ржавые боковины. Если бы она видела, подумал он, наверняка никогда не пошла бы сюда на крышу, будь даже затмение полным.
— Только ты не бойся, мама! — сказал он ей и, когда она поднялась выше, начал объяснять, что делать дальше.
— Вот так, мамочка, здесь еще можешь держаться, это такие кривые боковушки лестницы, эту руку сюда, эту сюда, вот так, так! — И когда она уже достигла последней ступеньки, сказал: — Дай руку, мама! — И изо всех сил потянул ее наверх.
— Боже, Мило! А что теперь?
Файоло и Бела, укрытые за будкой машинного отделения, слушали в ужасе.
— Сейчас, мама, — сказал Мило, — сейчас я поведу тебя. Ты только иди очень осторожно, здесь, на крыше, сплошные провода и мачты, сплошные антенны!
— Сколько же их?
— Подожди, сосчитаю!
Пани Блажейова, в пальто с поднятым воротом, вертела головой, вдыхала ветерок, грудь ее подымалась.
— Восемнадцать мачт, восемнадцать антенн!
— Значит, восемнадцать телевизоров?
— Само собой!
— Люди хотят видеть мир?
— Да, мама.
— И много они увидят?
— Ну, я не знаю… Если не заснут у телевизора, то кое-что увидят.
Пани Блажейова засмеялась.
— Мило, Мило! Ну кто, подумай, кто может заснуть у телевизора? Люди могут увидеть передачи из самых далеких мест — только, конечно, если они регулярно смотрят, правда?
— Конечно, мама, — сказал Мило, — и не улучшают программу, как наш отец.
— Ах, Мило!
— Знаю, мама, но… можно ведь иной раз и посмеяться! Знаешь, я думаю, нам хорошо бы заиметь еще один телевизор… — Мило взял мать за руку и отвел ее от лестницы. — Осторожно, мама, вот здесь перешагни! Так! Здесь обойди, иди сюда, вот так, направо! Зайдем чуть-чуть подальше, вот там ты прислонишься к стенке машинного отделения. В будке двигатель, который поднимает лифт, машина, лебедка, на нее наматывается трос…
Он вел ее, а сам рассказывал, стараясь не смотреть на узкий серпик солнца, сияющий как добела раскаленная проволочка. Они остановились у моторной будки. Файоло и Белу, спрятавшихся за углом, отсюда видно не было.
— Подожди немножко, мама, прислонись! Здесь такие железные двери. — Он приложил к глазам закопченное стекло и посмотрел на солнце. — Мамочка! — воскликнул он. — От солнца уже остался кусочек раскаленной проволоки, согнутой дугой, а где раньше было солнце, там ужасная тьма, эта раскаленная проволочка висит вот так, слева.
Пани Блажейова смотрела незрячим взглядом и улыбалась; ей все представлялось солнце, задернутое жалюзи. Потом в ее воображении на далеком и высоком небе возник кусок добела раскаленной проволоки, под ней темный круг и в этом круге — ужасная глубина, потом это ощущение исчезло, и плоская крыша дома как бы поднялась вместе с ней высоко над городом.
— Мило, — позвала она своего мальчика и ухватилась за него, — что, небо ясное?
— Да, мама.
— Нет, наверное, пасмурно, солнце не греет.
— Оно и не может, мама, его же нет…
— Да, верно. А небо голубое?
— Нет, мама, — сказал быстро Мило. — Вон там, — он показал на восток, — там оно фиолетовое, а там красное, а вон там темно-синее.
Пани Блажейова представила темно-синее небо, на небе как будто занимался невероятно далекий, неземной рассвет, темно-голубой, холодный, без чувства, без тепла. Ей представились и звезды, сияющие, как в морозное, еще далекое до рассвета утро.
— Звезды тоже видно, а?
— Да, мама, — ответил Мило, не двигаясь. Он через черное стекло смотрел на раскаленный солнечный серп.
— Какие, Мило?
— Вон там Венера, а там, наверное, Марс. Я не знаю точно, мама, но мне так кажется. — Он опять смутился от своего вранья. В глазах у него даже заблестели слезинки. — Я ведь не очень-то в этом разбираюсь, жалко, что отец ушел.