Дом 4, корпус «Б» — страница 34 из 68

Нон-стоп музыка кончилась, начался утренний концерт классической музыки, и Дебюсси грузом налег на мысли парочки. Было в нем слишком много флейты.

Петё поискал в транзисторе сонги, не нашел, выключил. Молчал.

Бела решила отличиться, сказала:

— Балда Файоло! Махнул на уборку.

— Да ну? В битву за урожай?

— В Меленянах он. Я тоже туда ездила, когда маленькая была. Мой отец оттуда, родился там.

— Осел!

Бела опешила.

— Нхе твой отец, — тотчас поправился Петё. — Файоло осел, для тхочности! Битва за урожай! Бригада! Ба! Зачем? — Помолчав, он прибавил: — Говорят, его заставил отец. Трусит, рыльце-то в пуху. Бывший, пхонимаешь, интеллигент — а сейчас у него мало нужных знакхомств. Вот и выдумывает. Кхомбинирует… Скхомбинировал бригаду для Файоло. А что можно скхомбинировать в корпусе 4 «Б»? Кхомбинируют вне дома — даже тут, на пхонтоне!

Бела подумала об отце Файоло, Яне Файтаке, и об отце Петё, Петре Марчеке. Шофер, а сделал карьеру, и, конечно, «скомбинировал» ее вне дома — он уже заместитель директора, зам, подумала Бела. Он прав, всякий прав, кто карьеру делает. А отец Файоло — никто, его никто не знает, даже, пожалуй, и сам Файоло, подумала она еще и, так как Файоло был далеко, констатировала:

— Файоло балда!

— Да еще кхакой!

— Дебил!

— А то!

— Ага!

— В этом я не сомневаюсь — утопхает в глубинах глупости!

— До чего здорово ты сказал! А он мне письмо прислал, псих трехнутый, — предала Бела Файоло и моментально отогнала угрызения совести.

— Что?

— Что — что?

— Что напхисал?

— Да письмо — из глубин глупости.

— Покажи!

— Нет.

— Бела!..

Она услышала в этом окрике приказ и угрозу, что Петё сочтет ее трехнутой, и вытащила письмо из сумки.

— Я тебе его прочитаю.

— Н-но!

Петё включил транзистор, поискал, но сонгов не было. Какие-то обрывки музыки только… Бела поколебалась и решилась.

— «Дорогой Голландец!» Оно очень длинное, — сообщила она от себя, — и слушай, Петё, что дальше! «Помнишь Робинзона? Сколько ему пришлось потратить усилий, чтоб изготовить буханку хлеба? Вскапывать землю, боронить, сеять, он должен был жутко много потрудиться, прежде чем отрезать себе ломоть хлеба…»

— А что ему было еще отрезать-то? — перебил чтение Петё. — Венгерской салями? Вот балда! Ну, читай дальше.

— «Здесь я вспомнил о нем, — читала Бела. — Помню, мы когда-то говорили, что он дуралей. А он не дуралей. Я себя чувствую Робинзоном, потому что никогда не мог себе представить, сколько работы тут в Меленянах, только теперь понял. И так сразу. Людям тут приходится работать и машинами, но еще и вручную, чтоб спасти урожай. Это серьезное дело. Здесь, в Меленянах, все — Робинзоны, а еще тут много Блажеев, наверное, твои родственники. По дороге в поле я не раз проходил мимо кладбища, там полно надгробий, а на них — сплошь «Блажей». Верно, твоя родня. Может, ты и не знаешь об этом, ведь даже твой отец не ездит больше в Меленяны, а здесь на кладбище лежат рядышком трое молодых Блажеев, двоюродные братья. Случилось это тоже в пору жатвы, все трое поехали на тракторе к девчонкам в Стахов, да не доехали. Утром, после гулянки, нашли их, не доходя до Стахова, лежат мертвые, трактором придавило. Говорят, пьяные были, и народ тут болтает, видно, уж и господа бога нету, некому теперь пьяниц оберегать. Много интересных и даже серьезных событий случалось тут под влиянием неумеренного потребления спиртных напитков…»

— Вот лоб!

— Ты слушай, Пети́на!

— Ну, давай! Классная штуковина…

Вниз по Дунаю спешил югославский буксир, с баржами, буксир загудел, и Дунай раскачался, раскачался и понтон, раскачал Петё с Белой. Яркое солнце — тысячесвечовая лампа — уже обжигало их загорелые тела, они чувствовали это, когда стихал свежий ветерок, шелестевший в деревьях над водой. По реке простучала моторка, уплыла. По острым камням у самой воды прошли два мальчика с длинными удилищами, на удилищах лески с крючками. Пригнало волны, подкрались они, забытые будто, подняли понтон, опустили, и Беле показалось — это смеется Дунай, смеется над Файоло, корчится от смеха, прямо за живот хватается — хохочет над глупым дебилом…

— Слушай дальше, Петина. — И Бела продолжала чтение. — «Нас тут много. Живем мы в бывших людских, как тут называют. Я и не знаю, что это такое. Говорят, здесь раньше жили батраки. Странная, скажу тебе, архитектура: одна бывшая кухня, четыре бывшие жилые комнаты, в каждой будто бы жила целая семья, в общей кухне все четыре жены или матери стряпали для своих, потом опять одна кухня с четырьмя комнатами, и опять, и опять. Все это мне очень странно, хорошо, что все это уже бывшее. Отношения тут были, верно, куда живее, чем в нашем 4 «Б». Нас тут много, а я просыпаюсь первым из всех и думаю про тебя, дорогой мой Голландец. И всегда, как проснусь, думаю, что многое хотел бы тебе сказать, да не умею, не получается, вижу, даже и написать-то не умею. Не выходит как-то у меня, стилистические мои способности ни к черту, ниже всякой критики, unter Hund, как говорит мой отец».

— Ха-хха! — засмеялся Петё и снова стал искать сонги. Не нашел. И был этому рад.

— Слушай, Петина. А вот это что?

— Что?

Бела прочитала дальше:

«Ты, Голландец, как эдельвейс. Раз как-то нашел я эдельвейс в Беланских Татрах… Он был такой же нежный, как ты. И посылаю тебе небольшую порцию мозговой «тухлятины»: опадают волны, солнце озарило гладь — то из глаз твоих исходит тишина, когда ты улыбаешься мне…» Постой, Петё, это еще не все! «Черный нож вонзился в солнце — то упала завеса печали, когда лицо твое закрыло сожаление. По солнечной стене слетела серая тень — это голубь сел на окно и заглянул ко мне, не началась ли в комнате моей весна… И серебро бубенчиков звенит так мягко, словно маленькие волны — то слова твои как волны набегают, когда ты за стеною о цветах поешь…»

— Ха-х-ха! — засмеялся Петё. — Вот псих-то! У него в башке и впрямь «тухлятина», надо же, такая смелость!

— Какая смелость?

— А сознаться в этом! Ха-х-ха!

— Ты слушай, Петё, — сказала Бела. — «Ветер веет на просторе, волнует поле золотое — то мысль летит и день и ночь, не зная, что летит она к тебе. Сверкают зеркала, разбросанные по земле, овальные и гладкие, — то над полями прошли дожди, залили ямки, ручейки заполнили водой…» Н-ну, — прокомментировала Бела, — это уж «тухлятина» пожиже, а вот, Петё: «Ветер ли шепчет в золоте? То ты мне шепчешь, и я безмолвно слушаю. Садится солнце за веселый лес — лес и тогда был весел, когда сидела девушка на берегу реки…»

— Ха-х-ха — х-х-х-ха! — взревел Петё и долго смеялся. До того, что слезы навернулись.

Смеялась и Бела.

— Вот тухлый псих! Читай, читай, пожалуйста! — Да дальше уже нет такой «тухлятины».

— Плевать, ты читай!

— «Еще хочу тебе написать, — читала Бела (у нее на глазах тоже были слезы), — что много бывает ошибок в жизни. Мне не надо было записываться в бригаду, твоему отцу не следовало родиться здесь, и не здесь должны быть твои корни, и незачем тут каждому второму носить фамилию Блажей, но об одном из них я узнал интересные вещи. Было это весной нынешнего года, так я слыхал, и тот Блажей, звать его Ондриш, держал много кур, вернее, его жена держала, а весной нечем стало их кормить. Кормили чем могли, а когда уж совсем ничего не осталось, почувствовал он себя как тот бедный кузнец в сказке. Не знал, куда двинуться, что делать. Тут он вспомнил, что на Новинах, так называют здесь одно поле, стоят сеялки с ящиками, полными зерна, и вот он взял тележку, мешки и ночью посрывал замки на сеялках, висячие — видно, и до него зерно воровали, — и набил свои мешки ячменем. А ячмень-то оказался травленый, а Блажейовы курицы, видно, не приспособились к современным химикалиям и порешили все подохнуть. От ячменя или от чего другого, но они так решили, и пошли тут насмешки, разговоры, ссоры, подозрения, милиция прикатила, и тогда много еще всплыло наружу, запутали этого Ондриша Блажея в какую-то крупную аферу, обвинили в подкупе, конечно, и теперь этот Блажей на казенных харчах размышляет о недолговечности доброй курятины. Тут много чего случается, вот вернусь, поведу тебя куда-нибудь и там все расскажу, на свой понтон тебя заведу. Он не мой, но я так его называю, потому что я его выбрал».

Из транзистора полились звуки разудалого сонга: «…bye, bye, bye, bye, my rosy Ann… sweet rosy Ann…»[27] — и много раз «бай, бай, бай».

— Ха-х-ха!

— Петё!

— Это я сюда привел Файоло, мой это понтхон!

— А не наоборот ли?

— Ну, знаешь!..

— Ты слушай дальше, — сказала Бела с некоторым раздражением. — «Ты даже не представляешь, что это такое. Я недавно открыл. Это такая рыбачья лодка, но она не плавает по Дунаю, она на приколе, привязана к берегу стальными тросами. Я уже побывал там с Петё, и ему там очень поправилось. Вот пойдем туда, и…»

— Чепуха… — задумчиво проговорил Петё, пошевелив густыми черными бровями, его смуглое лицо изобразило презрение и бросило Беле мысль: а ты не будь дурой, корова!

Бела эту мысль поняла.

— Файоло-то… Нхе знал я!

— Чего ты не знал?

— Что он тебя обманывает.

— Значит, я могу ему так и написать?

— Про что?

— Что это твой понтон?

— Пхочему бы нхет?

— И что это ты его сюда привел?

— Кхонечно! — сказал Петё, перевернулся на спину, раскинулся на горячей палубе. — А нха кой тебе ему, собственно, писать-то? — Он наставил на Белу свои зеркальные очки. — Балдизм какой — письма пхисать, словно вы врезались… Ха-ххха! — Он принужденно засмеялся, вложив в этот смех всю свою насмешку. — Ты еще очень молодая, Бела!

— Молодая?

— Тебе и семнадцати-то нхет — нхе видела ты жизни. Файоло все врет — просто он в тебя врезался, а он только и знает, что обманывать, самого себя и того, кто ему нужен. Тхы ему нужна. Он, балда, об этом даже нхе знает, но обманывает, и это хуже всего, что он даже нхе эпает. Тухлые его дела, Бела, псих он ненормальный, а ты иди-ка сюда, ко мне! — Он запустил пальцы ей под бикини, притянул к себе. — А это выбрось! — Он щелкнул по письму. — «Тухлятина» это, протухла башка у Файоло… К чертям!