, нашему-то брату не так легко получить машину, а кое у кого из меленянцев уже есть машина, шагу без нее не сделают, елки-палки! Так оно и идет, жару заливают дожди, ливни, наводнения, а после ливней выходит яркое солнце, лучи его колют тебя, как шила, как иглы, елки! А хлеба после ливней, под колючим солнцем, так и взъерошатся, усики во все стороны; тронь такой сухой, взъерошенный дождем и солнцем колос — и осыплется зерно, пропадет, а с ним пропадет крошка хлеба, а если много зерен — то и целая буханка, как те, какие он покупает, когда мать попросит его сбегать в булочную. А люди здесь вроде и не торопятся, не то что погода, подумал Файоло. Он смотрел на две пары ног, торчащих из утробы комбайна. Меленяны, Белина деревня, большая она, и поля у нее большие, ровные, лишь слегка приподнятые округло — елки, вот это округлости! Огромные, куда больше, чем у Белы, вот если б у Белы были такие округлости! Поле лежит плашмя, стонет под золотой тяжестью хлебов. Люди тут… Да что ж, они такие же, как всюду, только очень, очень медлительны — Меленяны стоят ведь уже века и очень медленно отвыкают насмехаться над слабыми и бесполезными да кланяться сильным — так смиренно кланяются их золотые поля буйным ветрам, — варвары они еще, елки-палки! Файоло чувствует, знает, что к нему они отнеслись поначалу снисходительно, но это только для виду, а в глубине души уже готовят насмешки. Очень уж ты, брат, долговяз, длинный ты, как колодезный журавель, тонкий, как стебель лука, и руки-ноги такие же долгие, худущие, вон какие нынче студенты пошли! Что в них проку? А рот-то широк, ай-яй-яй! — миска, не рот, а зубов — ого! Нижняя губа отвисла, веревочкой бы подвязал, что ли! Зубы торчат, ровно грабли в траве, и весь изломанный какой-то, того гляди переломишься, гармошкой складываешься, ну и доброволец, туда его в болото! Да как же ты будешь жать, свозить, мешки перетаскивать, зерно, солому кидать? Таким, как ты, все бы машинами делать, да чтоб с дальним приводом, с дистанционным управлением, чтоб только подумать — и дело само сделалось! А само-то ничего не делается! Нет еще таких машин! Да и те, что есть, то и дело из строя выходят. Тут глаз да глаз, чтоб хоть как-нибудь крутилось… Меленяны, Меленяны, меленянские поля… Чудно́ все тут, и люди чудные, елки-палки! Меленянские поля не в Меленянах, как мог бы подумать какой-нибудь дебил, они далеко за деревней, хоть в эту сторону глянь, хоть в ту — полевые дороги не покрыты асфальтом, широкие они, ухабистые, пылища на них — это когда солнце, а в дождь и после дождя ухабы наполняются водой, вода брызжет из-под колес тракторов, грузовиков, из-под копыт лошадей, а тебе и не снилось, что будешь выезжать в поле на машине, на тракторе, на прицепе, а то и в телеге… Стоит ли вообще заводить столько техники: грузовиков, прицепов, тракторов, колесных и гусеничных, со всякими навесными приспособлениями, сноповязалок, комбайнов — и все исключительно ради того, чтобы он, Файоло, время от времени покупал буханку хлеба в «Продуктах», «Булочной-кондитерской» или «Молоке»? Снова ощутил себя Файоло Робинзоном, вспомнил его рассуждения — и сам их дополнил — о том, что, в сущности, хлеб очень дорого дается, нужны огромные усилия, самые разнообразные работы, чтоб ты мог сесть к столу, отрезать ломоть ржаного да намазать маслом. Подсчитывал ли кто-нибудь когда-нибудь все это или все делается так, наобум? Просто так: приедут машины, сожнут, и что они сожнут — то сжато, что уберут — то убрано, вот и вся уборка, теперь ведь все крутится вокруг хлеба, все колесики, и до чего же это здорово, елки-палки! Просто блеск! Робинзон в Меленянах! Да не один — много Робинзонов! Классная штуковина, как выражается Бела — да уж, в Братиславе наш брат об этом и понятия не имеет, и не думает никогда, а все это ведь огромно, такого еще не было… Так думалось Файоло — тут ведь многие вещи не дают покоя. Работы много, много дел. Много работ, и дела большие. Робинзон, правда, первым в мире задумался о том, сколько всего нужно, чтоб получить кусок хлеба — а если б он увидел вот это все! То-то подивился бы! Робинзон в Меленянах! Файоло припомнилось, как он однажды проснулся очень рано. В Меленянах петух на петухе, кукарекали вовсю, будто сама деревня вопила благим матом. Да, так было в то утро, с того и началось, тогда-то и явилась ему идея написать обо всем Беле. Очень рано он тогда проснулся, добровольцев разместили в бывшем имении, в добротно отремонтированной, побеленной бывшей батрацкой казарме. Взгляд Файоло блуждал по стенам, Файоло расправлял нывшие руки-ноги. Солому скирдовать, зерно на элеватор подавать, мешки таскать, складывать — ох! Руки болят, ноги болят, болит спина — видела бы, знала бы это Бела, Бела Блажейова, Голландец, белая девчонка, загоравшая только в Братиславе на Кирпичном поле да около землечерпалки! И тут вдруг ему, лбу чокнутому, взошло на ум, что плохо на свете без Белы, здесь, в Меленянах, он не злится на нее, как там, дома, в этой душегубке, за то, что она разбила его транзистор и обозвала психом и дураком… В этом помещении спит человек двадцать, подумал Файоло, в соседнем столько же, и в третьем тоже — зачем столько добровольцев, когда у них куча машин? Напишу об этом Беле, так он тогда решил, лоб чокнутый!
Утро действительно было совсем юное, так чувствовал Файоло, небо — неподвижный металлический купол, выкрашенный ярко-голубым, — стояло над Меленянами, над меленянскими полями, внизу, над самым горизонтом, оно было желтое, а выше — бесконечно голубое, оно выводило на землю светлый жаркий день, золотистый свет соломы и зерна будет светиться золотом на полях, у амбаров, у веялок, в скирдах… И все это вместе будет как Бела, — так думал, так чувствовал Файоло, балда… И так он и написал. «Дорогой Голландец! — писал он в то утро Беле, умывшись у колонки, освежившись холодной водой, писал вечным пером «Блэк стар», на бумаге для писем, так просто захватил из дому и держал в рюкзаке с бельем. — Помнишь Робинзона? Сколько ему пришлось потратить усилий, чтоб изготовить буханку хлеба? Вскапывать землю, боронить, сеять…» Продолжая писать, он вдруг подумал, что такое письмо смягчит Белу. Он на нее разозлился за то, что она разбила его транзистор, она обиделась на то, что он разозлился, а это опять его разозлило, не из-за чего ей было обижаться, а она до сих пор злится, поругались они — транзистор-то денег стоит, да не просто денег — тузексовых бон, в его отношениях с Белой не было никаких джентльменских условностей — какое дело Беле до того, что здесь, в Меленянах, люди точно как Робинзон, что им — как и ему — приходится прилагать столько усилий, чтоб добыть для себя и для других — в том числе и для Белы — кусок хлеба? Ей-то что до этого? Файоло встал со старой, почерневшей от солнца и времени колоды и пошел на своих нывших ногах, понес свое разбитое тело. Выбрался из лабиринта строений бывшего имения и новых зданий на широкую полевую дорогу, дорога вела вдоль широкого поля люцерны с одной стороны и проволочной ограды — с другой. Куда вела дорога, Файоло не знал, тут, елки, много таких дорог, им будто конца нет. Так вот и началось тогда, с письмом-то — ах, балда ты, балда! Навстречу ему попался старый человек, крестьянин какой-то. Не понимает Файоло таких. Он видел здесь уже не одного такого — попадались ему старые люди и даже древние, коса на плече или вилы, грабли, и шагает себе старик неизвестно куда, неизвестно откуда, словно он и не из Меленян вовсе, словно никакой страды и в помине нет, идет-бредет, и ничего его не касается. Но, с другой стороны, почему это должно касаться всех и каждого?
— Доброе утро, — первым поздоровался старик, и Файоло посмотрел на его старое лицо, окинутое, как инеем, белой щетиной, словно замерзло оно, глянул на его синие, давным-давно выцветшие брюки. Какие там национальные костюмы, красочный фольклор! Только чокнутые еще воображают, будто деревня так и пестрит-переливается фольклором!
— Доброе утро.
— Из добровольцев?
— Да.
Старик усмехнулся и слегка повел рукой в сторону проволочной ограды.
— Сколько тут добровольцев перебывало, и хоть бы вот это догадались убрать!
Странно, только теперь Файоло обратил внимание: за этой оградой, в высоком бурьяне — бурьян показался ему похожим на тополя — валяются ржавые остовы сноповязалок, сеялок, веялок, колесных и гусеничных тракторов, прицепов, грузовиков, соломорезок и каких-то других машин, каких он еще не видел в работе. Ржавое железо, ржавчина проступает из-под зеленой, коричневой, красной краски.
— Машины-то есть, — сказал старик, снова махнул рукой в сторону свалки, — а вот людей вроде уже и нет, даже ремонтники не всегда делают то, что нужно. Так-то…
Файоло вспомнил, как ему послышался здесь грохот двери в парадном корпуса 4 «Б», старика он слушал рассеянно. И никому дела нет, что дверь так бухает, думал он. Дворник говорит, это не его дело, в домовой конторе говорят — на то дворник есть, дворник кивает на контору, а там будто бы сказали так: «Кому дверь мешает, пускай уши заткнет! Мы сделали все, что могли — и вот, сами видите…» Так сказали в конторе… Тут Файоло заметил, что у старика легонько трясутся руки, и по голосу его почувствовал, что старику жалко не кооператива, не жатвы, даже не машин, заросших высоким бурьяном, но чего-то совсем другого. Классный тип, славный человек, елки! Древний, как сами Меленяны, зубов нет… А жалко ему загубленного труда… Файоло припомнился холм под Братиславой, Камзик, он мысленно увидел повалившийся столб, сорванные провода, ржавые фонари — елки, раньше там даже ночью можно было на лыжах кататься, а теперь забросили, весь труд прахом пошел, все заржавело, сгнило, гниет… И уже нельзя там кататься на лыжах ночью… Но — что такое заброшенный Камзик в сравнении с этим кладбищем тяжелого человеческого труда? И послышалось ему, будто старик говорит: «Жалость-то какая — отливают машины, а потом бросают гнить в бурьяне да еще наваливают к ним другие, такие же ржавые, поломанные… Столько добровольцев перебывало тут, а не нашелся среди них ни один ученый человек! Запомните — нет на этом свете ничего долговечного, все снашивается, ломается, но надо это убирать, чтоб люди не видели: что горит — сжигать, а железо переплавлять, перековывать… Пускай никто не видит, никто не расстраивается! Ведь что может сильнее расстроить, чем это! А тут еще вас из города призывают… Много ли такие, как вы, наработают в страду? Ну, прощайте!» Файоло немножко рассердился на старика, долго смотрел ему вслед, смотрел, как он медленно уходит на неверных ногах. Меж тем утра все прибывало, прибывало света, над бывшим имением пролетели птицы, сверкнули золотом в солнечных лучах, в золотых утренних лучах. Все золотое, и Бела тоже… Так уж устроен наш брат, избегает он важных людей, Файоло и здесь не хотел общаться ни с кем из тех, кто что-нибудь да значит в деревне или в кооперативе, но в то утро, возвращаясь к спящим еще товарищам, он вбил себе в голову — он ничего не мог поделать, он должен был так поступить — высказать все, что думает, первому же из ответственных лбов, а первым в то утро оказался агроном, низенький человек в грубых башмаках, весь запыленный, в широких выгоревших рабочих брюках, в рубашке без пуговиц, не заправленной в штаны, с засученными рукавами; у агронома круглое лицо, веселые глаза, под носом и на подбородке черная щетина. Будто два мешка — два небольших мешка