— Почему ты ударил Ольгу? Не делай этого! Не смей! С детьми так не обращаются, особенно, если виноват ты сам. Почему ты взял у нее деньги? Я тоже могла бы сделать это, может, мне они были нужнее, чем тебе!
Глаза у нее сверкнули. Она вытащила билеты и положила их на стол.
Подгайский отпил чаю и ответил:
— Почему, почему? Да потому, что она хамит, и потому, что я три раза подряд съел завтрак получше, чем обычно. Чабьянскую колбасу. Утром ничего, в обед ничего, вечером ничего — извини, пожалуйста, я работаю иной раз четырнадцать часов в сутки, а уже давно не чувствовал, что наелся. Какой смысл работать в смраде, среди опасных испарений, стараться заработать эти жалкие кроны, когда у меня нет даже ощущения сытости?
— Но штявницкая тетя действительно не для того, чтобы помочь тебе утолить свой голод.
— Я попрошу!
— Не для того! И все совсем не так плохо, как ты говоришь. Вот я купила билеты в кино, пошли, только поешь! Я купила — а ведь действительно ты мог подумать и о своем здоровье, не курить и не пить столько, в месяц ведь получается бочонок пива…
— …и не есть столько, не так ли? — Подгайский ядовито засмеялся и швырнул хлеб на стол. — Я не должен курить, я не должен пить, я не должен есть — что же мне тогда, собственно, делать? Сидеть у станка и набирать, кто что купит? Один покупает бетономешалку, другой — надгробный мраморный памятник, третий — хорошо сохранившийся коттедж, четвертый — деревянную дачку, пятый — виллу, люди покупают строительные участки, мотоциклы, автомобили, кооперативные квартиры, коттеджи, виллы, катера, корабли, скоро будут покупать озера, реки — а я не должен курить, даже пива не могу выпить или поесть досыта? Что же я тогда могу?
— А я что могу? — Жена, прищурив глаза, смотрела на Подгайского. Одной рукой (она держала в ней билеты в кино) подпирала себе голову, а другую — длинные белые пальцы — положила на стол.
Подгайский заметил худую руку жены, особенно пальцы, с проступающими сквозь тонкую кожу костями и рассердился.
— Чего — ты, — выкрикнул он. — Чего ты хочешь? Все, что надо, у тебя есть!
— Я?
Подгайский сердито взглянул на жену.
— Говоришь, у меня все есть? — спросила она надрывно. — Далеко не все! Наволочки на постелях — сплошная дыра, полотенца тоже, тебе нужно бы купить костюм, у мальчиков нет ничего на лето — а ты не можешь отказаться от такого излишества, как ежедневные посиделки с приятелями за пивом! Ты спрашиваешь, почему я не ужинаю. Из-за тебя! Чтобы оставить тебе! И из-за этого вот! — Она бросила на стол два голубых билета в кино.
Подгайский оттолкнул от себя чай. Чашка опрокинулась, чай вылился, затек на билеты, и ложка зазвенела на твердом кухонном полу. Подгайский поднялся из-за стола, оделся и ушел в город.
В парадном корпуса 4 «Б» хлопнула дверь.
Жена Подгайского долго сидела на кухне за столом. Смотрела на опрокинутую чашку, на разлитый чай, на хлеб со следами зубов мужа, и, когда подумала, что посылала Ольгу за билетами в кино, чтобы развеять плохое настроение мужа, ей стало грустно, и она поднялась, решила подавить в себе печаль. Она распрямила помятые билеты, вытерла их и ушла в гостиную. Там остановилась над почтой мужа, над открытками, повестками и письмами, которые Ольга разбросала по полу, когда не нашла под свинцовым пресс-папье новых десяти крон от штявницкой тети. Она знала, что муж где-то бродит, ищет знакомых, они, возможно, ему предложат выпить, и он не вернется. А в кино все равно уже поздно! Собрала на полу почту мужа, положила ее на книжный шкафчик и придавила свинцовым пресс-папье. «Я это делаю в последний раз, — сказала она громко. — В следующий раз припомню тебе, Феро, и другие вещи!»
Так прошло несколько дней, и Подгайский (у него всегда все было в порядке) сказал себе, возвращаясь из типографии домой с зарплатой и повесткой с напоминанием из страхового общества (после рождения Ольги он застраховал ее), что лучше всего делать вид, будто ничего не случилось. Жене даст столько, сколько дает обычно, повестку приобщит к почте под пресс-папье и туда же подсунет новые десять крон, чтобы Ольга могла положить их в банк. Так и сделал. Жене дал семьсот крон, сто пятьдесят оставил себе и пошел в гостиную.
— Оленька!
— Да? — Ольга подняла голову от стола. Она готовила уроки. — Да, папа?
— Я кое-что тебе принес. Вот, возвращаю. — Подгайский вынул из бумажника совсем новенькие десять крон, радуясь, что ему удалось не смять их. — Я возвращаю те десять крон, которые однажды одолжил у тебя.
— Они мне больше не нужны, папа.
Подгайский с удивлением взглянул на свою восьмилетнюю дочь, в ее растерянные и слегка улыбающиеся глаза.
— Как же так, что…
— Ты уж оставь их себе, папочка!
— Да нет, возьми, возьми, пожалуйста!
— Нет! Не надо! Товарищ учительница уже вернула наши сберегательные книжки и сказала, что в этом году, в этом учебном году нам больше не надо копить. Только в следующем. — И улыбнулась отцу, потому что решила, что он просто ломается. Она не видела, что у отца приоткрытый рот и удивленные глаза от настоящей растерянности, потому что ее слова сильно его задели.
Подгайский чувствовал, что у него начинает пылать лицо. Как умеет такой вот ребенок надавать человеку оплеух…
— Но я верну их тебе, все равно верну, Оленька! — Его голос прозвучал немного хрипло. — Купи себе на них…
— Да нет, папа! Не надо. Сейчас не надо! В будущем учебном году.
Ольга опустила голову к тетрадке и обмакнула перо в маленькую чернильницу.
Подгайского передернуло, он отвернулся, не в силах видеть лицо Ольги, ее улыбку, он чувствовал растерянность и жалость к ней за то, что она сама тогда довела его до такого состояния, что он влепил ей оплеуху; он шагнул к книжному шкафчику, чтобы положить под свинцовое пресс-папье новые десять крон. Не положил. Застыдился и даже чуть-чуть попятился от книжного шкафчика. Под свинцовым пресс-папье лежали просроченные, смятые и уже разглаженные, залитые, но уже высохшие голубые билеты в кино. Он пошел из гостиной на кухню.
— Ирка, держи!
— Что? — Жена Подгайского замерла, когда увидела, что муж подает ей бумажку в сто крон и пять гладких, новых десятикроновых. Улыбнулась, ее мелкие зубы влажно заблестели.
— Что это?
— Деньги.
Выскочила из кухни в переднюю и крикнула: «Оленька!» Вернулась к мужу.
— Оставь себе тоже, Феро! Те десять крон тогда, знаешь, и я хотела их взять. Давайте устроим сегодня обед получше. Подождешь немного? У нас только суп из цветной капусты и хлеб — так пошлю Ольгу в магазин и сделаю тебе что-нибудь на скорую руку — яичницу, или сосиски, или…
— Да нет! Ну, нет-нет, я не хочу!
— Что мам? — Это прибежала Ольга, — Что ты хотела?
Подгайский ушел в гостиную проверить Ольгины уроки и посторожить, чтобы мальчики, Петрик и Палко, их не разукрасили.
Из спальни примчались мальчуганы с двумя ободранными мячами, проскочили через гостиную в переднюю.
Подгайский облокотился на стол и всматривался в то, что писала Ольга, буквы уже начинали приобретать легкие и красивые формы. У него не выходило из головы лицо дочери, ее маленькая ложь. Бедная девочка зашла слишком далеко… Попятилась от правды — в школе сказала, что ничего не сберегла, а дома — что деньги понадобятся в будущем учебном году… Зашла слишком далеко, но ведь это он довел ее до этого… И до чего еще доведет?
Ольга сбежала вниз по лестнице, даже не заметив, что по ней медленно поднимается Мико.
Он остановился, минуту слушал затихающий топот Ольгиных ног.
Входная дверь хлопнула, дом загудел.
Буханье двери расстроило, рассердило Мику и напомнило ему тяжелую обязанность — отнести семье Данков вещи — часы, транзистор и фотоаппарат, и, чем скорее, тем лучше… Пока дом не рухнул… Дверь испортилась, починить ее некому, она будет хлопать, покуда не рухнет дом… Пока он не рухнул, надо сходить к Данкам, но как все же сделать так, чтобы они не подумали, будто в доме нет и не было другого вора, кроме него, Мико? Вот незадача!.. И нужно ли взваливать на себя такие заботы?
Перевод Н. Замошкиной.
ЗОЛОТЫЕ ВОРОТА́
Файоло стыдился появляться в купальне белым как простокваша, а потому уже третий день загорал на крыше, слушая музыку и песни по маленькому приемничку. (Он еще не решил, как его называть — «транзик», «транзитка», а то просто и строго — «транз».) Слушал он весьма внимательно, хотя временами не мог отгородить свой слух от волн крика, поднимающегося с улицы, и от буханья двери в парадном.
Над крышей играл ветерок.
А здорово изменилась наша улица, елки-палки! — думал Файоло. Тихая была, теперь понаставили столбов, понавешали фонарей, длинный такой ряд, и светят они, словно ночи напролет кричат назойливым бело-лиловым светом. По крайней мере так жалуются наиболее чувствительные жильцы нашего дома (да и других домов тоже), ну ничего, привыкнут. Вдобавок, середину улицы загромоздили краном, бетономешалками, досками, кучами щебня и кирпича, огородили все это дощатым забором и начали строить. Дом быстро растет, его выращивают грохочущий кран, бетономешалки, визгливая циркулярная пила, еще какие-то механизмы, на новостройке целыми днями орут машины, сгоняют к дому 4 ребятню со всей улицы, а то и с соседних… Со дна улицы, облитого темно-серым асфальтом, уже латаным-перелатаным, поднимались к Файоло детские голоса, от самых тоненьких до самых низких, он слушал выкрики: «Яно!», «Йожо!», «Дана!», «Слава!», «Яна-бана-контрабана!» и тому подобное, а чаще — обращения более общего характера, вроде «осел», «дурак» и так далее, в зависимости от накала страстей в разнообразные игровые моменты. Люди постарше владеют тактикой, подумал Файоло, они не реагируют на сильные выражения, знают: ничего, кроме неприятностей, не получат. Пан Блажей, отец Белы, якобы заявил раз, что никогда не будет вмешиваться — еще на смех поднимут, а то и обругают, да почище, чем друг дружку. Пани Блажейова, мама Белы — говорят, она ослепла после туристского похода в Милоховскую долину, когда упала там со скалы, — та будто сердится, возмущается кличками, которыми обзываются дети на улице, но тоже молчит. Иногда только скажет, что нынче