За углом машинного отделения Файоло и Бела переживали еще большее смущение. Бела видела это хорошо по лицу Файоло, Файоло еще лучше по лицу Белы.
— Господи! — сказал шепотом Файоло.
Бела прикусила губы, на лбу у нее выступили мелкие капельки пота.
Пани Стана Блажейова резко выпрямилась, подняла правую руку и показала на правую сторону неба.
— Вон там, Мило, Марс, вон там?
— Ну конечно, мама.
— Он синий?
— Нет, мамочка, Марс же красный.
— Ах да… А вон там, что там сияет синим огнем?
— Это Венера, мамочка.
Из своего укрытия наконец вышла Бела с малюсенькими слезинками на глазах, за ней длинный Файоло, неловко согнувшись в шее, пояснице и коленях. Неуверенность исчезла с его лица. Беле казалось, что она исчезла, как тень с солнца. Нижняя челюсть приоткрылась, на ней застыла улыбка, будто привязанная к нижним зубам.
Пани Стана Блажейова, мать Белы, не заметила их, не могла заметить, а Мило, брат Белы, как раз обернулся. Он хотел сказать матери что-то, чтобы отвлечь ее внимание от неба. Небо нудное, серое, думал он, а мама видит на нем Венеру…
— Мама!
— Ты что, Мило?
— Повернись-ка вот так! На север, вернее, на северо-запад!
Она повернулась.
— Там, над Славином, Памятник советскому солдату. Он сияет, затмение уже идет на убыль, солнце прибывает, и Солдат…
— Солдат сияет?
— Да, мамочка.
— Красиво?
— Красивее, чем Венера с Марсом.
— Как это?
— Так… Ну, он светится, как золотой.
Все четверо подождали еще немного, будто хотели убедиться, что солнце действительно прибывает, что свет возвращается, его не сожрал ни дракон, ни крокодил, ни какое-нибудь другое древнее чудовище. Бела сделала Мило знак, чтобы он помалкивал насчет Файоло — и, когда Мило и Бела тихонечко повели мать к железной лестнице, ведущей на лестничную площадку, Файоло стоял наготове, чтобы в случае чего поддержать мать Белы. Этого не понадобилось, Мило и Бела подвели мать к лестнице, повернули, приложили ее руки к ржавым трубам боковин, чтобы она могла держаться, и все потихоньку спустились вниз. Добрались до площадки перед лифтом, откуда пани Стана Блажейова и ее дети, Бела и Мило, попали в свою квартиру на втором этаже, а Файоло — в глубоком раздумье — на свой первый этаж.
Круглая тень не смогла двигаться в ногу с солнцем, солнце выскользнуло из тьмы и без десяти два засияло в полную силу, как и предсказывали последние известия, газеты и Ян Блажей, отец Белы.
Прошло две недели, солнце почти все дни светило вовсю.
Люди забыли про затмение.
Но Файоло не забыл. Еще бы, ведь затмение-то было не только на небе, но и на крыше! Эта пани Блажейова… Когда переживешь такое, будто начинаешь лучше видеть, будто прозреваешь… Точно! Файоло брел, сам не зная куда, и через некоторое время попал на холм Камзик. В корпусе 4 «Б» живет много народу, это настоящая душегубка, как сказал тот новый жилец, который недавно переселился сюда, Гулдан… Ходит с сыном в какие-то походы, далеко ходят, поездом, пешком, автобусом, удивительно, как его Мариан выдерживает такое… Так вот, мы живем в настоящей душегубке… Народу полно, стариков, молодых, ребятни… Каждый рад оттуда смотаться — даже мать Белы, и та сбежала, бедняжка, на крышу — и увидела синее сияние, Венеру… Файоло был недоволен собой. Какой смысл бежать в котельную к Тадланеку, к Мико, к Мацине, какой смысл бежать оттуда к друзьям и подругам, какой смысл в том, что он ходит по улицам, на Колибу, на Камзик, к Дунаю, что он тупо стоит на краю тротуара, прессует ногой бордюрный камень и смотрит на машины и на людей?.. На машины хоть интересно. Новые формы, новые марки, невиданные краски — этого она, пани Блажейова, мать Белы, не видит и, говорят, никогда больше не увидит. Но она видела Венеру средь бела дня, она сияла ей синим светом, может быть, она увидит и межпланетную станцию… Невероятно! Бела — клевая девочка, она как эдельвейс на Глупом в Беланских Татрах… Только вот молодая, вешается на шею. Еще не понимает, что к чему… Это Петё сказал, вспомнил он приятеля из корпуса 4 «Б». На Камзике Файоло проследовал мимо не слишком представительного предприятия общественного питания (тогда это было так), посмотрел на крутой склон для лыжников, на остатки лыжного трамплина и линии освещения. Говорят, здесь катались на лыжах даже вечером… Минуту, с сожалением, как на перевод добра, он смотрел на поваленный деревянный столб, на сорванные провода, на ржавые прожектора. Пошел дальше, с неприязнью глядя на людей. Тоже перевод добра. Какой идиотизм эти подснежники… Смотрел на людей, которые копались, рылись руками и палками в сухой листве, и прислушивался, как полный мужчина, строящий из себя знатока подснежникового ареала и его долголетнего посетителя, объясняет что-то таким же, как и он, охотникам за подснежниками.
В одной руке у толстяка был длинный нож, в другой палка, на большом животе белая корзина из пластмассы, сам в шляпе, куртке, в широких гольфах и кожаных ботинках на толстой рифленой резиновой подошве — этот тип и в самом деле представлял (как показалось Файоло) цвет братиславского туризма.
— Зимой было мало снегу, а если точнее, то можно сказать, что его вовсе не было, — вещал он, — поэтому листва такая взъерошенная. Она не слежалась под снегом, и подснежников не видно. Но они есть, вот, смотрите! — сказал он и показал на свою полную корзину.
— На самом деле есть? — переспросил у него Файоло.
— Конечно, смотрите! Не видите?
— Вижу, елки зеленые!
— То-то!
Он улыбнулся, как кот, которому удалось поймать где-то на крыше воробья, подумал Файоло. Ведь это кретинизм — вот так грабить природу. Файоло посмотрел на дубы и грабы и как будто между прочим спросил улыбающегося охотника за подснежниками:
— Вы что, открываете цветочный магазин? Стоит ли так напрягаться? Вам это вредно. Да и зачем, для этого существуют предприятия бытового обслуживания!
И пошел, не оглядываясь, дальше, так что не услышал, как возмутились охотники за подснежниками:
— Подумайте только!
— Как-кая грубость!
— Н-н-ну и молодежь!
— Хорошо вас учат, х-хорошо!
— Действительно!
Еще дня через два смущенный Файоло пришел в блажейовскую квартиру на втором этаже с красивым гиацинтом в руках. Он положил его на стол перед задумавшейся о чем-то пани Блажейовой и сказал:
— Завтра Международный женский день — и вот мой вклад!
И пока к нему не подбежали Бела и Мило, так и стоял, словно переломившись на три части и улыбаясь одной нижней губой и белыми зубами.
— Дома ты тоже сделал такой вклад?
— Конечно, — ответил Файоло Беле и пожал худыми плечами. — Ничего не поделаешь!
А теперь пусть Тадланек доносит, подумал он про истопника, что это Бела заманила его, Файоло, в подвал.
Перевод Н. Замошкиной.
ВЕСЕННИЕ ОТТЕНКИ
В воскресенье в первой половине дня они должны были прийти играть в карты, обещали в десять, но хозяин, пан доктор, пан инженер Мацина, ждал напрасно. Одиннадцатый час… Он устроился на балконе, предусмотрительно обутый в теплые домашние туфли, еще лучше одетый в толстый теплый халат, и немного вздремнул. Да, уж довольно давно одолевает его этот недуг, подумалось ему, когда он проснулся. Ни с того ни с сего задремывает, в голове какой-то туман — и так случается обычно, когда он один или если не занимает его, что говорят и делают вокруг него другие. Один раз припишешь это возрасту, другой раз тоске зеленой, весенней усталости, а то и сахарной болезни. У него подозрение, что причина всего — эта страшная болезнь, хотя врачи и заверяли, что в его случае о диабете не может быть и речи. Сомнолентные[12] состояния неприятны, сказал он себе, человек, впадая в них, многое теряет, забывает, многое утрачивает — нет-нет, а такие вот состояния, такая сомноленция, настигают человека, в остальном весьма деятельного, когда он, как говорится, еще вполне в здравом уме. Ночь — это ночь, а день — это день, чувства у человека бывают и черные и светлые, но и при самых светлых может случиться, что ты забудешься и кончишь как тот прекрасный петух. При этой мысли он снова задремал и через минуту проснулся.
Пришел сосед, Павловский, тоже доктор и инженер, но не такой, как Мацина.
Теперь их было двое, оставалось дождаться третьего и четвертого.
В ветерке, веющем над галереей корпуса 4 «Б», чувствовалась весна.
В вербное воскресенье даже кол в заборе и тот радуется и расцветает; может, и мусор, который выгребли из парков и садов, радуется, что сгорит и улетит с чистым ветерком под самое синее небо. Радуется и луна-парк, что его красят пестрыми красками и оклеивают свежими картинками, радуется и темно-серый асфальт, что дети, которым негде играть, начертят на нем классы и потом, расшалившись, разрисуют его белыми линиями спиралей, пчелок, бабочек и всяких человечков. Да! Хорошо дереву, когда оно распустит почки и расцветет, хорошо земле, когда через нее проклевываются на поверхность листики и цветы, хорошо и телевизионной антенне, когда ею покачивает весенний ветер, да что говорить, кол в заборе и тот радуется, только я — нет, подумал пан Мацина, по имени Ян, по должности бывший заведующий бухгалтерией в бывшей «Карпатоданубии», по профессии инженер-экономист, доктор права… А ныне всего лишь строитель и дедушка, как величают его обе внучки, пока еще маленькие, но уже вполне женского роду, отметил он про себя. Стоит ему выбраться с ними в город на прогулку, тут же пристают наперебой: купи то, купи это, вон ту игрушку, колечко и — ой! — вон те часики… Почему, собственно, Ирен так долго задерживается в Кошицах? Без нее довольно-таки скучно. Взбредет женщине в голову и — поминай как звали! Словно сквозь землю провалилась!
— Милостивая пани уже вернулась?
— Пока нет, — ответил Мацина и испугался, не сказал ли он вслух о своей незаконной жене, что такой, мол, женщине вдруг взбредет в голову и — поминай как звали. Впрочем, это он так подумал, а сказал: — Еще нет…