берегу — а Файоло казалось, меч искривляется, гнется, прыгает, как живой, вверх по течению. Игра зеленого меча на какое-то время заняла Файоло, следя за нею, он даже забыл о Беле, о транзисторе и о Петё, просто смотрел, не думая ни о чем, поддавался тупой, глубоко где-то засевшей боли, отдавался ей. Иначе нельзя, тут ничего нельзя поделать, наш брат порой и не может иначе, иногда ему даже хорошо как-то от этой боли. Файоло встретил и проводил глазами, насколько хватал взгляд, два буксира с баржами, две моторки и двух едва уже различимых в сумерках, запоздалых байдарочников. О тех, кто проходил у него за спиной, Файоло не думал. Елки, чего только не умеет Дунай — умеет взять, унести боль по Беле… Файоло не обращал внимания на людей за спиной, в шорохе шагов не слышались знакомые шаги, в шорохе шагов, в слитном гуле толпы — ничего знакомого, гул обливал душным, отупляющим жаром. Столько людей, подумал он, — а никого. Но ведь это ужасно! Хоть бы два, хоть один-единственный, хоть кто-нибудь… Вот бы — Петё, или — Бела… Плохо ему тогда было, елки-палки! Думал — пойдет к Дунаю, с болью своей, а боль из него вышла, вода унесла ее, зато мир в нем словно расселся на две половины, посреди — бездонная пропасть, Файоло глядел в нее, и не было в ней ничего, только серая тьма. Вот и теперь так, только уже совсем по-другому… Файоло смотрит на скирду, на пестрых девчат, слушает гуденье молотилки и далекого трактора, который бьется там где-то, перепахивая стерню на твердых почвах, и еще Файоло видит и слышит Дунай — Дунай тек медленно, мирно, плескался еле слышно о камни под плотиной. А то, что проносилось над водой, было — не ветер, не дуновение, просто двигался холод, но не холодный, приятный — теплее, чем бывает холод на реке. Вечер был теплый, холод теплел в нем, и поэтому так приятно гладил щеки, руки, ноги — бог ты мой, как долго искал Файоло Петё в тот вечер, а Петё нигде нету, и с тех пор он ни разу с ним толком не встречался, а встретить его Файоло хотел, собственно, затем, чтоб подшутить над ним. «Есть у тебя транзишка?» — спросит он Петё. «Что за чушь — транзишка? Транзисторак, во как! Есть! — ответит ему Петё. — Как это так — нхет? У нхашего брата все есть!» — «Дай-ка!» Петё протянет ему транзистор, а он возьмет и швырнет его в Дунай. «Фиг у тебя есть!» — скажет он. Тут Файоло улыбнулся. А что было бы, если б транзистор Петё полетел в воду? Транзистор прогнал Белу, Бела злится, хотя и совершенно напрасно, а он написал ей, и это идиотизм, го-с-с-споди, такой идиотизм! — нечего было писать ей такое длинное письмо, и — о, идиот! — чего он только не понаписал, теперь аминь, всему конец, сварился, как лапша! Как лапша!
— А, язви тя…
— Простите? — спросил кто-то из добровольцев у комбайна. — Вы что-то сказали?
Файоло перестал пялиться в пространство.
— Сказал! — ответил один из механиков, нырнувших в чрево комбайна. — Починить починим, да не скоро… Шли бы вы пока к молотилке, там мало людей — и девчонки там, девчата, хорошенькие, ей-богу… Да вы и сами знаете!
Файоло встал вместе с остальными и, неторопливо шагая среди них — кто в трусах, кто в тренировочных брюках, рубашки в руках, — мысленно спрашивал себя, не оскорбит ли он в самом себе Белу, если соблазнится загорелыми ляжками девушек-добровольцев. Может, он будет смотреть на них, и даже — елки! — не только смотреть, а это значит оскорбить Белу в самом себе, хотя бы она и была далеко, в Братиславе. Пан доктор Мацина утверждает, что измена на расстоянии выше ста километров — уже не измена, но Мацина — лоб… Ничего не смыслит в таких тонкостях… Это будет оскорбление Белы, а она — ценность, ведь это же надо быть такой ценностью, только позвала — «Мама-а-а!» — и спасла мать, иначе та отравилась бы окончательно, факт, вот что такое Бела… Файоло молча шел к скирде, борясь с самим собой — начинать ли ему с какой-нибудь из девчат — еще высмеет! — или не начинать, тогда высмеют другие, может, те же девчонки… Если бы можно было сделать так, чтоб не оскорблять Белу!.. Бела далеко, в Братиславе, не знает ничего и абсолютно ничего не узнает, но он не должен так с ней поступать, ни за что, ведь она — ценность, и мама ее — ценность, хоть и слепая, а все к ней ходят, рассказывают ей, чтобы она не чувствовала себя слепой, чтоб и она видела то, что видят другие, пани Гавелкова к ней ходит, людям нужны человеческие слова, они должны разговаривать человеческими словами — что, если б пан Блажей, Белин отец, купил транзистор и включал бы для жены, как он, Файоло — дурак чокнутый, ненормальный, дебил! — включал для Белы, сонги ей проигрывал, сам ничего не говорил, ничего хорошего ей не сказал… Вон даже Белин отец — ха! — рассказывал Белиной маме обо всем, что передают по телевизору, так сказала Бела, да еще присочинял, приукрашивал программы, потом это всем надоело, особенно ему самому, и он снова спутался с Габиной, это всем известно, а может, он и не прекращал никогда, это тоже всем известно, кроме, может быть, пани Блажейовой, а ведь она — ценность, и Бела — ценность, и пани Гавелкова дюже — нашего брата надо сперва хорошенько стукнуть по башке, должно что-нибудь случиться с ним или с кем из его близких, чтоб и он стал ценностью, елки-палки! Без этого никак нельзя, а как было тогда, елки, во время солнечного затмения, вылезли они на крышу, и брат Белы, Мило Блажей, рассказывал матери про затмение, ну и здорово врал, чтоб только мир казался ей прекраснее, чем он есть на самом деле — нет, нет, Бела — большая ценность, там, на крыше, во время затмения, она здорово переживала, ценный она человек, только так писать ей все-таки не следовало. Но Бела портится, скоро будет, как тот металлолом в бурьяне — в комнату свою звала его, мол, мама слепая, не видит, и их не увидит, а они тихо-тихо… Елки-палки! Ах, только не это, дорогой мой Голландец, так наш брат не поступает — я бы согласился прийти, если б мама была зрячая… Бела портится, может, он и не оскорбит ее в себе, если начнет с какой-нибудь девчонкой, и ведь Бела далеко…
Но и Файоло был далеко, и далека Братислава, далеко был Дунай, он покачивался, покачивал на себе понтон, волновалось лиловое олово, дул ветерок, покачивая над водой рыбацкие сети.
На палубе, под стеной железной рубки, стоял маленький красный транзистор, звучали сонги, веселая музыка, веселое пение, транзистор усиливал все звуки, возносил их в наддунайский мир, куда-то к самому ясно-преясному понтонному небу.
«…mein Liebling!..»[17] — неслось из транзистора. Бела вытянула длинные, красиво загоревшие ноги, рассматривала пальцы на них и думала, что они не больше изуродованы, чем у Петё. У него тоже обломаны ногти, и мозоли только на мизинце и безымянном… Проскочила минута.
«…je murmure, je t’aime…»[18] — лилось из транзистора.
Минуты проскакивали.
«…du bist nicht mehr allein…»[19]
В транзисторе зазвонили колокола, Петё вспомнился фильм про Альпы, он долго вспоминал и никак не мог вспомнить название.
«…ich denke an dich…»[20]
Бела разглядывала свои загорелые ноги, тоненькие волоски на них кое-где вспыхивали на солнце металлическим блеском. Петё точно такой же, как Файоло, подумала она, глупый он, ничего не умеет рассказать, и — ах, вот было бы классно, швырнуть его транзистор в воду! Хорошо смотрелась Бела на палубе понтона, как сидела она, прислонившись к стене железной рубки, в своем бикини из красного кретона, усеянного белыми пятнышками.
«…und sein Herz war schwer…»[21]
Колокола умолкли, умолк сонг, зазвучал новый, non-stop music лилась непрерывно, пестрая лента, далеки ее конец и начало…
Высокий рост Белы словно сократился в новом, солнечном варианте, загорелые ноги казались уже не такими длинными, как тогда, когда они были белыми, и руки, и шея, с коричневым загаром отлично смотрелись волосы, они уловили частицу золотого солнечного сияния, ногти ее блестели, словно покрытые металлическим лаком, они отливали шлифованной сталью, и лицо, коричневое, поблескивало ометаллившимся пушком.
Транзистор звучал металлически.
«…wir sind vor Jahren in die Welt gefahren…»[22]
А дальше, со смехом и выкриками, рифмовались Гавана с Сюзанной и «…mit Kaffee und Bananen, mit Zucker und Melonen»[23].
Все ее приятели, Файоло, Петё и многие другие, — все они глупые, дебилы, не умеют разговаривать, подумала Бела, а ведь слово ведет за собой слово… Она забыла, что и сама-то ничего не говорит и сама-то такая же дурочка, разве потому лишь немножко умней их, что хочет услышать человеческую речь, — что за жизнь без человеческой речи? Разве только «…denn weiß nicht, was Liebe ist…»[24], — не знает? Бела слушала грубую музыку, пронизанную высокими тонами. Только ли это? Опустила глаза на свой бикини. Долго рассматривала. Вот снять его — она глянула на синие плавки Петё, — если он снимет, а может, ей первой снять, чтоб и он снял, догадался? И быть с ним так, безо всякого? Только это? И при этом — сонги? Будет так, словно играют посторонние люди и смотрят на них…
Прошла, проскочила минута.
Дунай покачивал оловянно-лиловую гладь.
«…but the day is wonderful…»[25]
«Oh yes, it is[26], — подумал Петё, приятель Файоло. — Oh yes, it is! It is wonderful…»
«…the day is wonderful…»
О да, день прекрасен, о да, он — только сегодня, подумал Петё о Беле. Глупая девчонка, хочет… а чего она, собственно, хочет? Сама еще не знает, к чему она, как сказал про нее однажды Файоло. Файоло — балда, но наверняка он имел в виду, что Бела не знает, к чему у нее то самое, там, то…