получается… Вообще-то он лоб, ведь это из-за него мама ослепла, все это из-за него, и в доме много живет таких лбов, может, даже все — лбы, все из деревни, отец тоже, он из Меленян, сидят в нем хворобы, он и сам не знает какие, он заражает ими все вокруг себя, и никто не знает, что это за хворобы, потому что они еще в инкубационном периоде, может, будет так же, как в Африке — достаточно было, чтоб там появился один вол, и тысячи антилоп вымерли; в общем, отец — лоб, старый Мико тоже, а уж его внучка Клара, Кларинька — уж так себя держит, прямо говяшка на лопате, будто живет она где-то на верхушке маяка… У нее на каждый палец по десять ухажеров, может, и Файоло в нее врезался? Не потому ли и ходит он к ее деду, к старому Мико, в котельную, в карты играть? Неужто да?!..
— Файоло, — сказала Бела, голову подняла, подперла левой рукой, ее белые светящиеся волосы свесились. — Файоло!
Из транзистора лились звуки веселого сонга.
— Файоло!
— Ну, что тебе?
— Теперь уже, наверное, в каждой квартире телевизор, то есть в нашем доме?
— Ну.
— Значит, нельзя нам теперь сюда ходить. Забарахлит у кого-нибудь антенна, и тогда…
— Ну и забарахлит.
— Нас и из других домов видно.
— Ну и видно.
Над крышей пронесся грохот трех реактивных самолетов.
— Откуда это нас видно?
— Из других домов, — повторила Бела свое опасение.
Взгляд ее скользнул с белых зубов Файоло наверх, на плоские и остроконечные крыши, к трубам, флюгерам, моторным будкам, антеннам… «Грабли и вилы, сгребают небесный урожай», — выразился как-то отец насчет антенн, и Бела снова подумала о его крестьянском происхождении. «Глухое семя — скудная конопля!»
Бела погладила Файоло по костистой груди.
— На других крышах еще не так много антенн, как на нашей.
— Знаешь что, — сердито отозвался Файоло, — слушай сонги и не трепись! К чему разговоры? Идиотизм это! Нынче уже только старики разговаривают, да и то не все, вон и Мацина засыпает, когда слышит долгие речи, даже старики уже не все разговаривают — у разговоров нет будущего. Слово к слову, а ведь не всякое слово переваришь… Слушай сонги, песни, музыку…
Беле пришла на ум пани Таня Гавелкова.
— …и лекции, и передачи — вот и все!
А Беле все думалось — как ее матери порой ужасно хочется услышать голос отца, ее голос или брата Мило, но отец поздно возвращается с работы, а уходит рано, Мило укатил в Татры — у него практика на природе…
— К чему разговаривать? — спросил еще Файоло. — Жалко тратить слова на людей!
— Слушай, прекрати!
— Ты что, того?
Бела вскочила.
Смеющимся черным глазам Файоло показалось, что нет на свете ничего прекраснее ее длинных стройных рук и ног, тонкой талии, купальника, сползающего с белой груди.
Музыка взвилась пронзительно и разом упала на басы, поверх басов поднялся высокий, режущий, усиленный транзистором голос, звучащий в огромных, ярко освещенных залах далекого желанного мира больших городов, гаваней и аэропортов, в морских далях, на линиях турбовинтовых и реактивных самолетов, над земным шаром…
— Сам ты того!
— Нет, Голландец, это ты — того!
Бела порывисто нагнулась, уперлась рукой в худой, провалившийся живот Файоло, а другой худенькой рукой, длинными пальцами, ярко-красными ногтями, словно хищными щупальцами, схватила транзистор Файоло.
И на фоне солнца, голубого неба и антенн прочертилась перед глазами Файоло широкая синяя полоса.
— Ой, Файоло!
На дне светового колодца корпуса 4 «Б» разбился пластмассовый корпус, разлетелся на куски синий транзистор, со дна улицы поднялся крик играющих ребятишек: «Золоты-ы-ы-е ворота́-а-а-а!..»
Бела упала на колени, упала на худую грудь Файоло и плакала, прижавшись лицом к его лицу, ей казалось — она разбила весь мир и напрасно старается удержать его слезами — это все равно что пытаться удержать свое отражение в зеркале, рассыпающемся на куски. Тихим, лишь временами повышающимся от плача голосом она умоляюще бормотала, сама не зная что:
— Мило в Татрах… там где-то, в Котлине… практика на природе… отец поздно приходит, у нас теперь никто не бывает, только иногда пани Гавелкова — и мы не будем сюда ходить, Файоло, не надо сюда, здесь нас увидят, но ты… ты приходи к нам! Ты ведь уже был у нас… и подарок маме принес… гиацинт подарил… тебе теперь можно к нам… в мою комнатку, мама не видит, ты же знаешь… А сюда не надо, мы уже немножко загорели, мы уже не белые как простокваша, нам уже не стыдно в купальню…
Файоло высвободил из-под Белиного лица свое лицо, облитое ее слезами. Взгляд его скользнул по асфальту, которым была покрыта плоская крыша, и устремился к далекой башне крепости, ощетинившейся строительными лесами — крепость реставрировали. С трудом стащил с себя Белу, сел. Потом встал.
Бела ткнулась лицом в плед и все плакала.
Файоло смотрел на нее с высоты своего роста. Потом прислонился к моторной будке, как бы переломившись в коленях, в поясе, в шее. Долго стоял он так, слушал, как включается и выключается мотор лифта. Свистящий звук его словно тащил за собой гуденье и стук. Сильный гнев и сожаление о транзисторе постепенно опадали, зато нарастал протест. Файоло не знал, что это, только чувствовал: он должен сделать нечто такое, чего он и сам не хочет, какое-то насилие над самим собой, вскрыть какой-то нарыв, что ли. Отбросив ногой угол пледа, он сел прямо на асфальт с острыми, вкрапленными в него песчинками, прислонился спиной к выщербленной стене машинного отделения. Он не знал, что это такое, не умел еще дать название чувству протеста, понял только, что не умеет дать название ничему из того, что в нем кипит. Ужасно! — подумал он. Если б еще мать Белы была зрячая… Он всплеснул худыми руками, нижняя губа у него отвисла. На ней повисла усмешка, она была неотделима от белых торчащих зубов. Уронил голову, словно шея переломилась. Транзистор — тю-тю, подумал он, лежит разбитый в световом колодце, пластмасса легко бьется… Надо сходить к дворнику, пускай отопрет дверь в колодец… Вот чудна́я «транзитка», взглянул он на Белу, плачет, хнычет, будто сонги поет… все из-за нее… Файоло уже представил себе, как от него удирают товарищи, книги оборачиваются к нему задней обложкой, учителя в школе — спиной, витрины, стоит ему подойти к ним, задергиваются холстинами, небо — тучами. Тучи закрыли небо, холстины закрыли витрины — берегись, эй! Футбольным мячом летит на тебя «тухлятина», отбей «головкой»! Эх ты, Голландец…
Длинное худенькое тело Белы вздрагивало от тихого плача.
— Да, я приходил к вам…
Бела плотнее прижалась к грубому пледу.
— Приходил и подарок твоей маме принес, это правда, и все было классно — но больше я к вам ходить не буду, и не мечтай!
Бела отмахнулась длинной рукой.
— Я бы стал приходить — если б твоя мама могла видеть…
Плач Белы усилился, словно транзистор взрыдал.
— Одевайся, бери плед и ступай домой. Трехнутая ты! — сказал Файоло так резко и твердо, как только мог, и очень его поразило, что Бела тотчас вскочила, переодеваться при нем не стала, а убежала за будку и переоделась там. Он оглянуться не успел, как она уже выбежала оттуда в голубых брюках, белой блузке и черном свитере, нагнулась, подхватила плед и снова скрылась за углом. Файоло сел, прислонился к будке — в ней гудело и постукивало, — переломился, как мог, в шее, в коленях, в поясе, не обращая внимания на то, что острые песчинки асфальта впиваются ему в тело. Что сказать ей? — подумал он и где-то глубоко в душе ощутил сожаление оттого, что, в сущности, никогда ничего еще не говорил ей стоящего, только сонгами угощал. Сонгами разговаривал с ней, транзистор заменял ему речь. Вот идиотизм, не хватает в школу транзистор таскать, чтоб отвечал за него, когда учитель спросит… Был бы транзистор цел, мог бы за него и выпускные экзамены сдать… Елки, что за чепуховина!
— Мне в прошлом ноябре шестнадцать стукнуло! — Выбежала из-за будки Бела. — Я уже не… Я не… дурак ты! Да еще и стыдишься! Для чего я сюда ходила? Сонги слушать? Шансоны?!
Убежала.
Файоло, как был, в одних голубых трусиках, растянулся на колючих песчинках, вкрапленных в разогретый солнцем, вонючий асфальт. Вспомнил приятеля Петё — тот ходит вечерами к Дунаю с транзистором, сидит на парапете набережной, слушает далекий мир. Теперь Петё — бывший приятель, он ушел от него и от Белы, подумал Файоло, а вслух произнес:
— Бела его от меня отогнала — пойду поищу его, а как найду, выброшу его транзистор в Дунай — после этого наверняка разговоримся или подеремся, и, может, я тогда расскажу ему, что со мной случилось.
Над крышей пролетело семь голубей.
В антеннах заиграл ветерок.
— «Золоты-ы-ы-е ворота́-а-а-а! — донесся с улицы детский рев, облил Файоло. — Отвори-и-и-и-ла сирота-а-а-а-а!»
Несколько раз с треском хлопнула дверь в парадном корпуса 4 «Б».
Перевод Н. Аросевой.
ПОНТОННЫЙ ДЕНЬ
Это был не такой день, который можно бы назвать будничным или в лучшем случае днем отдыха, выходным, а по-старинному — праздничным, нет, это был «понтонный день». (Так его назвала Бела Блажейова.) За ним последовало еще несколько дней, получивших то же название — понтонных.
Налетела гроза, она была как сильнодействующее медицинское средство — отчистила ненадолго все от пыли и дыма, от дурных настроений и нервозности. Воздух похолодал, по улицам тянуло освежающим ветерком, он заставил мужское племя напялить пиджаки, а женское — кофты, тусклые краски стали яркими, крикливыми, они засверкали вовсю, они горели, можно сказать, самой своей природой: белые платья — белизной, красная кофта — не столько даже краснотой, сколько алостью, и все это венчало глубокое и высокое синее небо, испещренное облачками белее белых платьев, кисеи, ваты, снега, белее белого стекла.
Время каникул.
Из корпуса 4 «Б» выбежала Бела Блажейова (дверь за нею захлопнулась с треском), вздрогнула слегка всем телом, потому что ветерок обдул ее босые ступни, стянутые узкими белыми ремешками босоножек, завихрился вокруг ее длинных загорелых ног, приподнял белую юбку с нижней юбчонкой, скользнул с длинной шеи под легкую блузку, пробежал по тоненьким плечам — а был он холодный. Бела глянула туда, глянула сюда, окинула пренебрежительным взглядом компанию, собравшуюся на улице, — дети, дебилы, как она порой их квалифицировала. Дебилов, мальчишек и девчонок, было много: никуда не попали на каникулы, ни с родителями на Золотые Пески в Болгарию, ни на Балатон в Венгрию, ни в пионерские лагеря, и теперь играют как умеют, главным образом в крик. Только и знают орать, потому что орать в такой чудесный день, в этот летний холодок, радостно. Холодный ветерок вдруг перестал танцевать на правой щеке Белы, и она сразу почувствовала, что солнце-то вовсе не холодное, оно даже жарче обычного. Похоже на то, подумала она, как было недавно, при солнечном затмении, когда остался от солнца только узенький серпик, и серпик тот как-то странно сиял и жарил. Бела обернулась, посмотрела на солнце, запрокинув голову, как курица на ястреба. Это сравнение тоже пришло ей на ум. Это от отца, он из деревни, и все ему кажется таким, как в деревне. Дебильность какая-то. Тут Бела подумала о Файол